
Деловой роман в нашей литературе. «Тысяча душ», роман А. Писемского
Может статься однако ж, что само нравственное положение общества нашего не представляет всех тех данных, из которых обыкновенно возникают в романах трагические положения и рождается настоящий гражданский интерес их содержания. Частная жизнь наша, с идеями и стремлениями, живущими в ней, может статься, еще очень тоща и хила в сравнении с могучими деятелями, окружающими ее; может статься, она не представляет достаточной упругости для того, чтоб выдержать напор какого-либо влияния извне?
Может быть, она слишком скоро отступает перед всяким заявлением права, как бы произвольно, незаконно и даже малосильно ни было оно? Часто ли обнаруживалась в ней та доля нравственного влияния, которая при случае может одна остановить неправильное развитие силы, переступившей за черту закона, за положения и за понятия о порядке и справедливости? Много ли знаем мы примеров, где бы она собственными моральными способами, благородной, честной и законной борьбой переработала человека, не дожидаясь спасительной руки извне, которой одной предоставлена у нас тяжелая работа делать и разделывать людей, как говорится, безучастия общественного мнения? Можно даже спросить: признает ли в себе частная наша жизнь твердые, моральные основы, которые бы могла предъявить, за которые могла предъявить, за которые могла бы ходатайствовать и которыми открыто могла бы воодушевляться? До спора может дойти всякий; до осуждения чего-либо также, но до борьбы со злоупотреблениями и испорченностью еще далека дорога: тут надобно прежде всего выработать себе самому разумную жизнь, серьезное понимание ее и нравственные убеждения.
При отсутствии их, а стало быть, при несовершеннолетии частной жизни, лишенной силы и настоящей самостоятельности, весьма естественно, что официальная сторона общества приобретает необычайную важность. Рано или поздно она постарается затмить все другие стороны, выдвинутые вперед на Божий свет, и будет отвечать одна за целую жизнь. Предположим, что явление уже совершилось, и мы имеем этого единственного представителя частных интересов, тогда становится понятно, что все умы будут исключительно обращены к тому представителю и деловые вопросы будут неизбежно вращаться в одной только сфере этого представителя. При таком порядке вещей и литературный вопрос о деловом романе изменяется совершенно в своем значении. Скажем более: тогда возникает просто сомнение, может ли существовать на такой почве истинный деловой, общественный роман, и не должна ли всякая попытка этого рода, по сущности самых обстоятельств, переродиться, невольно и неизбежно, в простой изобличительный роман, какая бы, впрочем, искусная рука ни занималась ею. Разрешение этого сомнения или, по крайней мере, некоторое приблизительное уяснение его равнялось бы исследованию самых данных, его породивших, чего совсем не было в наших намерениях, поэтому ограничимся только одним, впрочем, весьма знаменательным указанием. Даровитейший из современных писателей наших, наделенный замечательными творческими способностями, при полном обладании художнических средств, при мастерстве употреблять их в дело и при заметном, глубоком обсуждении предмета, выбранного им для повествования, все-таки истинного делового, общественного романа, как мы его понимаем, создать не мог. О бесплодных попытках новейшей драмы и комедии на том же поприще и говорить не стоит.
Взамен автор «Тысячи душ» дал нам все, что только способна была дать почва, на которой он установился, – и, между прочим, Калинович, замечательный тип, стоящий всего нашего внимания. Лицо это есть порождение нашего времени, образовавшееся, что называется, на самых глазах наших.
Мы сказали прежде, что Калинович деспотически увлекает за собой все события вокруг него, но надо прибавить, что каждое отдельное мгновение его существования пояснено с замечательным искусством и превосходно обставлено действующими лицами. Вот он в провинции, между простыми добрыми людьми, которые предчувствуют в нем зарождающуюся знаменитость, ошибаясь только насчет будущей ее деятельности. Все они, не исключая Настеньки, читают на его холодном лбу, часто омраченном эгоистическими движениями сердца и суровым исполнением должности, предзнаменования великой авторской славы: повесть, написанная Калиновичем и отвергнутая редакторами петербургских журналов, дает к тому первый повод. Старый Годнев представляет его даже, под именем автора, суровому, прозорливому настоятелю Эн-го монастыря, который должен был странно посмотреть на этого молодого, бесстрастного человека, посвятившего себя такому призванию. Никому в голову не приходит усомниться в своих заключениях, хотя беспрестанные доказательства холодного расчета, отсутствия всякой фантазии и порыва у Калиновича могли бы, кажется, поколебать убеждение семейства Годневых: черта наивного добродушия, проведенная, кажется нам, уже немножко резко. Исповедь Калиновича перед Годневыми не открывает им глаза на его характер. Из нее видно, что нравственные оскорбления, претерпенные героем в детстве, и бедность, последовавшая затем, вместе с несправедливостью людей, отказывавших ему в признании прав, им заслуженных, развили в сердце его хроническую злость. Ослепленная Настенька даже одобряет мысль Калиновича, когда в конце исповеди своей он восклицает: «Я хочу и буду вымещать на порочных людях то, что сам несу безвинно». Великое слово, обнажающее всю душу Калиновича… Итак, порочные люди призваны к ответу за преступления, совершенные не ими. Порочные люди должны валиться сотнями и тысячами, чтоб насытить его мщение против других людей, с которыми он не мог справиться. Порочным людям уже нет другого назначения в жизни, как смиренно ложиться под удары г. Калиновича и переносить их сколь можно терпеливее. Дело не в исправлении порочных людей, не в отнятии у них возможности вредить, но в сообщении им моральных правил, так как, слышали мы, множество пороков происходит на свете от неведения преступниками начал нравственности и порядка, – дело в том, чтоб порочные люди как можно более страдали в силу одной разумной причины; сам г. Калинович страдал прежде, да и теперь еще страдает. Сколько у нас таких Калиновичей во всех сферах жизни! На основании своей теории возмездия, узаконив, так сказать, врожденную хроническую злость свою и подняв ее на степень политического и гражданского деятеля, Калинович выступает уже ранним гонителем и карателем злоупотреблений. Но, странное дело! Читая повесть его неутомимых преследований порока, все кажется, будто злоупотребления ему нужны, потому что без них ему нечего было бы делать, потому что, карая их, он следует влиянию своей страсти, и находит наслаждение в работе этой, как игрок за ломберным ремеслом. Исключая злоупотребления, все остальное в Божьем мире волнует и тешит его, как самого простого из самых простых смертных. Он выработал для себя только формальную, внешнюю, так сказать, честность, и не имеет глубокой, внутренней честности. Он не берет взяток из рук в руки, уничтожил до основания заднее крыльцо, но расположен брать хорошие взятки с самой жизни, чином, местом, значительным содержанием, женитьбой, прикрывая это каким-то строгим, пуританским видом, которому православный люд наш всего более дивится – так он непонятен ему и чужд его природе. Калинович с юных лет томится жаждой богатства, блестящего положения в свете и власти. Едва заметил он на провинциальном горизонте призрак щеголеватого существования в образе Полины и призрак богатой, блестящей светской невесты в образе княжны Раменской, как все его мысли и стремления потянулись к ним неудержимо. С первого же раза видно, что призраками этими суровый гонитель пороков может быть куплен так же легко, как любой приказный засаленной ассигнацией, с тою только разницей, что приказный продает незаконную услугу или обещание покривить совестью, а Калинович продает всего себя целиком – и физически, и нравственно. Герой наш способен даже подличать, но только с глазу на глаз, как, например, у почтмейстера, при выручке нужного пакета. Когда ругательство безопасно, он и ругается, как, например, с извозчиками и лакеями; да он и зол только в отношении людей, которые отдаются ему в руки. Человек этот, безжалостно наказывающий влюбленную Настеньку холодностью и презрением, когда она старается спасти от него последнее чувство стыда и приличия, – человек этот очень мягок, необычайно искателен, вкрадчив и уступчив перед князем, семейством Полины, княжной. Правда, у него есть еще кое-какие угрызения совести, кое-какие порывы, заставляющие его подчас обращаться назад, к покинутой и презренной любви, но эти угрызения и эти порывы являются, к сожалению, только тогда, когда он несчастлив, когда осмеян людьми и измучен жизнью: порождение эгоизма, как все мысли Калиновича, они не примиряют с ним, а только ярче освещают нравственное его безобразие. Страшную картину рисует нам автор, представляя Калиновича в минуту отъезда его в Петербург, за богатством, счастием и славой. Бледный, трепещущий и страдающий, он предлагает Настеньке руку свою для того, чтобы отделаться навсегда от любовницы, приносит ложную клятву, чтоб избежать огласки и покончить связь, обманывает всех и уезжает. Этим завершается первая, мастерски написанная часть романа, который тут и обрывается. Привязанный к Калиновичу неразрывными узами, роман следует за ним в Петербург, и через несколько лет опять возвращается с героем своим почти на прежние места; но Калинович уже достиг своей цели: он начальник и важный человек, занятый искоренением злоупотреблений и преобразованиями.
Пропускаем вторую и третью части романа, которые похожи на биографический рассказ о Калиновиче, прерываемый по временам очерками и картинами с творческим характером. К числу таких очерков принадлежат великолепное изображение приемной в квартире директора, уже упомянутое нами, фигура добродушного немецкого юноши, невыносимо скучного даже и тогда, когда он совершает подвиг самоотвержения, рассказав о петербургском житье-бытье и описание томительной атмосферы, в которой изнывал Калинович без связей, без дела и будущности. Раз, после сытного обеда у Дюссо, Калинович не выдержал более, склонился на предложение князя и вскоре затем, женившись на его любовнице, знатной Полине, сделался богат и вышел в люди. Оставляем без разрешения множество вопросов, возникающих невольно при чтении всей темной истории этой: зачем так силится князь Раменский навязать богатую блестящую Полину ничтожному и притом еще строптивому Калиновичу? Будто бы с ее средствами долго пришлось ей ожидать в Петербурге женихов, расположенных молчать об ее позоре и бросить пятьдесят тысяч Раменскому за сватовство? Зачем опять так рабски подчиняется Калиновичу несчастная Полина, сделавшись женой его? Каким нравственным преимуществом обладает он перед нею? Если муж сглаживает и уничтожает ошибки прошлой ее жизни, то она, распорядительница большого именья и больших связей, упрочивает взамен настоящее и будущее существование его на земле: они могут очень самостоятельно презирать друг друга, и ни которому из них нет надобности унижаться перед другим. В руках Полины судьба Калиновича, так точно, как в руках последнего участь ее доброго имени; но у Полины оружие сильнее: она может обратить его, по-прежнему, в завистливого, но беспомощного бедняка. Где же тут право на кичливое, тираническое обхождение? И здесь Калинович не отступает от своей роли героя делового романа: он повсюду давит собой естественное, логическое развитие жизни и событий. Посвящаем несколько слов только новому оттенку в характере Настеньки, с которым она является из провинции в Петербург к Калиновичу, покинув и обманув параличного отца, вскоре затем и умирающего на чужих руках. Оттенок этот выражается преимущественно каким-то правильным, обдуманным, несколько книжным языком, вложенным в уста ее и способностью, приобретенною ею, развивать свои мысли очень стройно, логично и даже красиво. Черта эта, общая многим провинциальным девушкам, употребляющим свои досуги на прилежное и многостороннее чтение, весьма ловко подмечена автором и весьма искусно употреблена им в дело. Нам бы хотелось только, чтоб она примирялась с женской грацией, с поэтическим элементом, которые должны преобладать в образе любящей, страстной, благородной женщины: иначе зачем же ей быть героиней. Не то чтоб поэтического элемента вовсе недоставало ей, но она в одно и то же время умеет сильно чувствовать и хорошо выражаться о чувстве, а эта способность как-то двоит ее изображение в уме читателя. Вскоре по прибытии в Петербург она получает страсть к театру, которая от бесед с сумасшедшим театралом, студентом Иволгиным, укореняется в ней на всю жизнь. Что это такое – учтивый ли подарок самого автора, старающегося оправдать высокие стремления героини, или действительная потребность ее природы – мы хорошенько не разберем. Впрочем, она делается замечательной актрисой, и подобно тому, как Калинович несколько позднее забыл весь мир, предавшись службе, так она забывает горе жизни, обман и измену любовника на подмостках провинциальной сцены. Мы этому верим, хотя и смущены несколько внезапным переворотом в ее судьбе, потому что прежде не видали никаких признаков того особенного настроения, которым отличаются художники, с которым Миньоны, Рашели и вообще великие артисты, слышали мы, даже родятся и которое заявляют гораздо ранее сознательной жизни, ранее опыта и размышления. Оставляем все это в стороне и спешим к четвертой части романа, может быть, еще более замечательной, чем первая. Страшный предварительный искус Калиновича с ценою интриг, страданий и позорных стачек остался уже позади нас: перед нами является теперь Калинович значительным публичным деятелем и выказывает все, что жизнь, обстоятельства и свойства его природы развили в нем хорошего и дурного.
Мы застаем его на деле. С первого раза глубокие симпатии читателя окружают Калиновича, объявляющего беспощадную войну лихоимству, злоупотреблению и служебной испорченности. По мере того, как решительнее и крепче захватывает он бразды управления в свои руки, образ его растет все более в глазах наших и симпатии читателя увеличиваются. Калинович влюблен в службу и по весьма простой причине: вместе с трудами и гнетущими обязанностями ее он находит в ней и неисчерпаемый источник наслаждения: она сделалась единственной нравственной идеей, которая осталась ему в жизни. Служба для него более, чем жизненное поприще: это его священное убежище, одно место на земле, где он чувствует себя моральным существом, способным к добру, подвигу и самоотвержению. Мы ему верим вполне, когда, измученный страшными битвами своей официальной жизни, он с увлечением говорит Настеньке в минуту отдыха, после одного спектакля, превосходно описанного автором: «Говорят, что я подбираю себе шайку, тогда как я сыну бы родному, умирай он с голоду в моих глазах, гроша бы жалованья не прибавил, если б не знал, что он полезен для службы, в которой я хочу быть, как голубь, свят и чист от всякого лицемерия» (т. II. С. 509).
Понятно, что малейшее нечистое прикосновение к тому, что сделалось теперь святыней для Калиновича, вызывает гнев и беспощадное преследование его. Надо читать в романе, как ничто не укрывается от рысьих глаз его, в какие извилины и тайники преступления проникает он, чтоб исхитить оттуда виновного в оскорблении закона! Волнение общества при одном взгляде на этого молодого человека, покрытого преждевременными сединами, описано удивительно ярко автором романа. Никогда еще общество не было потрясено так сильно в своей вере, что все существующее вечно будет существовать в одинаковой форме и не найдется руки, способной нарушить обычный ход дела, до того укоренившийся, что он кажется естественным. Рука нашлась, и притом такая, которая равно опрокидывает и малые, и большие постройки неправильного делопроизводства, и малые, и большие существования, запятнанные преступлением. Гораздо менее согласны мы с Калиновичем, когда он говорит Настеньке в той же сцене свидания: «…Я никогда не был подлецом, и никогда ни перед кем не сгибал головы… Я по натуре большой корабль, и мне всегда было надобно большое плавание…» Мнение это, кажется, разделяет и автор, но оно не выдерживает поверки. Вся прошедшая жизнь Калиновича и три части романа противоречат ему: разве можно продать себя и на вырученные деньги купить место без склонения головы – понимая это не в буквальном, а в переносном смысле; разве большой корабль может плавать без большого груза – без идеи, например, продолжая аллегорию Калиновича. Какую же основную, руководящую идею добыл он в жизни? Калинович отличается на службе полезнейшею, почти героическою деятельностью, но основание этой деятельности имеет чисто физиологическую причину, именно: потребность излить на что-либо природную энергию свою. Бедное понятие о призвании чиновника как о карателе злоупотреблений, есть единственная мораль, ему доступная: но много ли это? За деятельностью его нет мысли, нет глубокого представления современных нужд, нет живого взгляда на общество; оттого она вскоре сама переродится в злоупотребление, как сейчас увидим. Отсутствие идеи, высшего понимания своей роли, оказало вскоре плоды свои. Калинович точно так же поступает с бессовестным откупщиком, как откупщик поступал с народом: он беззаконно отнимает у него деньги под предлогом общественной пользы. Кому уберечь Калиновича от искушений власти, от произвольного употребления врученных ему средств, если нет у него мысли и нет других убеждений, кроме убеждения в необходимости преследования? Бороться за порядок и чистоту службы – дело великое, но бороться механически, уничтожая преступников и не думая ни о чем более, разве не значит это следовать правилу того мудреца фонвизинской комедии, который гордился тем, что у него в хозяйстве «всякая вина виновата»'. Боже мой! разве все дело только в жертвах, хотя бы и заслуживших постигшую их кару? Такого рода понимание служебной доблести, вероятно, было свойственно и великим визирям старой Турецкой империи, которые с объезда провинций тащили целые мешки, набитые головами преступников, к великой радости встречавшего их народа: но лучше ли было оттого?
При отсутствии какой-нибудь животворной идеи самые поводы служебных действий, как бы ни казались благовидны и святы по наружности, уже не могут сохранить до конца первоначальную чистоту свою. В преследовании составителя фальшивого акта, прежнего своего сообщника, князя Раменского, Калинович, видимо, увлекается личной страстью и становится мстителем столько же за оскорбленный закон, сколько и за себя. Под лицемерным прикрытием служебного долга он дает простор, может быть, и неведомо для себя, темному побуждению наказать того человека, который так долго попирал его, управляя его судьбой и волей. Кто спасет Калиновича от страсти, вооруженной благовидным предлогом, когда в душе его не отразился высший идеал правды и порядка, один способный руководить поступками нашими? Без этого страсть и нечистые движения сердца всегда успеют одолеть человека, и мы видим действительно, что Калинович из опасения, как бы не ускользнула из рук его обреченная жертва, приказывает закласть стеной дверь темницы, в которой содержался обвиненный, но еще не уличенный князь, и подавать ему пищу в отверстие. Спрашиваем опять: кто мог подсказать ему подобное решение, кроме одного чувства власти, не просветленного идеей, не руководимого истинными началами общественной нравственности? Он прикрывается законом, но уже действует во имя личных побуждений, принимая их за единственное мерило справедливости и пользы. Судьба общества поставлена, таким образом, на карту, и действительно, Калинович приведен к тому, что уничтожает злоупотребления водворением новых злоупотреблений и искореняет пороки, замещая их пороками другого вида и свойства. Впрочем, чего же и ожидать было от человека, который спасение общества полагал с самого начала только в энергии карательных мер, который не обнаружил ни одной здравой политической мысли и который ни разу не прислушивался к жалобам народа, если они касались чего-либо другого, кроме людей. От этого грубая деятельность его, лишенная мысли, представляется как читателю, так и обществу чем-то вроде необыкновенного феномена, которого предусмотреть и от которого защититься нет возможности. Он проходит, как землетрясение, каменный дождь, потоп, разрушительная буря и т. п.; существование его посереди людей не приносит с собой предчувствия благой мысли, светлого общественного идеала, способного покорять сердца, а потому очень естественно, что люди отвращаются от него и оставляют его одного в добычу врагам и возрастающей его злости, которая только случайно отыскала почетное чиновничье ложе для проявления себя.
И с каким неподражаемым искусством автор романа показывает затем противодействие общества этому заклятому врагу гнилого покоя, с которым оно свыклось? Стоя на одной ступени политического воспитания с неожиданным преобразователем, явившимся посреди его, общество бессильно ограничить его порывы, если они выступают за пределы установлений, и равно бессильно подать ему руку помощи, если он действует в границах блага, порядка и разумности. Калинович не находит тут ни начал, в которых видимо нуждается, ни спасительного предостережения, когда он попадает на ложную дорогу: словом, он лишен точно также опоры, как и совета. Предоставленный самому себе, Калинович рано или поздно должен будет убедиться, что дело только в нем и что он может спокойно поставить самого себя на место разумной системы, принципов и правил. Чем же защищается общество от ненавистного лица, одинаково возмущающего его и своими достоинствами, и своими недостатками? Оно собирается втайне для обсуждения и изобретения средств к его погибели посредством скрытой интриги и доноса. Тайный подкоп есть единственное оружие общества и единственная его надежда. За исключением одного молодого человека, лишенного политических прав, не нашлось никого, кто бы заявил открыто свою мысль и свои убеждения, потому что все мысли и убеждения круга стыдятся самих себя и боятся света. Говоря прямее, их, собственно, и нет у обеих сторон, а есть только вражда положений. Грубо и безотчетно действует Калинович, коварно и малодушно работает общество, чтоб подорвать Калиновича. В борьбе этой нет ни достоинства, ни поучительности, ни содержания, и по существу своему она уже лишена возможности произвести какие-либо благотворные следствия. Победит ли Калинович – общество нисколько не исправится, а только глубже уйдет в свои происки и прилежней займется ими; подорвет ли оно врага своего – Калинович уступит место тысяче другим, ему подобным, которые ждут своей очереди. Случилось последнее. Калинович был отстранен, и жизнь потекла опять своим обычным порядком, со всеми теми явлениями, которые так сильно возмущали душу рьяного реформатора, и потекла с таким спокойствием, как будто его никогда и не было на свете – только великий практический мудрец, подрядчик
Папушкин, произнес ему надгробное слово в виде глубокомысленной фразы: «Заврался очень, оченно заврался». На этом и кончается роман, действительно обнаруживший теперь всю свою мысль сполна…
С благодарностью за характер Калиновича, за множество живых, превосходных сцен и подробностей, а еще более за то количество мыслей, которое возбуждает роман как своим содержанием, так и самой постройкой своей, покидаем мы нашего автора. Еще полные отрадных впечатлений, мы осмеливаемся, однако ж, выразить желание, чтоб за огромным, вполне заслуженным успехом романа автор не забыл другого вида своей деятельности, тех простых рассказов, где многообразная жизнь нашего народа, с ее свежими, оригинальными, симпатическими явлениями выступает рядом художественных, непогрешительных картин, надолго привязывающих к себе фантазию, чувство и воспоминания читателя. Сфера Калиновичей душна и туманна, но сфера, в которой движутся люди бесподобного «Питерщика», «Старой барыни» и проч., всегда будет производить обаятельное действие. Она тепла и отрадна, как домашний очаг, где мы свободно можем любить всех без различия, даже и погибших членов семьи, случайно отделенных от нее пороком или заблуждением.
Примечания
1
во что бы то ни стало (фр.)