– А про медведей – всё? – Из пачки проклюнулась вторая сигарета.
– Отчего же… Казалось бы, что ему медведь – он мог шутя заставить зверя служить себе, лишь начертав в воздухе знак, мог убить его заклятьем, но он хотел испытать над ним не победу своей таинственной силы, а честную победу того, что было в нём человеческим. Завалив с десяток медведей ватагой, пламенник принялся ходить на зверя один на один. Готовился загодя – собирал сколько мог телячьих пузырей и сыромятной кожи, обтягивал ими затылок, шею и плечи, залезал в протопленную печь и сидел там, пока не ссыхались на нём доспехи тяжёлой бронёй. Потом два дня точил широкий обоюдоострый нож, привязывал его крепко-накрепко ремешком к руке, надевал на броню полушубок, подхватывал рогатину и шёл к берлоге или на медвежью тропу, где мохнач ревел по зорям. Зверь, чутьём врага узнав, вставал на дыбы и кидался на ловца, – тут впивалась ему в грудь рогатина и сердила до последней меры. Пока медведь свирепствовал, боролся с рогатиной, с корнями вырывал кусты и зашвыривал их в пространство, пламенник укрывался за деревом и караулил удобную минуту. А как подкараулит, заслонит лицо локтем, бросится на зверя и порет ему ножом шкуру от ключицы до клочка хвоста, пока не вывалятся потроха. Страшно, а что делать – отступи только, медведь задерёт и высосет мозги. – Коротыжин смочил горло чаем. – Так и действовал всякий матёрый медвежатник и так ходил один на один, пока не заваливал тридцатого медведя. А после тридцатого перестаёт страх бить в сердце, и никакой медведь больше не уйдёт и не поломает.
Коротыжин замолчал, щёлкнул линзочкой ногтя по чашке и посмотрел за окно, где струи дождя от полноты сил сделались матовыми, непрозрачными.
Мне есть что не любить в жизни – волоски, прилипшие ко дну и стенкам ванны, потные ладони скупердяя, бездарное соитие дневного света с охрой электричества, своё лицо, будто сочинённое Арчимбольдо, воздух, от присутствия известной породы тварей тусклый и излишне плотный. Тем не менее следует признать, что в окружающем пространстве героя моего сна определённо почти не осталось. Он словно бы умалился, стаял, как запотевшее от дыхания пятно на стекле. Называя его героем моего сна, я уже делаю усилие – разглядеть его стоит труда. Разглядываемый – инвалид, клинический дурачок, он живёт с семьёй своей сестры и совершает странные прогулки, не выходя, скажем, из журчащих удобств. Он спускается под землю, в тайные лабиринты неведомых храмов, блуждает по мерцающим норам, видит чёрные озёра, скрижали с загадочными письменами, уснувших до благодатных времён титанов, горы изумрудов и сторожевых при них котов. А иногда душа его, скреплённая с покинутым телом серебряной ниткой, воспаряет в горние миры и постигает тайное, но прозрения, как визуальный эффект молнии, повествовательно невыразимы. Случается, правда, что фигурки в шафрановых одеждах, те, что притягивают за серебряную нитку душу, словно воздушного змея, обратно, делают своё дело нерадиво – тогда герой моего сна становится саламандрой, огонь манит его, он – хозяин огня, его дух, но сестре не нравится метаморфоза, и она отправляет саламандру пожить в Коломну, в выходящий окнами сразу на две реки дом. В этом доме полы шестнадцатого отделения покрыты кремовым линолеумом, окна зарешечены, а на обед дают галоперидол и жареную рыбу с трудно отстающим от скелета мя… тем, что покрывает рыбьи кости. Перед обедом гостям позволено клеить в столовой коробочки под наборы пластилина. Героя моего сна к этой работе не допускают, потому что он без всякой меры пьёт крахмальный клейстер. Кстати, вечером в столовой можно смотреть телевизор. Информация не заключает в себе облегчения и света – просто что-то же должно быть кстати. Врач, заведующий шестнадцатым отделением, чьё лицо мне весьма знакомо, встречался с героем моего сна до того, как тот поскользнулся на банановой кожуре, но оба этого не помнят. Я вижу их встречу так. Весна. Восьмое марта. Пятница, что, впрочем, не важно. Герой моего сна вместе с приятелем, владельцем девятой модели «Жигулей» (он же «некто»), без особого дела едет по Английскому проспекту. На углу Офицерской, у кафе-мороженого, машина, клюнув носом, тормозит перед голосующей рукой. Владелец руки и есть зав. шестнадцатым отделением. Машина медленно, решительно не соответствуя бойкой музычке, что насвистывает в салоне приемник, катит по разухабистой Офицерской. Кругом вздыблены трамвайные рельсы, гнилые обломки шпал, разбросаны невпопад бетонные кольца и прочая канализационная бижутерия. Слово «ремонт» зловеще щетинится во рту, из нейтрального становится едким, как скипидар, – не произнося, его следует выплюнуть. «Это не улица, – говорит некто, – это рак матки, это запущенный триппер». – «Таков весь мир, – говорит зав. шестнадцатым отделением, мотаясь на кренящемся сиденье из стороны в сторону. – В общем-то, весь мир похож на старый лифт, в котором нагадил спаниель, наблевал сосед Валера и семиклассник с четвёртого этажа нацарапал голую бабу, но лифт тем не менее ездит вверх-вниз». Машина наконец сворачивает на Лермонтовский и по мокрому, лоснящемуся асфальту – на вид ему вроде бы следует пахнуть дёгтем, – мимо витого, как раковина, шелома синагоги, мимо обескрещенных луковок (церковные луковки, в вас поволжский немец разглядел символ луковой русской жизни) церкви Священномученика Исидора Юрьевского, рассекая перламутровую весеннюю дымку, летит к Садовой. «Странно, восьмого марта закрыт музей поэта, написавшего стихи о Прекрасной Даме. Вы не находите это нелепым? – После риторического вопроса следует риторический ответ – зав. шестнадцатым отделением протягивает герою моего сна фотографию. – Вот. Из личного архива. Хотел подарить музею». Фотография наклеена на плотное паспарту, помеченное на обороте овальным штампом: «С.-Петербургъ, „Ненадо“, В. О., 6 линия, 28». От руки орешковыми чернилами, почти не выцветшими в здешней сырости, дописано: «1911 годъ». На снимке – павильон фотографического ателье, задник задрапирован тканью, в центре стоит одноногий, в стиле модерн, столик, за которым по одну сторону с выражением удивления на протяжном лице сидит Александр Блок, а по другую, закинув ногу на ногу, выставив из-под брючины вызывающе белый носок, красиво улыбается объективу зав. шестнадцатым отделением. «Вы очень похожи на своего дедушку», – говорит герой моего сна, возвращая снимок. «Здесь каждый похож на себя. – Хозяин карточки обижен, как домочадец, принятый гостем за прислугу. – Мы с Александром Александровичем прошли весь Васильевский остров, прежде чем нашли ателье, которым владел русский – у немцев и евреев Блок сниматься отказывался». Воздух заполняется сухим электричеством, энергией отчуждения, которая относится к влажному электричеству, энергии карнавального амикошонства, как отчество к имени, как веко к глазу – так вроде бы. Кроме того, первое едва-едва потрескивает, а последнее смотрит по сторонам в поисках чего-нибудь голого. Потом приехали, куда ехали, и пассажир вышел. Зав. шестнадцатым отделением не помнит этой встречи, потому что считает, что его голова не мусорный ящик, но вспомнил бы, подвернись случай (потускневшее, словно оно абажур, под которым с потерей ватт сменили лампочку, лицо саламандры таким случаем не явилось). Герой моего сна не помнит эту встречу, потому что при ударе о гранитный поребрик просыпал сквозь прореху в черепе свою предыдущую жизнь. Он как бы вновь родился, но за грехи – тварью страдающей. Итак, все вроде бы на месте, все расставлены в надлежащем порядке. Чуть смазывает картину муть естественной избыточности жизни, планктон бытия, зыбь параллельных возможностей и необязательности происходящего, пусть их смазывают – без них куда же? Я вижу героя моего сна сквозь туман его желаний. В ванне воды – по кромку. Градусов сорок. Герой в воде по самый нос, глаза его прикрыты, а душа – душа высоко летит, почти слепая от света. Шафрановые человечки сверяются со временем, с чем-то, что его меряет, и решают тянуть нить, решают, что душа героя моего сна нагулялась. Однако нынче они нерадивы – серебряная нитка срывается с какого-то блока и со скрежетом, рывками мотается на ось – не на то, на что следует. Словно рак-отшельник с мягким брюшком, душа без раковины тела пуглива и до обморока впечатлительна, она возвращается потрёпанной и не узнаёт себя: она видит себя саламандрой и требует смены среды. Герой моего сна открывает глаза, слепые, как жидкое мыло, вылезает из ванны, идёт на кухню и зажигает на плите все конфорки… Герой моего сна открывает глаза – вода доходит ему до носа, – вылезает из ванны и, как туча, оставляя за собой дождь, идёт на кухню, где зажигает на плите все конфорки… Глаза героя моего сна открыты, они похожи на жидкое мыло, он подымает красивое тело из ванны, как туча, оставляя за собой дождь, идёт по пустой квартире на кухню, зажигает на плите все конфорки и, ухватившись руками за решётку, бросает лицо в огонь. Кожа лопается раньше, чем затлевают мокрые волосы. Удивительно, но он не кричит.
– Что дуло залепил?
– В Купчине открылся клуб породного собаководства «Диоген», – сказал Коротыжин.
– Ну и что?
Коротыжин прищурился и за шторкой ресниц обнаружил пену, сообщество пустот, прозу, составленную из сюжетов и восклицательных знаков.
– Не скачи, как тушкан, – сказал парень, – досказывай.
Ветхий кожаный том вновь оказался в руках Коротыжина и с тихим хрустом разломился.
– Но самое ценное в этом труде не руководства по практике медвежьей охоты, не способы добычи чудодейственного медвежьего молока, не рассказы о сожительстве вдовиц с мохначами и об оборотнях, у таких вдовиц рождающихся, а ряд советов, полезных и ныне, о том, как вести себя при встрече с лесным хозяином. – Коротыжин утвердил палец на нужном месте. – Совет первый: «Притворись мёртвым, дабы князь лесной, стервой брезгующий, погнушался тобою, лапою пнув. Оное притворство требует выдержки немалой, но живот твой выручит и от увечий тяжких избавит; гляди только – пластайся, пока сам в чаще не пропал, потому, коли узрит обман, никаким мытом уже не откупитися и новым обманом живота не отстояти». Совет второй: «Ащё повстречав зверя сего в лесу берёзовом или разнодеревном, оборотись окрест и пригляди берёзу к взлазу годную, на оную берёзу взлазь и терпи, покуда медведь восвоясь не отойдёт. Берёзна кора гладкая, в баловном малолетстве медвежатки на те берёзы лазают и с них крепко падают – науку оную до старости поминают и тебя с берёзы имати не станут и в соблазн не войдут». – В глазах Коротыжина блеснули светлые лучики. – А это точно про нас… «Ащё при встрече с сим зверем, коли будет близ скала или валун великой, то вокруг оной скалы или валуна от зверя кружити следует и в хвост ему выйти. Князь лесной след берёт по чутью, на нос, и в недоумии зверином не ведает, как кругом идёт, и разумети не может, каково бы оборотитися или встать обождати. Зверь сей силою в лапах и когтях зело богат, да дыхом слаб и сердцем недюжен, посему, в хвосте у медведя идучи, как услышишь одых хрипом, ступай смело, каким путём лучится, потому зверь сердцем сник и погоню сей миг бросит». А дальше… – Книга в руках Коротыжина захлопнулась. – Дальше пламенник делится кое-какими секретами ворожбы и говорит, что при встрече с косолапым кстати может оказаться клубок просмоленной верёвки, заговорённый печёрским ведьмаком оберег, сухая известь, вываренный крестец летучей мыши, серебряная откупная гривна, печень стерлядки, нетоптаная чёрная курица и… кажется, всё. Но с таким багажом встретить мишку – случай редкий. Так-то вот. В тот раз выходил пламенник из Руси под личиной княжеского посла со свитой из переодетых скоморохов. Путь держал через улус Джучиев и державу Тимуридов – хотел осмотреть судьбу всяких пределов…
– Слушай, Слива, – сказал вдруг парень, – а кто в штабе у этих призванных портреты сторожит? Тот, стало быть, и атаман, раз жизням их хозяин?
Коротыжин на миг задумался.
– Нет, – сказал он, – не атаман. Ему, конечно, от пламенников уважение, но в дела всякого призванного сторож не допущен. Да и портреты заговорённые – если пламенник тайны хранит, а портрет кто-то ножиком тычет, тот сам и окочурится. Сторожу это известно.
Дождь за окном ослаб. Осовелая витрина смотрела на стучащий мимо трамвай.
– Что же, и судьбы читать твой пламенник научился?
– А как же, – сказал Коротыжин. – Дело-то пустяковое – они ведь уже кончились.
– Сам, что ли, пробовал? – Трудная улыбка вновь осела на круглом лице парня. – А скажи-ка мне, Слива…
– Пожалуйста. Смерть твоя, в продолжение жизни, будет дурацкой. Ты поскользнёшься на банановой шкурке и проломишь череп о поребрик. Из больницы ты выйдешь идиотом и остаток дней поделишь между домом и набережной Пряжки. Твоего лечащего врача будут звать Степан Периклесович – он тоже пламенник… А однажды ты сожжёшь лицо на газовой плите и через три дня умрёшь в больничной палате, потому что гной из твоих глазниц прорвётся в мозг. – Коротыжин плеснул в опустевшую чашку медной заварки. – А когда всё это будет, не скажу. Смысла нет – это уже случилось.
Лицо парня плавно отвердело, словно оно было воск и его сняли с огня. За окном матовая занавесь раздёрнулась, и теперь лишь редкие капли шлёпались в лужи со светлеющего неба.
– Хамишь, Слива, – нехорошо сказал парень. – Ну вот что… школьная задачка – прежнее на полтора умножь. Теперь так будет. Шевелись, говорун!
– Помилуй, – спокойно сказал Коротыжин. – Я масспродукта не держу. Наркотиков всяких из целлюлозы и типографской краски…
– Теперь так будет, – повторил парень. Лицо его было твёрдым, казалось – сейчас посыплется крошкой. – Товар твой – и вправду дрянь. Но раз аренду тянешь, так и за покой плати – а то, гляди, выгорит лавчонка… – Парень оттолкнул свою чашку, та стукнулась о заварник и едва не опрокинулась. – А не по карману – место не занимай. Насосанные люди осядут.
Коротыжин встал, сыро пробурчал под нос: «Тупо сковано – не наточишь…» – и отправился в комнату за подсобкой, где оформлял торговые сделки и хранил в сейфе документы и выручку. Спустя минуту на журнальный столик легли четыре пачки денег. Две – сиреневые, две – розовые. Букеты не пахли. Парень взял деньги, взвесил в руке и, доверяя банковской оплётке, без счёта сунул в карман спортивной куртки.
– Спасибо за чай, – сказал он. – Привет пламеннику…
Парень подошёл к двери, на улице – вполоборота круглой головы – плюнул в лужу. Зевотно глядя вослед посетителю, Коротыжин снял со стекла табличку «обед», вспомнил про оставленный открытым сейф и направился в глубь лавки.
Дверь в комнату была обита листовым дюралем и снабжена надёжным замком. На трёх стенах в один ряд висели старые, обрамлённые чёрными багетами портреты, писанные, похоже, кошенилью по желтоватой и плотной хлопковой бумаге. Посреди пустого стола лежала пара спелых, уже чуть крапчатых, как обрезы старых книг, бананов – остаток грозди, купленной утром по случаю татарского сабантуя в подарок Нурие Рушановне.
Прежде чем закрыть сейф, Иван Коротыжин по прозвищу Слива сунул руку в его выстеленную сукном утробу, вытащил из-под флакона штемпельной краски тетрадь в синем бархатном переплёте и сделал запись под четырёхзначным номером: «Солярный миф Моцарта – Гелиос улыбчивый, свершающий по небу ежедневные прогулки; солярный миф Сальери – потный Сизиф, катящий на купол мира солнце».
1992
Тот, что кольцует ангелов
Когда мы впервые встретились с Ъ (случилось это в гостях на чьём-то – кажется, коллективном – дне рождения), он был высоким, худощавым и неуместно задумчивым студентом фармакологического института. В комнате было шумно и по-кухонному душно. В какой-то момент, пожалуй что случайно, мы очутились вместе с Ъ на небольшом балконе, увитом кованой растительной оградой. Внизу отстранённо гудела щель Троицкой улицы. Используя раскрытый бутон чёрного железного цветка как пепельницу, Ъ молча курил маленькую сигарету, над угольком которой вился сизый табачный дымок со странным сладковато-пряным запахом. Наше необязательное замечание, что вечерний Петербург в любую погоду вызывает ощущение брутальной душевной неустроенности, повергло Ъ в странную серьёзность, слегка приоткрывшую диковинный строй его мыслей. «Дома и улицы городов больше не благоухают, – сказал он. – Вечером это особенно заметно». Подумав, Ъ решил пояснить мысль немногословным и весьма категоричным по тону дополнением – запахи жертвенников, ароматы благовоний и воскурений питают не только богов, но тела и души смертных.
На карнизе соседнего дома зобастый сизарь обтанцовывал голубку. Нам стало интересно, связаны ли мысли Ъ с его будущей профессией, но оказалось, что медицинская сторона вопроса – одна из многих, есть ещё сакральная, философская, оккультная, кулинарная, косметическая и социальная, – собственно, древние и не проводили строгого различия между лекарственными и ароматическими травами, благовониями и фимиамами, наркотиками и специями, между растениями, питающими человека и небожителя, и косметическими средствами для обольщения мужчин и богов… В комнате взорвалось шампанское, и всех позвали к столу.
Впоследствии, когда мы и сами уже о многом догадывались, в руки нам попала тетрадь с записями Ъ (по мнению большинства знавших его лиц, Ъ тогда уже умер). Содержание тетради нельзя отнести ни к разряду дневниковых, ни к разряду рабочих заметок – на первый взгляд оно состоит из случайного набора цитат без указания источника, пересказов прочитанного или услышанного и собственно мыслей Ъ, носящих, как правило, гипотетический характер. Однако после некоторого изучения мнимая бессвязность начинает обретать вид стягивающихся тенёт – сложной взаимосвязи, нити которой перекинуты от фрагмента к фрагменту с пропусками, возвратами и крупными ячеями, куда соскальзывает лишнее, – взаимосвязи, основанной на поступательном развитии мысли, постигающей эзотерику запаха. Дабы нагляднее показать эволюцию дела Ъ, мы позволим себе время от времени цитировать избранные места из этой тетради. В приводимых отрывках отсутствует фармакопея упоминаемых, подчас крайне опасных, средств (найти рабочие записи Ъ до сих пор не удалось), так что обвинения в безответственности и даже преступности их публикации не могут быть приняты.
– Счастливым было их прибытие в страну Пунт. По повелению бога богов Амона они доставили разные ценности из этой страны. В Пунте можно запастись благовониями в любом количестве. Было взято много благовонной смолы и свежей мирры, эбенового дерева, слоновой кости и чистого золота страны Аму, а также краска для глаз, обезьяны с пёсьими головами и длиннохвостые обезьяны, ветровые собаки, шкуры леопардов и местные жители с детьми.
– Старик высек огонь и, свернув из бумаги трубочку с лекарственным порошком, окурил студенту обе ноги, а затем велел ему встать. И у студента не только совершенно прекратились боли, но он почувствовал себя крепче и здоровее обыкновенного.
– В китайских источниках есть сведения о ввозе из Индии и Среднего Востока благовонных веществ для ритуальных, кулинарных и медицинских целей. В древнем Китае бытовали легенды об ароматических веществах Индокитая, где деревья источали бальзамы и пахучие смолы. Ещё до эпохи Тан снаряжались императорские экспедиции к берегам Сиамского залива на поиски дерева, представляющего, по легенде, универсальное ароматическое растение: корни – сандал, ствол – камфорный лавр, ветви – алоэ, соцветия – камедь, плоды – бергамот, листья – амбра, смола – ладан.
– От ран: возьми дрожжей, да вина горелого, да ладану, да набить яиц куречьих и мазать раны.
– Аще у кого душа займётца напрасно, язык отъиметца – зажещи две свещи вощаны с подмесию аравейской мирры, да погасите одна и подкурити под нос, пременяя.
– Если верить Геродоту, Аравия – единственная область, где производились ладан, миро, кассия, лауданум. Однако география искусства, вероятно, была шире и охватывала Индию и Северную Африку.
Нам доподлинно известно, что по окончании института Ъ несколько лет служил провизором в аптеке, занимавшей угол дома на перекрестье отстроенных пленными немцами улиц. Этот имперский район надёжной корой покрыл ствол Московского проспекта от Благодатной до Алтайской, и он нам, безусловно, нравится, иначе чего бы стоила наша любовь к Египту. От метро к аптеке следовало идти вдоль аккуратно разбитого садика, людного, но отрадно уместного в здешнем ландшафте, – сквер не был тут гостем, поэтому мог позволить себе треснувшие плиты на дорожках и поваленную у скамейки урну. По правую руку, за односторонним потоком троллейбусов и легковых, лежала, словно замшевая, пустынная гравийная площадь с государственной бронзой посередине. Голубые ёлки по её краю всегда выглядели немного пыльными. Окна аптеки выходили на боковое крыло огромного дома с гранитным цоколем, массивными полуколоннами и скульптурным (индустриальные победы) фризом, разглядывая который прохожему в шляпе приходилось шляпу придерживать. За полированным деревом прилавков, в застеклённых шкафах царил неумолимый аптечный порядок – мази и грелки, микстуры в пузырьках и пилюли в картонных коробках, касторовое масло и бычья желчь, бандажные пояса и горчичные пластыри томились природной готовностью немедленно услужить. Дальше начинались владения Ъ.
В провизорской работали человека три-четыре, однако у Ъ был свой, отгороженный от остальных угол, что говорило о признанной независимости и особости его положения. Ко всему, в числе сотрудников аптеки он оказался единственным мужчиной, и это, в известной мере, изначально выделило его из среды. Ъ практически не исполнял своих прямых обязанностей (обеспечение рецептов) – его работу можно было назвать сугубо исследовательской, что, разумеется, делало её внеположной для такого хрестоматийного учреждения, как аптека. Со слов Ъ нам известно, что вначале заведующая выговаривала ему за посторонние занятия, но их отношения быстро наладились – каждением какой-то зелёной пыли Ъ в полчаса свёл с её глаза врождённое бельмо.
Помещение провизорской всякий раз встречало нас смесью столь экзотических запахов, что невольно вспоминались рассказы о кораблях с ладаном, которые сжигал Нерон при погребении Поппеи, или о «столе благовоний» императора Гуан Цуня. При входе мы надевали белый гостевой халат и, заискивающе улыбаясь сотрудницам (формально посторонние в провизорскую не допускались), следовали в ароматный закуток Ъ, внутренне холодея от колеблемых аптечных весов и непоколебимых шкафов, от обилия стекла и неестественной чистоты поверхностей. Хозяин закутка неизменно пребывал в одном из двух присущих ему состояний – он или что-то дробил в фарфоровой ступке, отмерял на весах, вязко помешивал в чашке Петри, топил на спиртовке, попутно делая в потрёпанном блокноте быстрые записи, или с удивительной отстранённостью смотрел в стену и был совершенно невосприимчив к внешним раздражителям, – в последнем случае нам приходилось подолгу ждать, когда Ъ обратит на нас внимание.
Нет, мы не были с Ъ друзьями. Пожалуй, мы вообще не знаем человека, которого можно было бы назвать его другом. Нам просто нравилось под каким-нибудь пустячным предлогом – прыщ, несварение, насморк – приходить в провизорскую и, глядя на работу Ъ, говорить о величии Египта, который в неоспоримой гордыне «я был» и в кристальном знании «я буду» строил свои гробницы и храмы из тысячелетий былого и грядущего, в то время как зябкая, дрожащая надежда «я есть» никогда не имела в своём распоряжении ничего прочнее фанеры. Ъ подносил к нашему носу баночку с чем-то влажным, отчего в минуту проходил насморк, и с убедительными подробностями перечислял шестнадцать компонентов благовония «куфи», которым египтяне умилостивляли Ра.
– Индийские священные книги учат, что растения обладают скрытым сознанием, что они способны испытывать наслаждение и страдание.
– Дон Хуан связывал использование Datura inoxis и Psilocybe mexicana с приобретением силы; которую он называл гуахо, a Lophophora williamsii – с приобретением мудрости, то есть знания правильного образа жизни.
– Возможно, тела и души растений способны передавать телам и душам людей то, чего последние не имеют.
– Дым Banisteriopsis caapi давал восхитительный аромат тонких благовоний, и каждая затяжка вызывала медленный чарующий поток изысканных галлюцинаций…
– Египетские боги были капризны: в списке товаров; затребованных Рамзесом III, говорилось, что цвет благовоний может меняться только от облачного янтарно-жёлтого до похожего на лунный свет призрачного бледно-зелёного.
– У «чёртовой травки» четыре головы. Важнейшая голова – корень. Через корень овладевают силой «чёртовой травки». Стебель и листья – голова, исцеляющая болезни. Третья голова – цветы; с её помощью сводят людей с ума, лишают воли и даже убивают. Семена – это четвёртая, самая могучая голова. Они – единственная часть «чёртовой травки», способная укрепить человеческое сердце.
Разговоры, которые Ъ заводил с нами первым, неизменно тем или иным образом касались различных свойств запахов. Другие темы оставляли его безучастным. В мировоззрении Ъ – восстановимом теперь по отдельным высказываниям и записям лишь приблизительно – теория запахов занимала важнейшее место и в своем дискурсе подводила к основам модели бытия, решительно отличной от общепринятой. Надеемся, это станет ясно по мере приближения к тому неочевидному (имеются одни косвенные свидетельства) моменту, когда Ъ, по примеру Эпименида и Пифагора, а также иных людей божественного дарования, достиг той стадии совершенства, при которой человек перестаёт нуждаться в пище и поддерживает жизнь только ароматами, насыщаясь ими подобно бессмертным.