Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Жизнь и труды Пушкина. Лучшая биография поэта

Год написания книги
2014
<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 >>
На страницу:
8 из 11
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Город Кишинев представлял в ту эпоху картину чрезвычайно оживленную. Некоторое время по присоединении к империи Бессарабской области последняя была, по замечанию старожилов, сборищем самых разнородных национальностей, театром удивительного смешения костюмов, языков, нравов и физиономий. Восстание греков наполнило город значительным количеством греческих и молдаванских фамилий, искавших убежища от турок или просто от политических смут своей родины. Присутствие их сообщило сильный восточный оттенок Кишиневу и придало сношениям между туземцами и новыми обладателями страны особенный характер, в котором европейская образованность и чуждые ей привычки смешивались весьма оригинально и живописно. Вместе с тем таможенная и карантинная линии, находившиеся тогда еще по Днестру, не защищали Бессарабию и от искателей приключений всех стран – от выходцев французских и итальянских и проч. Значительное число офицеров Генерального штаба, людей вообще умных и образованных, занимавшихся съемкою планов новоприобретенной местности, увеличивало интерес общей картины, в которой немаловажную часть должен еще занимать штаб 16-й пехотной дивизии, постоянно пребывавший в Кишиневе. Пушкин жил в обществе своих военных соотечественников и, говорят, довольно забавно сердился на их военную прислугу, плохо слушавшую его приказания и обносившую его за обедами. Пестрота, шум, разнообразие тогдашнего Кишинева произвели довольно сильное впечатление на Пушкина: он полюбил город.

Частые отлучки Пушкина из Кишинева еще освежали для него удовольствия полуазиатского и полуевропейского общества. В этих отлучках, а может быть, и в сношениях своих с пестрым и разнохарактерным населением его, Пушкин встретил то загадочное для нас лицо или те загадочные лица, к которым в разные эпохи своей жизни обращал песни, исполненные нежного воспоминания, ослабевшего потом, но сохранившего способность восставать при случае с новой и большей силой. Кто не знает этих чистых созданий его лиры – «Под небом голубым страны своей родной…» (1825), «О, если правда, что в ночи…» (1828), «Для берегов отчизны дальной…» (1830)?[57 - Спешим сказать, что со всеми этими стихотворениями не имеет ничего общего одно стихотворение Пушкина, где тоже говорится о юге Европы, об Италии, и всем ее чудесам противопоставляется вдохновенный образ женщины, любующейся ими. Стихотворение это, начинающееся стихами «Кто знает край, где небо блещет…», написано в 1827 году, а сделалось известно только в 1838-м, уже после смерти автора. В рукописи оно носит двойной эпиграф, в следующем виде: сперва написано Пушкиным «Kennst du das Land…» «Vilh. Meist.» («Ты знаешь ли тот край…» «Вильгельм Мейстер» (нем.)), вслед за тем прибавлено «По клюкву, по клюкву, По ягоду, по клюкву…» Эпиграф, кажется, объясняется известным в свое время анекдотом: одна молодая русская путешественница после долгого пребывания за границей сказала, что по возвращении на родину весьма обрадовалась клюкве. Пушкин намеревался выразить в стихотворении каприз красавицы, но отделал только поэтическую часть пьесы, соответствующую эпиграфу из «В[ильгельма] Мейстера», и не приступил даже ко второй ее половине… Пародия, мы увидим, не была в его таланте и часто принимала у него серьезные, вдохновенные звуки, ей несвойственные.] Мы еще возвратимся к ним, а здесь заметим, что от пребывания его в Кишиневе осталось еще воспоминание в двух стихотворениях: «Гречанке» («Ты рождена воспламенять…») и «Иностранке» («На языке, тебе невнятном…»). О первой Пушкин сберег заметку в записках своих, где назвал ее «прелестной гречанкой». Иностранка, имя которой тоже не сохранилось у нас на Руси, замечательна еще особенной характеристической подробностью, касающеюся Пушкина. После двухлетнего знакомства она узнала, что Пушкин – поэт, только по стихотворению «На языке, тебе невнятном…», вписанному в ее альбом уже при расставании. «Что это значит?» – спросила она у Пушкина. «Покажите это за границей любому русскому, и он вам скажет!» – отвечал Пушкин.

Действительно, никто так не боялся, особенно в обществе, своего звания поэта, как Пушкин, о чем мы будем еще говорить подробнее. Он искал в нем успехов совсем другого рода. По меткому выражению одного из самых близких к нему людей, «предметы его увлечения могли меняться, но страсть оставалась при нем одна и та же». И он вносил страсть во все свои привязанности и почти во все сношения с людьми. Самый разговор его в спокойном состоянии духа ничем не отличался от разговора всякого образованного человека, но делался блестящим и неудержимым потоком, как только прикасался к какой-нибудь струне его сердца или к мысли, глубоко его занимавшей. Брат Пушкина утверждает, что беседа его в подобных случаях была замечательна почти не менее его поэзии. Особенно перед слушательницами любил он расточать всю гибкость своего ума, всё богатство своей природы. Он называл это, на обыкновенном насмешливом языке своем, «кокетничаньем с женщинами». Вот почему, несмотря на известную небрежность его костюма, на неправильные, хотя и энергические черты лица, Пушкин вселял так много привязанности в сердцах, оставлял так много неизгладимых воспоминаний в душе…

Но там, где дело шло о литературе, и в сношениях с литераторами не было человека строже и взыскательнее Пушкина. Он со вниманием прочитывал все, что писали об нем свои и иностранные журналы. Надо видеть из его переписки степень негодования, какое испытал он, когда известная его пьеса «Редеет облаков летучая гряда…» напечатана была в «Полярной звезде» 1824 года с тремя последними стихами, исключенными автором в рукописи своей. Он просто говорит, что его осрамили, и прибавляет: «Я давно уже не сержусь за опечатки, но в старину мне случалось забалтываться стихами и мне грустно, что со мною поступают, как с умершим, не уважая ни моей воли, ни бедной собственности». Несправедливо было и уверение, что он не сердится за опечатки. В 1825 году писал он в Петербург: «Надоела мне печать опечатками, критиками, защищениями etc. Однако поэмы мои скоро выйдут. И они мне надоели. Руслан – молокосос; Пленник – зелен, и пред поэзией кавказской природы поэма моя – голиковская проза»[58 - Продолжение этой выдержки из письма от 3 декабря 1825 г. тоже прилагаем здесь: «Кстати: кто писал о горцах в «Пчеле»? Какая поэзия! Я[кубович] ли герой моего воображения? Когда я вру с женщинами, я их уверяю, что я с ним был на Кавказе, простреливал Грибоедова, хоронил Шереметьева. В нем много, в самом деле, романтизма. Жаль, что я с ним не встретился в Кабарде – поэма моя была бы еще лучше. Важная вещь! Я написал трагедию и ею очень доволен, но страшно в свет выдать: робкий вкус наш не стерпит истинного романтизма. Под романтизмом у нас разумеют Ламартина. Сколько я ни читал о романтизме – все не то». Последние слова Пушкина мы объясняем далее в наших материалах.]. Еще сильнейший пример оскорбленного авторского чувства подал Пушкин, когда в той же «Полярной звезде» 1824 года в стихотворении «Нереида» вместо стиха

Над ясной влагою полубогиня грудь…

было напечатано:

Как ясной влагою полубогиня грудь…,

а в стихотворении «Простишь ли мне ревнивые мечты…» стих, начинающийся «С боязнью и мольбой…», был заменен «С болезнью и мольбой…». Пушкин тотчас же переслал обе пьесы в другой журнал («Литературные листки», 1824, № IV), прося редактора о перепечатании: «Вы очень меня обяжете, – говорил он, – если поместите в своих листках здесь прилагаемые две пьесы. Они были с ошибками напечатаны в «Полярной звезде», отчего в них и нет никакого смысла. Это в людях беда не большая, но стихи не люди. Свидетельствую вам искреннее почтение. Одесса. 1 февраля 1824». Замечательно, что Пушкин не достиг своей цели. В «Литературных листках» последняя пьеса помещена была с пропусками против редакции альманаха, но такова была взыскательность поэта в отношении своих произведений, и так он дорожил ими вообще.

Шумная жизнь Кишинева не могла обойтись без хлопот. Природная живость Пушкина, быстрота и едкость его ответов, откровенное удальство нажили ему много врагов и иногда, по справедливости, возбуждали жалобы. Генерал Иван Никитич Инзов отрывался от важных занятий, чтоб устраивать дела ветреного своего чиновника. Он разбирал его ссоры с молдаванами; взыскивал за излишне резвые проделки; наказывал домашним арестом; приставлял часовых к его комнате и посылал пленнику книги и журналы для развлечения. Пушкин любил Инзова, как отца. О тогдашних шалостях кишиневской молодежи сохранилось в городе некоторое воспоминание и до сих пор[59 - Так, брат поэта рассказывает в своей записке, что однажды, оскорбясь замечанием одной женщины, он потребовал отчета у мужа ее и на нем выместил обиду. Много и других анекдотов от этой эпохи можно было бы собрать. Раз, заметив привычку одной дамы сбрасывать с ног башмаки за столом, он осторожно похитил их и привел в большое замешательство красивую владелицу их, которая выпуталась из дела однако ж с великим присутствием духа, и проч., и проч.]. Заметим, что остроумная проказа всегда имела особенную прелесть для Пушкина даже и в позднейшие года жизни. Об этой склонности к замысловатой шутке упоминает и он сам в неизданных строфах «Домика в Коломне».

Но одни увлечения страсти, одни выходки живого ума, даже одни вспышки поэтического гения, несмотря на все их значение, еще не могли составить окончательную форму жизни для человека, столь наделенного природой, как Пушкин. Не для того готовился он сам, не того хотели почитатели его таланта, беспрестанно требовавшие от него деятельности и предрекавшие ему славную будущность в отечестве. Такие вызовы сопровождали все молодые его года. Из этих заботливых напоминовений, которые Пушкин получал со всех сторон вплоть до 1830 года, самое замечательное нам кажется то, выписку которого приводим здесь в переводе. Оно написано было по-французски и уцелело в его бумагах. Только к Пушкину можно было обращаться с подобными требованиями, только с Пушкиным можно было так говорить. Вот этот отрывок:

«Когда видишь того, кто должен покорять сердца людей, раболепствующего перед обычаями и привычками толпы, человек останавливается посреди пути и спрашивает самого себя: почему преграждает мне дорогу тот, который впереди меня и которому следовало бы сделаться моим вожатаем. Подобная мысль приходит мне в голову, когда я думаю об вас, а думаю я об вас много, даже до усталости. Позвольте же мне идти, сделайте милость. Если некогда вам узнавать требования наши, углубитесь в самого себя и в собственной груди почерпните огонь, который, несомненно, присутствует в каждой такой душе, как ваша»[60 - Может быть, на это письмо Пушкин отвечал стихами, первый оригинал которых, весьма несовершенный, разумеется, остался в его бумагах:Ты прав, мой друг, – напрасно я презрелДары природы благосклонной;Я знал досуг, беспечных муз удел,И наслажденье ленью сонной.* * *Я дружбу знал и жизни молодойЕй отдал ветреные годы,Я верил ей за чашей круговойВ часы веселий и свободы.* * *Младых бесед оставя блеск и шум,Я знал и труд и вдохновенье,И сладостно мне было жарких думУединенное волненье!].

Поэма «Бахчисарайский фонтан», задуманная в 1821 году, конченная в следующем и напечатанная в Москве в 1824 году, связана еще с Тавридой по своим воспоминаниям. О происхождении ее мы будем говорить после. Обращаясь к стихотворениям, написанным в Бессарабии, мы легко увидим, как быстро рос поэтический гений Пушкина. 6 апреля 1821 года написано было послание «К Ч[аадаев]у» («В стране, где я забыл тревоги прежних лет…»), которое по твердости кисти, меткости эпитетов и простоте поэтического языка есть первообраз знаменитого послания «Вельможе» («От северных оков освобождая мир…»). 18 июля 1821 года получено было в Кишиневе известие о смерти Наполеона и породило ту превосходную лирическую песнь, которая посвящена его имени. Декабря 26-го 1821 года создано было стихотворение, порожденное другим именем, – «Овидию». Пушкин считал его лучшим своим произведением в то время и предпочитал «Наполеону». Небольшое предисловие к нему и исторические заметки свидетельствуют, что Пушкин приготовлялся к нему чтением римского поэта. Между тем один за другим следовали те художественно спокойные образы, в которых уже очень полно отражается артистическая натура Пушкина: «Дионея», «Дева», «Муза» («В младенчестве моем она меня любила…»), «Желание» («Кто видел край…»), «Умолкну скоро я…», «М. А. Г[олицыной]». В последних двух глубокое чувство выразилось в удивительно величавой и спокойной форме, которая так поражает и в пьесе «Приметы» («Старайся наблюдать различные приметы…»), этом образце сельской картины, где впервые проявилось чувство природы, так сильно развитое у него впоследствии. В 1822 году написана была «Песнь о вещем Олеге», которая при появлении своем немногими была оценена по достоинству. Ее летописная простота, ее безыскусственный рассказ, так свойственный легенде, были новостью и слишком резко отличались от кудрявых и замысловатых исторических стихотворений эпохи, которые не всегда отличались и историческою верностью[61 - Так, например, в одной современной думе Олегов щит имеет герб России. Пушкин заметил несообразность и писал: «Древний герб, св. Георгий, не мог находиться на щите язычника Олега. Новейший, двуглавый орел, есть герб византийский и принят у нас во времена Иоанна III, не прежде. Летопись просто говорит: «тоже повеси щит свой на вратех на показание победы». Он вообще отзывался об исторических стихотворениях той эпохи довольно строго: «Вообще все слабы изобретением и изложением. Все на один покрой (loci topici) (общие места (лат.). – Прим. ред.): описание места действия, речь героя и нравоучение. Национального русского нет в них ничего, кроме имен… «Милый мой, – пишет Пушкин к брату из Кишинева по поводу тех же стихотворений, – у вас пишут, что «луч денницы проникал в полдень в темницу Хмельницкого». Это не Х[востов] написал – вот что меня огорчило. Что делает Дельвиг? Чего он смотрит?» Через несколько времени Пушкин возвращается еще на свои заметки в новом письме к брату: «Душа моя, – говорит он, – как перевесть по-русски bеvues (оплошности, промахи. (фр.) – Прим. ред.). Должно бы издавать у нас журнал «Revue des bеvues’ («Обозрение промахов» (фр.) – прим. ред.). Мы поместили бы там выписки из критик В[оейко]ва, полудневную денницу, герб российский на вратах византийских (во время Олега герба русского не было: двуглавый орел есть герб византийский и означает разделение империи на восточную и западную…). Поверишь, мой милый, что нельзя прочесть ни одной статьи ваших журналов, чтоб не найти с десяток этих bеvues. Поговори об этом с нашими, да похлопочи о книгах…». В другой раз он останавливается на стихотворении «Олимпийские игры», напечатанном в «Мнемозине» (1826, т. IV), и снова пишет к брату: «Читал стихи и прозы К[юхельбекера] – что за чудак! Только в его голову могла войти мысль воспевать Грецию, великолепную Грецию, Грецию, где все дышит мифологией и героизмом – славянорусскими стихами… Что бы сказал Гомер и Пиндар? Но что говорят Дельвиг и Баратынский?» Мы видим, что близкое знакомство не мешало Пушкину замечать погрешности приятелей, но он не всегда их высказывал начисто.]. В том же году Пушкин на несколько дней пропал из Кишинева. Он отправился в Измаил и на пути пристал к цыганскому табору, ночевал в шатрах его и жил дикой жизнью кочевого племени. Он сохранил воспоминание об этом путешествии в следующей строфе эпилога к «Цыганам», не попавшей в печать:

За их ленивыми толпами
В пустынях, праздный, я бродил;
Простую пищу их делил
И засыпал пред их огнями…
В походах медленных любил
Их песней радостные гулы;
И долго милой Мариулы
Я имя нежное твердил.

Пушкин доходил тогда до самых границ империи. У нас есть один стихотворный отрывок, свидетельствующий это несомненно и потому драгоценный:

Воспоминаньем упоенный,
С благоговеньем и тоской
Объемлю грозный мрамор твой,
Кагула памятник надменный!
Не смелый подвиг россиян,
Не слава, дар Екатерине,
Не задунайский великан
Меня воспламеняют ныне…

Отлучки Пушкина из Кишинева не только не мешали вдохновению и занятиям поэзией, а напротив, только возбуждали и множили их. В Бессарабии же написаны были «Братья разбойники» и набросаны первые строфы «Евгения Онегина»… Если представим себе картину литературной деятельности этой в полном ее объеме, то разнообразие ее частей, особенный характер каждой подробности и самобытность некоторых из них приведут невольно в изумление, как приводили они современников Пушкина.

Глава VII

Одесса. 1823–1824 гг.

Переезд в Одессу и потом увольнение от службы. – Письмо к брату от 23 августа 1823 г. с выражением сожаления о покидаемом Кишиневе. – Первая глава «Онегина» кончена 22 октября 1823 г., и зимой 1824 г. начаты «Цыганы». – Лирические стихотворения в сильно возбужденном состоянии духа. – Эстетическое чувство, умеряющее все порывы. – «Демон», его значение. – Письмо к Дельвигу о «Бахчисарайском фонтане» с первым известием об «Онегине». – Стремление собирать книги, изучение итальянского языка. – Итальянские эпиграфы к «Кавказскому пленнику», журнал греческой революции. – Пушкин остепеняется. – Стихотворение «К морю» как прощанье с старым байроновским направлением. – Подробности о появлении в печати «Демона» и стихов «К морю».

28 июля 1823 года генерал Иван Никитич Инзов сдал должность новороссийского генерал-губернатора, которую исправлял с июля 1822 года, новому начальнику, графу М. С. Воронцову, уже славному подвигами в Отечественную и Французскую кампании и который должен был дать новую жизнь краю, вверенному его управлению. Тогда же соединено было в одной власти и управление Бессарабией. Центром правительства сделалась Одесса, куда переехал и Пушкин, зачисленный в канцелярию генерал-губернатора. Некоторое врежя он скучал по Кишиневу, но пестрое разноплеменное народонаселение Одессы, ее театры, французские ресторации, море, ее омывающее и приносившее толпы иностранцев вместе с товарами и с известиями из Европы, вскоре помирили его с новым местопребыванием. Впрочем, усложнившаяся администрация края требовала особенной деятельности чиновников, в ней числившихся, а Пушкин по роду своих занятий мало был способен к ней. Почти ровно через год, 8 июля 1824 года, уволен он был вовсе от службы, а 11 того же июля переведен на жительство в Псковскую губернию, в имение своей матери, известное Михайловское.

Мы имеем письмо Пушкина из Одессы к брату от 25 августа 1823 года. Из содержания его видно, что Пушкин был в Одессе еще тремя месяцами ранее своего перечисления на службу в этот город, подобно тому как он посетил его два года тому назад. В последний раз, однако же, он узнал о новом своем назначении, вернулся на несколько дней в Кишинев проститься с особами, дорогими его сердцу, и затем уже покинул его совсем. «Мне хочется, душа моя, – говорит он, – написать тебе целый роман – три последние месяца моей жизни. Вот в чем дело. Здоровье мое давно требовало морских ванн. Я насилу упросил Инзова, чтоб он отпустил меня в Одессу. Я оставил мою Молдавию и явился в Европу. Ресторация и итальянская опера напомнили мне старину и, ей-богу, обновили мне душу. Между тем… перехожу на службу и остаюсь в Одессе. Кажется и хорошо, да новая печаль сжала мне грудь. Мне стало жаль моих покинутых (цепей). Приехал в Кишинев на несколько дней, провел их неизъяснимо элегически – и выехал оттуда навсегда. О Кишиневе я вздохнул. Теперь я опять в Одессе и все еще не могу привыкнуть к европейскому образу жизни. Впрочем, я нигде не бываю, кроме театра». Письмо это кончается требованием денег от брата, в которых поэт нуждался почти весь век свой. Весьма оригинально объясняет он причины скудости: «Жить пером мне невозможно (при нынешней цензуре). Ремеслу же столярному я не обучался; в учителя не могу идти, хотя знаю закон (божий) и четыре первые правила…» Он заключает его словами: «Прощай, душа моя, у меня хандра, и это письмо не развеселило меня».

22 октября 1823 г. кончена была в Одессе первая глава «Онегина», начатая в Бессарабии в мае. Осенний месяц тут имеет свое значение. Известно, что осень была временем особенного развития его творческой деятельности вообще. Она приносила ему нравственное спокойствие, равновесие всех сил, необыкновенную бодрость мысли. На севере он радовался туманной и дождливой осени и боялся сухой и светлой, как предательницы, которая влечет к прогулкам и рассеянности. Южная осень с ее чистым небом и освежительно теплым воздухом заставляла его прибегать к хитрости. Он вставал рано и, не покидая постели, писал несколько часов без отдыха. Приятели заставали его часто или в задумчивости, или помирающего со смеха над строфами «Евгения Онегина». Так написаны были три главы этого романа, и зимой 1824 г. начаты «Цыганы».

Лирические стихотворения, писанные в Одессе, приобретают новый оттенок. Вместо прежних обдуманных и потому спокойных созданий являются такие, как «Ненастный день потух…», «Простишь ли мне ревнивые мечты…», «Коварность», исполненные бурь сердца, сомнений страсти и сильного драматического движения. Они вылились из-под пера того человека, который в мучениях ревности и досады мог пробежать пять верст без шляпы по палящему жару в 35°, как это раз случилось с Пушкиным в Одессе. Но мы обязаны сделать заметку, весьма важную для определения общего характера его. Как ни великолепен еще этот ураган уязвленного сердца в поэтическом своем направлении, но здесь, как и всегда у Пушкина, порывы его умеряются требованиями искусства и выражение его столь же изящно, как и выражение задумчивости и грациозных образов в других произведениях поэта. Вообще поэтическое творчество было у Пушкина как будто поправкой волнений жизни. Оно сглаживало резкие ее проявления, смягчало и облагораживало все, что было в них случайно грубого, неправильного и жесткого. По неизменному закону отражения творческого произведения на самом художнике, умерялся и в последнем пыл увлечения и замолкали струны, которые звучали бы без того тревожно и несогласно, может быть, еще долгое время. Вот почему Пушкин мог выходить из всех порывов еще свежее прежнего, и вот почему в течение всей его жизни мы не видим, чтобы он остановился на каком-нибудь исключительном направлении и окаменел в каком-нибудь любимом представлении. В Одессе, например, написал он своего «Демона» – этот неопределенный образ существа, произвольно и без права старающегося заслонить божий свет от других. При появлении своем в 1823 году пьеса породила живейший восторг. Один журнал в Москве хотел посвятить ей целую статью, но не сдержал обещание; другой, в Петербурге, называя произведение гениальным, искал объяснения ему в действительном существовании подобного характера. Но всего замечательнее, что Пушкин истощил всю идею в одном произведении и более к ней уже не возвращался, несмотря на общие похвалы[62 - Можно заметить последний отголосок идеи, породившей «Демона» в стихотворении, принадлежащем к 1827 г. «Ангел» («В дверях эдема ангел нежный…»); но здесь уже представление смягчается под действием жизни и, может быть, личного опыта. Кстати, прилагаем письмо Пушкина из Одессы к Дельвигу, замечательное, между прочим, и тем, что тут впервые упоминает он о «Ев. Онегине»: «Мой Дельвиг, я получил все твои письма и отвечал почти на все. Вчера повеяло мне жизнью лицейского – слава и благодарение за то тебе и моему П[ущину]! Вам скучно, нам скучно: сказать ли вам сказку про белого быка? Душа моя, ты слишком мало пишешь, по крайней мере, слишком мало печатаешь. Впрочем, я живу по-азиатски, не читая ваших журналов. На днях попались мне твои прелестные сонеты, прочел их с жадностью, восхищением и благодарностию за вдохновенное воспоминание дружбы нашей. Разделяю твои надежды на Языкова и давнюю любовь к непорочной музе Баратынского. Жду и не дождусь ваших стихов, только их получу, заколю агнца и украшу цветами свой шалаш, хоть Б[ируков] находит это слишком сладострастным… Ты просишь «Бахчисарайского фонтана». Он на днях отослан Вяземскому: это бессвязные отрывки, за которые ты меня пожуришь и все-таки похвалишь. Пишу теперь новую поэму, в которой забалтываюсь донельзя. Б[ируков] ее не увидит за то, что он фи – дитя, блажное дитя. Бог знает, когда и мы прочтем ее вместе. Скучно, моя радость. Если б хоть брат Лев прискакал ко мне в Одессу. Где он? Что он? Ничего не знаю… Правда ли, что к вам едет Россини и италианская опера? Боже мой! Умру с тоски и зависти. 16 ноября. Вели прислать мне немецкого «Пленника».]. Так из произведения, относительно превосходного, вышел он не в подчиненности к нему, а, напротив, с другим и более обширным взглядом на мир – процесс беспрестанно повторявшийся и оправдывающий мнение тех людей, которые поэзию Пушкина считают по преимуществу существенною, реальною, приносящею с собою бодрость для духа и свежесть для мысли.

К этой же эпохе относится возникшее стремление Пушкина собирать книги, которое заставило его сказать так живописно, что он походит на стекольщика, разоряющегося на покупку необходимых ему алмазов. Большая часть его денег уходила этим путем, и превосходная библиотека, оставленная им после смерти, свидетельствует теперь о разнообразии и основательности его чтения. Пушкин успел выучиться на юге по-английски и по-итальянски и много читал на обоих языках. «Кавказский пленник» украшен в рукописи эпиграфом из Пиндемонте[63 - Oh felice que mai non pose il piedeFuori della natia sua dolce terra;Egli il cor non Iascid fitto in oggetti,Che di piu riveder non ha speranza, etc.«О, счастлив, кто никогда не переступал за границу священной земли собственного отечества: сердце его не привязано к предметам, которых нет ему надежды увидеть снова».Отец поэта, Сергей Львович Пушкин, замечает, что вместе с итальянским языком сын его учился и по-испански.] и немецким: «Gieb meine Jugend mir zur?ck…»[64 - «Верни мне мою молодость…» (нем.).] из Гёте. Кроме своих обычных занятий, он еще следил за ходом греческого возрождения, которому вел журнал, и мысль его была в постоянной деятельности даже и тогда, как жаркие лирические произведения свидетельствовали о самом возбужденном состоянии его духа. К концу пребывания поэта в Одессе знакомые его заметили некоторую осторожность в суждениях, осмотрительность в принятии мнений. Первый пыл молодости пропал: Пушкину было уже 25 лет.

В начале осени 1824 года Пушкин простился с южным краем России чудным своим стихотворением «К морю»:

Прощай, свободная стихия!
В последний раз передо мной
Ты катишь волны голубые
И блещешь гордою красой[65 - Стихотворение «К морю» напечатано было впервые в альманахе «Мнемозина» (1824 г., Москва, часть IV) и сопровождалось любопытным примечанием издателей. При стихе «Мир опустел», который в альманахе не имел окончания, сделана выноска: «В сем месте автор поставил три с половиною строки точек. Издателям сие стихотворение доставлено кн. П. А. Вяземским и здесь отпечатано точно в том виде, в каком оно вышло из-под пера самого Пушкина. Некоторые списки оного, ходящие по городу, искажены нелепыми прибавлениями. Изд.». Видно, что и эта пьеса не избегла участи многих других стихотворений поэта. Между прочим, она вошла в состав изданий 1826 г. и 1829 г. с некоторыми изменениями, несмотря на то, что в альманахе печаталась с пушкинского подлинника. (См. примечания наши к стихотворению.) Кстати скажем, что в том же альманахе-журнале «Мнемозина», только в III части (1824 г.), помещено было и стихотворение «Демон», но с такими ошибками, что Пушкин перепечатал его в «Северных цветах» и писал к брату из деревни: «Не стыдно ли К[юхле] напечатать ошибочно моего «Демона»! Моего «Демона»!.. Не давать ему за то ни «Моря», ни капли стихов от меня…». Однако же «Море» было дано: поэт, видно, умилостивился над приятелем.].

Этим же стихотворением прощался он и с властителем своих дум – Байроном, посвящая ему, на расставанье, последнюю дань удивления, последнюю свою песнь. Другое направление, другое развитие ожидали его в Михайловском.

Глава VIII

Обозрение поэм Пушкина, созданных с 1821 по 1824 г.

«Кавказский пленник», два письма Пушкина о недостатках поэмы. – Неизданные стихи из предисловия поэмы. – Стихотворения «Демон», «Я пережил свои желанья…» как части однородного созерцанья. – Журнальная критика. – Известия о стихотворении «Мстислава древний поединок…» и о поэме «Владимир». – Журнальная прицепка к стихам его. – «Бахчисарайский фонтан». – Влияние Байрона и значение его в жизни поэта вообще. – Сочувствие Пушкина к А. Шенье и малое расположение к Ламартину. – Происхождение «Бахчисарайского фонтана» объясняет господствующий тон в поэме. – Письмо Пушкина к Бестужеву с жалобой на самовольную припечатку выпущенных стихов и с разбором произведений, помещенных в «Полярной звезде» 1824 г. – Стихотворение «Печален будет мой рассказ…» – Отсутствие изнеженности в стихе поэмы. – Издание ее. – Почему «Кавказский пленник» не мог быть издан своевременно во второй раз. – Предисловие кн. Вяземского к «Бахчисарайскому фонтану» и полемика, возгоревшаяся по поводу его. – Письмо Пушкина в редакцию «Сына отечества» с заявлением своего сочувствия к мыслям кн. Вяземского о романтизме. – Прения о классицизме и романтизме. – «Мнемозина» кн. Одоевского об элегиях. – Сбивчивость понятий. – Пушкин принужден толковать свои создания. – Его объяснения «Песни о вещем Олеге», 1-й главы «Онегина», опровержение мысли, что в стихах стихи не главное. – Заметка Пушкина о Жуковском. – Отношения Пушкина к обеим враждующим партиям. – Как понимал Пушкин классицизм и романтизм в собственной мысли. – Слова его об этом предмете и различение произведений по форме. – Неспособность его к теоретическим тонкостям. – Пушкин часто разумеет под романтизмом творчество и творческое создание. – Идеи Пушкина о классической трагедии. – Суждение Пушкина о переводе «Федры» Лобановым и о Расине вообще из письма 1825 года. – «Братья разбойники». – Стихотворения «Сон» и «Два путника» как части новой поэмы «Вадим».

Остановимся здесь на минуту и сделаем несколько заметок на все поэмы, созданные Пушкиным в этот четырехлетний промежуток времени, столь обильный разнородными впечатлениями, столь плодовитый в литературном отношении. Любопытно видеть тайну их происхождения, значение, которое придавала им публика, и критические убеждения самого автора, вызванные толками и суждениями об них.

Поэма «Кавказский пленник» была первым опытом Пушкина создать характер, и опытом, как известно, не вполне удачным. Замечательно, что первый, открывший это, был сам Пушкин. Вот что писал он издателю поэмы в то время, как едва успели остыть чернила на его рукописи: «Недостатки этой повести, поэмы или чего вам угодно так явны, что я долго не мог решиться ее напечатать. Простота плана близко подходит к бедности изобретения, описание нравов черкесских не связано с происшествием и есть не иное что, как географическая статья или отчет путешественника. Характер главного лица (а всего-то их двое) приличен более роману, нежели поэме, да и что за характер? Кого займет изображение молодого человека, потерявшего чувствительность сердца в каких-то несчастиях, неизвестных читателю? Его бездействие, его равнодушие к дикой жестокости горцев и к прелестям кавказской девы могут быть очень естественны, но что тут трогательного? Легко было бы оживить рассказ происшествиями, которые сами собой истекали бы из предметов. Черкес, пленивший моего русского, мог быть любовником его избавительницы; мать, отец и братья ее могли бы иметь каждый свою роль, свой характер – всем этим я пренебрег: во-первых, от лени; во-вторых, что разумные эти размышления пришли мне на ум тогда, как обе части поэмы были уже кончены, а сызнова начинать не имел я духа… Вы видите, что отеческая нежность не ослепляет меня насчет «Кавказского пленника», но, признаюсь, люблю его, не зная за что: в нем есть стихи моего сердца…»[66 - С чернового письма к Н. И. Гнедичу, оставшегося в бумагах Пушкина.].

Другое письмо Пушкина о том же предмете к одному из друзей, В. П. Г[орчако]ву, не менее замечательно в своей простодушной откровенности:

«Замечания твои, моя радость, очень справедливы и слишком снисходительны. Зачем не утопился мой Пленник вслед за Черкешенкой? Как человек, он поступил очень благоразумно, но в герое поэмы не благоразумия требуется. Характер Пленника неудачен; это доказывает, что я не гожусь в герои романтического стихотворения. Я в нем хотел изобразить это равнодушие к жизни и к ее наслаждениям, эту преждевременную старость души, которые сделались отличительными чертами молодежи 19 века. Конечно, поэму приличнее было бы назвать «Черкешенкой» – я об этом не подумал.

Черкесы, их обычаи и нравы занимают большую и лучшую часть моей повести; но все это ни с чем не связано и есть истинный hors d’oeuvre.[67 - Закуска (фр.).] Вообще я своей поэмой очень недоволен и почитаю ее гораздо ниже «Руслана» – хоть стихи в ней зрелее. Прощай, моя радость»[68 - Есть еще и третья заметка Пушкина о «Кавказском пленнике» в письме его к брату из Кишинева от 6 октября 1823 года. «Скажи мне, милый мой, шумит ли мой «Пленник»? Надеюсь, что критики не оставят в покое характера Пленника: он для них создан. Душа моя! я журналов не получаю; – так потрудись, напиши их толки, не ради исправления моего, но ради смирения кичливости моей…»].

Любопытно следить за самыми усилиями Пушкина пояснить характер, еще смутно представлявшийся его воображению. Эти следы работающей фантазии, эта борьба с образом, беспрестанно исчезающим под рукой, особенно поучительны в будущем образцовом писателе. Надо сказать, что само посвящение поэмы еще составляет как будто ее продолжение по тону и разработке своей. В нем та же мысль и тот же образ, только приложенный к самому автору. Вот стихи из посвящения, не попавшие в печать, но порожденные именно стремлением автора овладеть поэтическим призраком и дать ему жизнь и форму. Они приложены были самим Пушкиным в Письме к Г[орчако]ву, приведенном выше:

Когда я погибал безвинный, безотрадный
И шепот клеветы внимал со всех сторон,
Когда кинжал измены хладный,
Когда любви тяжелый сон
Меня терзали и мертвили, —
Я близ тебя…

* * *
Я рано скорбь узнал, постигнут был гоненьем,
Я жертва клеветы и мстительных невежд;
<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 >>
На страницу:
8 из 11