
Биография Л.Н.Толстого. Том 4
Александра Львовна продолжает рассказ:
«Говорили о том, что надо впустить С. А.
Я умоляла не впускать ее, пока отец в памяти. Я боялась, что ее приход отравит его последние минуты.
Я подошла к нему, он почти не дышал. В последний раз целовала я лицо, руки…
Ввели мою мать, он уже был без сознания. Я отошла и села на диван. Почти все находящиеся в комнате глухо рыдали, мать моя что-то говорила, причитала. Ее просили замолчать. Еще один последний вздох. Все кончено.
В комнате полная тишина.
Вдруг Щуровский что-то сказал громким, резким голосом, моя мать ответила ему, и все громко заговорили.
Я поняла, что он уже нас не слышит…»
Последний день жизни Л. Н-ча столь значителен, что мы считаем нужным привести другое описание его из рассказа Сергея Львовича Толстого на собрании друзей, состоявшемся у него на квартире 28 ноября 1910 г.
Сергей Львович рассказал между прочим следующее:
«Приехали Усов и Щуровский. Выслушивали отца, и когда они ушли, я остался при нем вместе с Никитиным. Сердце работало плохо, дыхание было около 50 и слабый пульс. Появился цианоз. Нос заострился, уши и губы посинели, и отец обирался руками. Тут первый раз я потерял надежду. Но затем он стал понемногу поправляться; ему стали давать дышать кислородом. После сердечного припадка понемногу дыхание стало реже, икота прекратилась, и положение стало совсем другое. Я видел, что Никитин вдруг стал опять надеяться. Впрочем, он вообще надеялся больше, чем другие врачи, потому что видел Льва Николаевича в более тяжелом положении в Крыму и в Ясной Поляне. В 11 час. вечера отец стонал, тяжело дышал, но присел на кровати и сказал: «тяжело, боюсь, что умираю». Он отхаркнулся, проглотил мокроту, сказал: «ах, гадко…» – и стал бредить. А потом привстал и говорит: «удирать надо… удирать…» Через несколько минут он, увидев меня, подозвал меня: «Сережа». Я подошел к нему, стал на колени около кровати, чтобы лучше слышать, и услыхал целую фразу: «Истина… Я люблю много… как они…»
В 12 час. он стал метаться, дыхание стало частым, начался хрип и икота. Тогда Усов сказал, что надо впрыснуть морфий. Никитин это поддержал, потому что Л. Н. это раньше в Крыму хорошо переносил. Усов сказал, что от морфия прекратится икота, и тогда деятельность сердца будет лучше. Когда отца спросили, хочет ли он, чтобы ему впрыснули морфий, он ответил: «не хочу морфий». Мы предоставили это врачам, которые и впрыснули морфий, после чего он не мог заснуть около 20 минут. А затем, засыпая, он говорил: «я пойду куда-нибудь, чтобы никто не мешал… оставьте меня в покое…» Потом он заснул. Часа три он был под действием морфия, но в сознание уже не приходил и все стонал. Ему давали пить, и один раз даже он брал стакан в руку и пил. Дыхание все время частое, но не чаше, чем было накануне. Врачи говорили, что пульса уж нет. Затем произошла остановка дыхания, и Усов сказал: «первая остановка». Затем была вторая остановка. Никакой агонии не было. После первой остановки он вздохнул раза два-три. Врачи говорили, что смерть произошла от паралича дыхания, но не сердца. Дм. Вас. и Душ. Петр. вымыли тело, одели, и понемногу мы все разошлись, а народ стал приходить прощаться».
Прежде чем продолжать наше повествование, приведем несколько мыслей о том, как сам Л. Н-ч относился к своей болезни и вопросу о возможной предстоящей смерти. Вот что говорит по этому поводу В. Г. Чертков в своих воспоминаниях:
«Думал ли Л. Н-ч в течение этой своей болезни о возможности ее смертельного исхода? И если думал, то как относился к этой возможности?
О близости смерти Л. Н-ч вообще постоянно думал и во весь последний период своей жизни он часто говорил, что сознает себя накануне смерти. А при каждом заболевании он был склонен думать, что он уже не поправится. Так что по одному этому можно было бы смело заключить, что во время этой своей болезни он и думал о смерти, и допускал возможность ее наступления. Это же самое подтверждается некоторыми его отдельными словами и замечаниями во время болезни. Так, например, по временам он отчетливо говорил: «ну, теперь шабаш, все кончено». Или: «вот и конец, и ничего». Или в полубреду, шутливо: «ну, мать, не обижайтесь». И к мысли о наступлении смерти он во время всей этой болезни проявлял то же спокойствие, ту же мудрую примиренность с нею, которая отличала его с самых тех пор, как лет тридцать тому назад определилось его религиозное понимание жизни. За несколько дней до своей смерти, когда мы остались одни, он спокойно сказал мне, что, может быть, умрет от этой болезни. И сказал он это тоном полного удовлетворения и со слезами не страдания или тревоги, а мирного умиления в глазах. Когда я раз ночью опять один сидел около его постели, он долго очень внимательно и ласково глядел на меня. Я сказал: «ну вот, Л. Н., вам сегодня немного лучше». Он прошамкал в ответ что-то такое, чего я никак не мог разобрать, но, судя по трогательному детскому выражению его голоса и по выступившим на его лице слезам умиления, я понял, что он говорил не о выздоровлении, а скорее о приближении смерти своей, и говорил об этом с самым хорошим и светлым чувством. Другой раз, когда он проснулся от продолжительного сна, и взгляды наши встретились, он ласково улыбнулся мне. Потом сказал: «Трудно мое положение. Жар не проходит». Я ему сказал: «Такой уж ход болезни. Это бывает». Он с интересом произнес вопросительно: «Да?» – И опять заснул.
Насколько Л. Н-ч в эти дни жил своей внутренней духовной жизнью, несмотря на казавшиеся нам столь мучительными его физические страдания, видно было по некоторым замечаниям, от времени до времени им произносимым. Так, например, в течение последних суток своей жизни он обмолвился словами: «ну, вот и то хорошо»; «все просто и хорошо»; «хорошо… да, да…» и т. п. И говорил он это в такие минуты, когда, судя по его затрудненному дыханию, сопровождаемому икотой и тяжелыми стонами, можно было подумать, что тело его слишком страдает для того, чтобы сознание могло свободно работать, да еще испытывать удовлетворение и благо. Очевидно, он в это время умирания своего тела на собственном опыте испытывал то, во что он так непоколебимо верил и что не уставал повторять другим, а именно, что человек, живущий духом Божиим, способен черпать для себя благо даже из самых тяжелых и мучительных условий. Несомненно, что предсмертные страдания не только не заглушали, но, наоборот, защищали и усиливали во Л. Н-че знание духовного начала, в котором он полагал сущность человеческой жизни.
Самая смерть Л. Н-ча произошла так спокойно, так тихо, что произвела на меня умиротворяющее впечатление.
После непрерывных часов тяжелого дыхании оно вдруг заменилось поверхностным и легким. Через несколько минут и это слабое дыхание оборвалось. Промежуток полной тишины. Никаких усилии, никакой борьбы. Потом едва слышный глубокий-глубокий, протяжный – последний вздох…
Глядя на лежавшую на кровати оболочку того, что было Львом Николаевичем, я вспомнил подслушанный мною случайно накануне отрывок из внутренней работы его души. Я сидел тогда один около его постели. Он лежал на спине, тяжело дыша. Вдруг, очевидно продолжая вслух нить занимавших его мыслей, как бы рассуждая сам с собой, громко произнес: «все я… свои проявления… Довольно проявлений… Вот и все…»
Я вспомнил представление Л. Н-ча о жизни человеческой как о проявлении духа божьего, временно заключенного в пределы личности и стремящегося преодолеть эти пределы для того, чтобы слиться с душами других существ и с богом. Я особенно живо почувствовал, что жизнь, при таком ее понимании, есть ничем не нарушимое благо, и смерти нет».
Целый день 7-го ноября и всю ночь на 8-е не прекращались трогательные сцены прощания. Окрестные крестьяне, служащие и проезжавшие с воинскими поездами солдаты, все заходили проститься с покойником. Ночью по очереди дежурили родные и близкие покойного. Одним из сослуживцев на стене был нарисован профиль покойного по тени от лампы. Этот профиль был потом перенесен в астаповскую комнату Толстовского музея в Москве и укреплен там на надлежащем месте.
Утром 8-го ноября прибыли из Москвы два скульптора, и каждый из них около часу снимал маску с покойного. Художник Пастернак сделал этюд пастелью. Поезд с телом Л. Н-ча отбыл со станции Астапово в 1 ч. 10 мин. 8-го ноября.
Все время ухода, болезни и смерти Л. Н-ча я находился в г. Костроме на земской службе. С тревогой следя за быстро сменяющимися событиями по газетам, письмам и телеграммам друзей, я с беспокойством колебался, ехать ли мне или ждать спокойно исхода. Но вот в воскресенье, 7-го ноября, около полудня, по городу разнесся слух, что Л. Н-ч скончался. Тогда я не выдержал и вечером выехал в Москву. Приехав в Москву утром 8-го, я спросил по телефону, где можно встретить траурный поезд, и выехал в тот же день в Тулу и Ясенки. Оттуда направился в Телятенки к Черткову, где и провел вечер и ночь, узнав все подробности великого события. Поезд с телом ожидался на другой день рано утром на станции Засека, и в тот же день были назначены похороны.
9 ноября, в 6 часов утра, с несколькими товарищами я отправился еще в полной темноте на станцию. Было морозное утро. Маленькая железнодорожная станция Засека представляла невиданное зрелище. Станционный дом был битком набит народом, и вокруг станции толпа народа расположилась лагерем, около костров. Везде у огней был слышен сдержанный тихий разговор. Время от времени к кострам подходили делегаты от московского студенчества и сообщали те условия, которые нужно соблюдать для порядка шествия. Стало светать, и тогда различные группы делегаций стали распознавать друг друга и сговариваться о порядке встречи.
Наконец, в 8 час. утра подошел поезд.
Открыли товарный вагон, и когда стал виден гроб, вся многотысячная толпа обнажила головы и запела «вечную память». Затем подошла группа яснополянских крестьян и, взяв гроб на полотенца, подняла, вынесла, и похоронная процессия тронулась по яснополянской дороге. Студентки и студенты устроили цепь, и порядок не нарушался.
За гробом шла семья, друзья, непрерывная толпа благоговейных почитателей всех возрастов, классов, национальностей, профессий. Вдали за толпой робко следовали стражники, «на всякий случай»; но случая их вмешательства не представилось. Особую торжественность и простоту величия придавало отсутствие духовенства и властей. Впереди гроба яснополянские крестьяне на двух шестах несли большую белую ленту с надписью «Лев Николаевич, память о твоем добре не умрет среди нас, осиротевших крестьян Ясной Поляны». Сзади толпы ехало несколько телег с венками. С боков, на пригорках, во время шествия стояли фотографы и кинематографщики, запечатлевавшие главнейшие моменты похорон. Таким образом, медленно подвигаясь, процессия около полудня достигла Ясной Поляны, и гроб был внесен в прежний рабочий кабинет Л. Н-ча. Приблизительно на час времени двери дома закрылись, чтобы дать возможность семейным отдохнуть с дороги и приготовить место для прощания публики. Затем отворили дверь с двух сторон дома насквозь, так что публика, войдя в один двери, проходила мимо открытого гроба, прощалась и выходила в следующие двери напротив. Как только открыли гроб, я стал у гроба и снова увидал дорогое мне лицо моего великого друга, отошедшего в вечность. Трудно передать словами испытанное мною волнение. Какая-то волна чувств и мыслей захватила меня, слезы полились неудержимо, и душа трепетала от какой-то торжественной тревоги, как бы от прикосновения к великой вечности. Справившись с первым волнением, я, стоя у гроба, стал наблюдать проходивших, останавливавшихся у гроба и так или иначе выражавших свое благоговение. Много было трогательных сцен и слез, и рыданий, и религиозного умиления.
Около 3-х часов продолжалось прощание. Затем гроб был закрыт и вынесен из дома по направлению к лесу, Заказу. Снова обнажились головы многотысячной толпы, снова «вечная память» протяжно раздается в зимних лесных сумерках. Потянулась процессия к могиле, вырытой у головы оврага, в лесу, в одной версте от дома, именно там, где, по преданию, была зарыта братом Николаем «Зеленая палочка», чудесный талисман, тайна возрождения человечества.
Когда гроб стали опускать в могилу, водворилась полная тишина, и вся толпа опустилась на колени. И вдруг среди безмолвной тишины раздались резкие удары мерзлой земли, падающей на крышку гроба. Снова запели «вечную намять», и через полчаса вырос над землей небольшой холмик, скрывший от нас прах дорогого учителя.
Речей не было. Минута была слишком торжественна, и никто ни решился нарушить ее обычным надгробным словом. Сумерки густели, и толпа тихо расходилась.
Любовь и Разум, озарявшие эту великую жизнь, освободились от оболочки личности. И наступила новая эпоха распространения великих идей. Лев Николаевич оставил нам неисчислимое наследие.
Кто жаждет, иди и пей.
Этими словами я кончаю свою 20-летнюю работу.
Друг мой, великий учитель, прими мой смиренный труд и дай мне единение с тобой в духе истины! П. Бирюков.