
Фрактал Мороса
После двух рюмок на поминках Ликас ушел из дома и долго бродил по тем углам, где искал бабушку. «Она сказала: «Узнай». Что узнать?» Какое-то холодное облегчение опустилась на него. «Умерла, и я свободен». Он любил ее, но не жил с ней долго и не был привязан. «Через девять дней мать и тетка Валя с семьей уедут, и я буду один».
Все спали на диване и на полу в комнате. Утром Ликас вылез потихоньку на кухню, там сидела свердловская тетка Валя. Она курила, выдыхая дым в окно, и стучала по хрустальной пепельнице рубиновым перстнем.
– Что за тетка такая Екатерина Андреевна?
– Это наша соседка.
– Ты ушел вчера, а она приперлась на поминки, спрашивала про тебя.
– Да она нормальная.
– Ведьма.
– Да нет, – Ликасу неприятно было так говорить про нее, – с чего вы взяли?
– Подумалось… Порода такая… – у тетки Вали был мужской голос.
– А у нас какая порода?
– Крестьянская, – она помолчала, – мы все были крестьяне крепостные, рабочие труженики, из Саратовской губернии.
– Из глуши? – Ликасу вспомнился Грибоедов.
– Из какой «глуши»? Из Саратова, говорю52.
– Откуда вы это все знаете?
– Изучала, интересно было. У меня дома документы хранятся. Есть семейные легенды. Ты их знаешь?
– Нет.
– Ой, что ты! Дикий какой! Иван, родства не помнящий!
Ликасу захотелось двинуть ей кулаком промеж рогов, но он сдержался.
– Нашу прабабку прадед задушил, когда она от него хотела убежать со студентом. Его помещик наш удавить хотел за это, а потом простил. Бабушка и ее сестры тоже были крепостные, неграмотные. Так вот, когда бабушка замуж выходить собралась, сестры, которые старшие, незамужние, решили утопить ее. Насилу спаслась. А спаслась так: когда ее в кадушку с водой стали пихать…
– Все, все, все. Стоп!
– Чего ты? Неинтересно?
– Неинтересно.
– Эх ты, вот интеллигентный человек, умный, спасибо бы сказал, что его просвещают.
Ликас нагнулся к ее уху, почти касаясь перманентных кудрей53.
– Заткнись, сука.
Тетка замолчала покорно, как будто ждала именно этого.
* * *
Шаг за шагом. Шаг за шагом. Тень лилась серыми кляксами мастики по вмерзшим в снег листьям, острыми запахами гвоздики по тающим тропам, неведомым тропам.
Тоненькими каблучками звук рассекает камень. Часы тикают. Движется тень. Девочка Женечка, в расклешенных джинсах, со стрижкой каре, сводит с ума тех, кто уже все пережил, и тех, кто еще никуда не добрался.
Кем же ты станешь? Ей уже восемнадцать. Первые тайны уже позади, новое, новое, новое.
Сколько еще оптимизма и планов, веры в себя. Юность – такое короткое сладкое время. Временно, только в этом отрезке столько любви, мудрости, острого. Если его растянуть, юность станет не юностью. Ну а пока тень от ее каблучка тянется ножкой серебряной рюмочки, дымкой, распластанной памятью, следом за ней, следом за ней.
* * *
Человек – это сумма того, что было до него, а может быть, делимое, под которым то и дело проводят черту дроби.
Разъехались похоронные гости. Ликас в порядке исключения начал оформлять квартиру бабушки на себя. Осенью ему исполнялось восемнадцать, и это было возможно.
Он забыл о своих слагаемых и делителях, наслаждался студенческой жизнью. Суррогатной студенческой, но настоящей самостоятельной и одинокой жизнью, когда наступила осень.
Он был одним из тех редких людей, кто не отправился на баррикады в Москве. Пройдя одни, вторые он не заметил. Он до сих пор был ни с кем и ни за кого.
Декан, которую бабушка уговаривала весной допустить талантливого мальчика, взяла его вольнослушателем, решив, что парень на экзамене был не в себе.
* * *
И разделялись страны, расплывались в первобытной мгле континенты. Было сухо и солнечно. И падали на снег листья.
Тени танцевали на панбархате паласов, в полумраке панельной квартиры. Эти недавние дома, такие удручающие своей незавершенностью. Девочки, уставшие от танцев, и мальчики, еще боящиеся девочек. Пить пиво и спать вповалку. Еще крутится пластинка, еще звучит голос54.
– Тебе нравится, Виталик?
– И да и нет.
– Ты не любишь такую музыку? А какую любишь?
Молчит.
– Жаль, что тебе не нравится.
– Почему?
– Мужчины лучше понимают музыку. Ведь нет женщин – настоящих композиторов. Все великие композиторы – мужчины.
– Хочешь, сыграю тебе? – он чувствовал себя больным. Ему хотелось нравиться этой девочке.
– Нет, сейчас не надо! А ты умеешь?
– Не знаю.
Ликас никогда не болел, пока жил в Литве. Более приятный московский климат плохо действовал.
– У тебя такой вид, как будто ты не спал три ночи.
– А я и не спал.
– Пойдем спать?
– Вместе?
– Просто, – Юле жалко стало его, совершенно какого-то чужого здесь.
– В большой комнате на диване только Васька. Мы его подвинем.
– Пошли.
В соседней комнате свернулись три девчонки, кто-то лег на кухне и в кресле в коридоре.
– Юлька Витальку спать увела.
– Ага.
– Ты видела, что у него за бумаги в куртке?
– Видела, что что-то есть. Он мутный тип.
– И что, ты думаешь бумаги эти посмотреть?
– Ну а что?! – Дарьяна была в стельку.
– Давай, только все не будем брать.
– По ситуации.
Дарьяна и Вика Азарянц босиком протопали в прихожую.
Вика стояла поодаль от крючков с одеждой, почти в дверном проеме. Силуэт ее был виден Ликасу. Ночь совсем светлая, и тени от предметов тянулись от окна к стенам.
«Человек – объемный организм, тень его – плоский призрак прошлого – сопровождает в этой жизни. А есть и позапрошлое. Но оно невидимо. Одномерность, супериор-тень, она тоже есть у каждого. Мы уплывем в лодке Харона в мир теней и станем постериор-тенями55 более сложных себя… Вика. Силуэт Вики, в темноте он сам – тень. В темноте мы становимся своим прошлым».
* * *
На следующий день они пили здесь же. В квартире Тани Евграфовой. Надменной странной девочки с короткими волосами. Четыре дня ее квартира была свободна. И четыре дня группа пила здесь.
Ликас никогда не звал их к себе. Собирались в общаге, на квартирах.
Пока остальные были на лекциях утром и днем, он лежал в комнате, наполненный простудой, обезоружившей его, переводил с русского на литовский статьи и книжки для издательства.
«850 тысяч транзисторов. 25 МГц – тактовая частота, кэш-память 16 Кб. Операционная система MS-DOS 5.0. Работа сопроцессоров», – дальше шли специфические технические параметры.
«Бинарная система оперативной памяти. Информация записывается в двоичном формате – 1 или 0 (да-нет), единица этой информации носит название бит. Непосредственно закодированный восьмиразрядным двоичным числом символ называется байт».
Как перевести на литовский слово «байт»? Никак. Он так и написал, как было. «Двоичная система кодирования информации. Единица или ноль. Намагничено-ненамагничено. Какой чудовищный примитив! И эти люди говорят о заговоре машин, о компьютерном разуме. Как только бинарность будет преодолена, о разуме можно будет говорить, а пока… Это прошлое, то есть уже не совсем живое»…
На сороковом листе перевода, где шла речь о компьютерах «Сетунь» троичной логики и трайтах, текст оборвался. Дальше был пропуск, листы пропали. «Выкинем эту главу, и черт с ней», – завтра надо было сдать перевод в издательство.
Ликас продолжал писать грубым почерком буквы, топорщившиеся диакритическими знаками56, но трайты не выходили из головы. «Все-таки они есть, трайты, троичная кодировка, трехмерная кодировка…»
«Языки программирования… Внутреннее устройство компьютера».
«Что за идиоты. Внутреннее устройство идет последней главой, а должно идти первой».
На последней главе он завис, хотя переводил всегда с легкостью. Буквы расплывались от слез. «Черт возьми, я никогда так не болел», – Ликас поплелся в ванну, его пошатывало. От холодной воды стало легче, лицо уже не горело и два раскаленных глазных яблока временно успокоились. На стиральной машине лежали щипцы для завивки волос.
«Побыстрее бы закончить эту писанину. Сделаю лаконично. Лучше одно слово, несущее пять смыслов, чем пять, не несущих никакого». Его шатало, задетые щипцы полетели на пол. «Таблетки. Найти бы хоть какие-нибудь. Никогда до Москвы не пил». Ликас начал рыться в шкафчике на кухне, дополз в комнату. Там в сервантике лежал пакет с таблетками, шприцами и бинтом. Феназепам, люминал… что за говно?» Отдельно в кальку был завернут целый набор противопростудных. «Ну, хоть так проще». Он проглотил аспирин и парацетамол. Таблетки застряли в горле, и он опять пошел в ванну, запить их водой, пнул ногой крокодилью мордочку щипцов: «Еще писать последнюю главу. И спать».
Щипцы грубо крякнули, оскалились, ухмыляясь на него зубастой челюстью.
* * *
– Ну и что на этих листках?
– Чушь. Набор слов.
– Да ладно, дай мне.
Вика вертела бумажки:
– «Трайтовая запись информации. Революционная троичная компьютерная запись была разработана в московской лаборатории. Это совершенно специфический вид шифрования информации. Электромагнитное бесконтактное реле на магнитных усилителях трансформаторного типа. Троичная ферритодиодная ячейка работает на основе…» – Тьфу! Ну и чушь! Ну и чушня! Вот он носит при себе это говно… Зачем?
– Я откуда знаю? Положи ему обратно в карман.
– Ладно, – Вика сунула бумажки себе в карман. Нравится он тебе?
– Виталик?
– Рогалик!
– Чудноватый.
– Это есть, – они засмеялись.
* * *
В окне было синее индантреновое57 небо, переходящее в раннюю зимнюю ночь с перекрестьями рельсовых параллелей, проводами и плоскостями домов. «Откуда это все взялось? Поднялось без моего участия. Я ничтожество, нищий литовский мальчик, случайно получивший квартиру в Москве. Переводчик без образования и будущего».
С таким трудом добытый матерью школьный аттестат и диплом ПТУ Ликас так и не получил. Письмо пропало на почте.
А вечером студенты собрались в квартире и снова пили пиво и спали кто где. Завтра возвращались Танины родители.
* * *
В подъезде топили на славу, они зашли сюда совершенно случайно, гуляя по центру. От жары зимние узоры в обрамлении деревянных ставень растаяли сизыми потеками почти бензиновой грусти. Юргис посадил Таню к себе на колени. Как сказать «посадил». Сидеть было негде. Подоконник в подъезде сталинского дома в переулках. На него можно было только привалиться, обняв девушку.
– Не так сразу, Юра, – Таня смеялась.
– У меня руки замерзли! – оправдывался Юргис, суя руки ей под полушубок.
– Ну, не здесь.
– А где? – заулыбался Юргис, двигая ладони от груди вниз, к бедрам.
– Ээ, хорош!
– Но я не знаю, где греться!
– На батарее грейся, – хохотала Таня, не вырываясь.
– Ты учишься на биофаке?
– Да, мы с тобой почти коллеги.
Юргис не поступил в Бауманский университет, а вопреки, немыслимым образом, сдал в медицинский.
– Ты сама из Москвы?
– Из Москвы? Еще спроси: «С Москвы?» Конечно! Я москвичка! Она обиженно и гордо взмахнула ресницами. – А ты из села Кукуево приехал, не иначе? Акцент кукуевский, чувствую.
– Я из Каунаса.
– Почти угадала.
– Каунас – это город прибалтийской готики!
– А Кукуево?
– Это тебе видней! – они засмеялись.
– То есть ты вся такая столичная?
– Да.
– И папа с мамой?
– Да.
– А в Литве была?
– Я нет, а папа был. И даже часто раньше ездил.
– Ууу? Да что вы?
– Чаще, правда, в Польшу, по диплинии.
– То есть тебя моим заграничным прошлым не завлечь?
– И не пытайся!
– Придется придумать что-нибудь другое.
– Будьте любезны!
«Неглупая, но наглая, и красивая, чертовка».
* * *
Я складываю пазлы из записок, платежек, медицинских направлений, чеков за переводы из издательства. Среди медицинских бумаг случайная:
«Евграфова Василина Федоровна. Множественные пороки сердца, контрактуры конечностей, умственная отсталость. Направляется на исследование головного мозга методом ЭЭГ».
Этот персонаж жизни Мороса мне пока не встречался. Судя по дате – студенческие годы. На обороте рукой Мороса: «Уточнить про трайтовую запись».
* * *
Дарьяша смотрит в окно. Она хорошенькая и сумасшедшая и простая. С черной гривой кудрявых волос, чуть полнее, чем надо в семнадцать лет.
«Этот мальчик с загадочной пачкой бумаг, говорящий порусски с акцентом. Студент-не студент, русский-нерусский, мальчик-не мальчик». Он как будто совсем не смотрел на нее. Дарьяша лохматила волосы, подводила глаза голубым, надевала узкие штаны с растянутым как платье свитером, но он не смотрел и не реагировал.
И даже когда в буфете она передала пирожок, а лак на ногтях был фантастически перламутровый, Виталик даже на миг не задержал на ней взгляда.
Дарьяша пыталась спрашивать о конспектах, о том, как сейчас лучше покупать билеты в Литву, и о том, как поладить с отцом, но быстро поняла, что навязчивость ее глупа и отталкивает, а Ликас, между тем, смотрел на двух совсем других девочек, похожих и противоположных друг другу.
Женя со стрижкой каре нравилась Игорю. Она была хороша, а еще одна ну совсем уж за горизонтом. А здесь, под ногами, таких, как Дарьяша, был пруд пруди.
И эта заоблачная, дальняя Таня, недосягаемый тонкокрылый жаворонок.
* * *
В юности кажется, что начало февраля так далеко от весны. И жить еще, жить до нее.
Вечер прибавившегося дня с легким снегом, и снег этот ложится на горизонтали, превращая их в белые рамки напечатанных фотографий. Как это остро, видеть пары, видеть семьи, видеть в оранжевых окнах замедленный быт. Если лететь в обратную сторону, все уменьшается.
Огонек сигареты – это маленькое окно в быт людей, наполненный радостями, недоступными в юности. И тем приятней сжечь эту горькую аллегорию счастья, бросить ее на снег, и зажечь новую.
Мне ни мести, ни радости.
Дай прожить, как могу.
Здесь из крайности в крайности
Лишь следы на снегу.
Черной жабы не выбрано
Белой розой цвести.
Наша роль уже сыграна —
Это роль травести.
«Она живет на Рижской, и, если приехать туда, может быть, я увижу в окне ее очертания. И как счастлив, наверное, тот, кто видит ее сейчас. И не знает своего счастья».
Ощущение этого несбыточного звало каждый вечер.
Ликас не всегда бывал в университете из-за переводов. Таня тоже не всегда приходила.
Но ведь можно любить и двоих. И как просто это: знакомую Таню, у которой даже жил несколько дней, и совсем чужую и равнодушную Женечку, которая почти не бывала в компаниях.
«Тане просто, это я выбираю между куском хлеба и шариковой ручкой, а Таня в большой квартире с папой и мамой, которые при деньгах». Ликас перепрыгнул через турникет метро. «Домой? Домой или не домой?» Странная смесь бродила в венах. Он был не пьян – одурманен. Обессиленный, но уже на втором дыхании он вышел на «Рижской».
Ветер насквозь продувал его черную курточку, но руки еще были теплые. Ликас подошел к знакомому дому. В окне, где недавно горела светомузыка, было темно. «Остальные окна слева или справа? Справа, конечно! Вон кухня. Там есть слабый свет. Как счастливы те, кто внутри». В этом слабом свете шла драка. Мужчина бил женщину. Ликас пересчитал этажи. Нет, не ошибся. Но это не Таня. Это старая женщина, сутулая, плотная, а мужчина – скорее молодой, чем старый. Может быть, средних лет. Они махали руками долго. Мужчина все пытался схватить ее и ударить по голове. Женщина мощно наступала, размахивая локтями, и кружила по кухне. Странный танец насекомых разных пород, цирковой номер. Ликас замерз и пошел прочь от дома, где увидел совсем не то, что хотел.
В ту ночь ему приснилась Женечка, она ела вишню, а потом потащила его в траву, горячую и черную в темноте.
И эта Женечка, о которой он не мечтал и которая была с другим, так, сама того не зная, согрела его, что он еще долго не хотел избавиться от навязавшегося образа: жаркий летний вечер на окраине Каунаса, Женечка гладит его, она лежит на траве, и он одним рывком овладевает ей без прелюдий, и, наверное, целый час, а, может быть, двадцать секунд, как час, быстрый сон диктует ритм обоюдных телодвижений. «А теперь меня Игорь ждет», – говорит она и уходит, оставляя чувство незавершенности.
Лишь метелки серой тимофеевки
Ветер клонит вниз, к моим ногам.
Утром Ликас проснулся с этой фразой. Он понимал, что это конец стихотворения, но так и не смог придумать начало.
* * *
На факультете появилось объявление. «Поездка в Суздаль на 23 февраля. Бесплатно. Кто желает, запись в деканате».
После лекций Ликас поехал домой. Он переводил медицинскую брошюру о пользе алкоголя.
И только сквозь стену доносилась жизнь. Он прислушался. Через бетон слышались басы58, но если бы другая песня пропала в пористой слоистости искусственного камня, эта звучала.
Of our elaborate plans, the end
Of everything that stands, the end
No safety or surprise, the end
I'll never look into your eyes…again59
Нашим продуманным планам – конец.
Всему, что имеет значение, – конец.
Ни спасения, ни удивления – конец.
Я больше никогда не посмотрю в твои глаза.
«А я так и не купил магнитофон». И этот баритон продолжал на своем языке:
Конец, мой прекрасный друг,
Это конец, мой единственный друг,
Это конец.
Мне больно отпускать тебя, но ты никогда не последуешь за мной.
Конец смеху и слезам, конец ночам, когда мы пытались умереть.
«Это все бред. Набор слов, в котором человек пытается найти утешение. Ритм музыки, таким можно только заглушить боль и истерику внутри». Он швырнул книжку, со всей силой сбросил листки со стола.
– А а а а а!!!!! – он бил и бил рукой о стол, о стену. – Кто я ?!!! Кто я? Что я? Я не такой! Я не здесь!
И снова и снова, второй раз, третий раз: This is the end, Beautiful friend.
– Я трахну кого-нибудь или умру! Я ненавижу вас, суки! Вы жрете, срете, а я – умираю! Зачем я здесь!!!
Он пил водку из горла, она уже не пилась, а просто струями стекала по подбородку, а Ликас все лил и лил ее, а за стеной началось «Indian summer»60.
* * *
«Апшерон». Жестковатый, горький. Федор Сергеевич ставит его назад в бар, закрывает на ключ лаковую дверцу. После командировки три дня дома. Он не помнил, когда пил утром последний раз. Лет сто назад. Василину привезли вечером, и она сразу стала бросаться.
Федор Сергеевич пил из горла. Это на приемах с министром он весь вечер пригублял из одного бокала, а сейчас все ушли и он остался один на один со своей катастрофой. Он красивый, молодой мужик. Ведь ему только сорок пять!
– Сука! Тварь! Твари!
«Почему я не умер лет в двадцать пять? В двадцать семь, когда было так хорошо, когда я просто бухал и трахался, ходил на квартирники?»
В этот день он проснулся, когда почувствовал, что зашевелилась она. Как жена уезжала к матери, а Таня в институт, он не слышал, а Василину слышал сквозь сон одну. Ее переводили в другой ПНИ61, в первом она прожила девять лет, до пятнадцати. Ее отправили в интернат в шесть, когда стало понятно, что лечить бесполезно.
Федор Сергеевич сделал еще три глотка и пошел готовить завтрак.
Василина, невысокая, сутуловатая, в ночнушке сестры, враскачку бежала к нему. Она улыбалась, счастливая, что вырвалась на свободу, вплотную подскочила к отцу и корявыми пальцами стала хватать его за рукава.
– Сядь!
Она не слышала.
– Сядь, я сказал! – Василина не понимала. Все ее навыки, полученные за первые шесть лет жизни, пропали в интернате. «Хотел сварить себе кофе. Какой тут кофе!» – он сделал еще глоток, длинный и горький.
Василина кружила по кухне. Она раскачивалась и крутилась, однообразно, бессмысленно. Он думал, что с годами эта активность пройдет, но она не проходила. «Что должно быть в голове, чтобы повторять одни и те же движения, рвать и рвать газеты, подбрасывать полотенце десять, сто раз? Это моя жизнь в виде сублимированного бульонного кубика, мои походы на работу, мое заваривание кофе. Сто раз, тысячу раз. Ей это приносит успокоение, мне это приносит успокоение».
Василина поела. Она умела есть. Он вытер ей руки мокрой тряпкой. Еще два глотка, и сердце бьется уже не так быстро, взбешенное ее присутствием, словно на гомеопатическом эффекте62 оно успокаивается.
Пока он расслаблялся, наслаждаясь своим несчастьем, из комнаты послышались звуки рвущейся бумаги. Это Василина нашла альбом с фотографиями. Он подскочил, одним движением вырвал обложку из рук, затем прошивку листов. Она успела оторвать только один лист. Губы ее задрожали от обиды, играть стало не с чем. «Отдай, отдай», – хотела сказать Василина, но изо рта вылетали лай и слюни. Федор Сергеевич достал из ящика журналы.
– На, рви!
Она рвала их, плакала и вздыхала.
Невесть откуда взявшийся альбом еще больше взбесил Федора Сергеевича, но это бешенство еще двумя глотками перешло свой апогей и превратилось в головокружение и апатию. Идиотский альбом как нарочно дразнил его. Вот семнадцать лет назад он, жена Инна и маленькая Танечка, вот лето на даче, фото матери, это он с женой перед поездкой в Польшу, а это жена еще до своей поездки в Узбекистан по торговой линии. Такая юная! Как он был влюблен в нее. Именно после этой поездки выяснилось, что Инна беременна вторым ребенком. Федор Сергеевич надеялся, что будет мальчик. Он так мечтал: девочка и мальчик, на общих фотографиях, на неформальных встречах с друзьями из министерства. Как это здорово. Жена – красавица, куколка-дочка Танюша и младший сын с карими глубокими глазами, в синем пиджачке, который он привез из-за границы.
Когда родилась вторая дочь, он расстроился, хотя виду не подал, а вот когда ее увидел… Глаза. Глаза девочки были потрясающими. Большие, карие, с длинными нечеловеческими ресницами, а вот все остальное… маленький вдавленный носик, сросшиеся брови, широкие скулы. Это была девочка-узбечка63.
– Это вы отец? – спросила акушерка.
– Да.
– У вас здоровая девочка, только пальчики не очень красивые на руках. Ну ничего, у моей сестры пальцы сросшиеся, так она манжеты кружевные носит, и не заметно, – акушерка улыбнулась. Она решила, что Федор Сергеевич героически принимает чужого ребенка, и прониклась к нему уважением.
– Это что? – спросил он у жены сквозь зубы, чтобы никто не слышал. Она полусидела, бледная. – Это от кого?
– От меня.
– Но не от меня?
Она молчала и только стала покачиваться на кровати.
Развестись он не мог64 и вскоре уехал вместе с женой и дочерями на два года в Польшу.
Васька подрастала, агукала, переворачивалась, ползала, улыбалась опущенными уголками рта.
Федор Сергеевич трахал полячек, но потом примирился с женой и снова стал спать с ней.
Перед отъездом Васька заболела бронхитом, и только тогда местные врачи заподозрили неладное. В два года она плохо ходила и почти не говорила. Федор Сергеевич списывал это на то, что жена мало занималась ей, да и узбеки – народ своеобразный. Бронхит вылечили; врачи настаивали, чтобы девочку оставили для обследования, но командировка заканчивалась, и он отказался.
Врачи в Москве предлагали какую-то рутинную окраску хромосом и анализ по Касперссону65, но анализ ничего не показал. Отставание в развитии было все больше.
– Она у вас очень милая. Если заниматься, вполне может жить в социуме. Смотрите, музыку любит, – рассказывала профессор с орлиным профилем, явно счастливая в личной жизни, – и очень на вас похожа.
– Похожа?
– Смотрите, родинки на локте одинаковые, ямочка на подбородке, цвет волос.
– У жены дедушка был узбек, она на него похожа.
– Да что вы! – врач сдержанно усмехнулась. – Какие узбеки! Вы что-то путаете. Слушайте с Василиной детские песенки. Вот увидите, она будет лучше говорить и понимать.
Федор Сергеевич честно пытался полюбить Василину. Но заставить себя полюбить трудно. Наверное, на неделю его хватило после этой беседы. Ее мычание, слюни, кружение по комнате, словно в кукольное платьице нарядили черта, были невыносимыми. В шесть лет ее сдали в интернат и больше уже не пытались что-то сделать. Периодически он и Инна навещали дочь, и она их узнавала.
Федор Сергеевич уже смирился с тем, что сам произвел на свет такое существо, бессмысленное, к кружащееся, как муха с оторванным крылом. Он не вспоминал уже узбеков, хотя и остался в душе осадок.
К вечеру он протрезвел. Жена должна была уже прийти, но задерживалась, Василина кружила и кружила и хватала его корявыми пнями своих пальцев.
– Сядь уже! – нет, она продолжала, и от усталости только становилась агрессивней, а он уже не знал, как с ней сладить, в какой-то момент они стали драться.
Одуревший от нескончаемой суеты Федор Сергеевич тряс Василину, пытаясь остановить, она понимала это как игру и только заводилась. От его толчков и встряхиваний она смеялась. Видя, что эффект обратный, Федор Сергеевич стал бить ее. Тогда Василина зашлась рыданиями. Она смеялась и плакала, и драка не прекращалась.