Во второй части монографии будет предпринята попытка анализа конкретных уголовных дел – не только их содержательной стороны, но и особенностей построения и стиля отдельных документов, использования их авторами определенной правовой лексики и формуляра. Как в этих делах – еще на уровне текста, письменной речи – отражалось желание средневековых судей быть главными на процессе, обладать властью над обвиняемым, олицетворять эту власть, утверждать свои полномочия и демонстрировать их окружающим – таковы вопросы, на которые я попытаюсь здесь ответить.
Наконец, в третьей части книги речь пойдет о судебном ритуале – как об одном из языков средневекового правосудия, одном из самых верных способов коммуникации власти с ее подданными. В мою задачу, однако, не входило изучение всей системы судопроизводства с точки зрения ее ритуализированности: количество работ, посвященных данной проблематике, и так весьма велико[30 - См., например: Cohen Е. The Crossroads of Justice. Law and Culture in Late Medieval France. N.Y., 1993; Les rites de la justice. Gestes et rituels judiciaires au Moyen Age / Sous la dir. de C. Gauvard et R. Jacob. P., 2000; Morel B. Une iconographie de la rеpression judiciaire. Le ch?timent dans l’enluminure en France du XIIIe au XVe si?cle. P., 2007.]. А потому внимание будет уделено ритуалам, менее других исследованным в специальной литературе, но дающим весьма специфическое представление о средневековой судебной власти. Являющим собой, скорее, исключения из правил – т. е. те самые ситуации, которые будут находиться в центре моего внимания прежде всего.
* * *
Первое издание этой книги вышло в теперь уже далеком 2006 г. Для повторной публикации я сочла необходимым не просто отредактировать, но кое-где и существенно обновить весь текст, а также снабдить его более современными примечаниями, в том числе – библиографическими. Что же касается основного содержания монографии, то в целом оно практически не изменилось. Я по-прежнему полагаю, что микроисторический подход к судебным документам столь же полезен и важен, как и их серийный анализ. Я все так же уважительно отношусь к междисциплинарным исследованиям и использую в своей работе данные литературоведения, филологии, философии, искусствоведения и прочих гуманитарных наук. Наконец, я продолжаю заниматься историей средневекового права и правосознания – сюжетами, к которым я обратилась еще в студенческие годы и которые остаются для меня самыми интересными и поныне. А потому я искренне благодарна издательству АСТ за предложение переиздать мою монографию в серии «Страдающее Средневековье». Надеюсь, что она будет полезна не только профессиональным историкам или студентам, мечтающим связать свою жизнь с медиевистикой, но и читателям, любящим хорошие книжки и интересующимся нашим общим прошлом.
In extremis
Глава 1
В ожидании смерти. Молчание и речь средневековых преступников в суде
Двадцать четвертого марта 1391 г. Жирар де Сансер, человек без определенных занятий, любовался торжественным кортежем, проезжавшим по улицам Парижа. Кареты принадлежали королеве Франции Изабелле Баварской, Валентине Висконти, герцогине Туреньской и будущей герцогине Орлеанской, а также мадемуазель д’Аркур[31 - Подробнее об этом событии см.: Тогоева О.И. «Черная легенда» о Валентине Висконти в политической культуре Франции рубежа XIV–XV веков // Вестник РГГУ. Серия «Литературоведение. Языкознание. Культурология». 2022. № 4. С. 11–31.]. Жирар, увязавшийся за экипажами, показался королевским слугам весьма подозрительным типом. Они попытались его прогнать, но он не уходил. Тогда они применили силу, призвав на помощь сержанта квартала, чтобы тот арестовал наглеца. «Увидев это, [Жирар] громко закричал, [прося] во имя Бога не сажать его в Шатле, ибо если он там окажется, он умрет»[32 - «… en ce faisant, avoit criе ? haulte voix que pour Dieu il ne feust pas menе prisonnier ou Chastelet, et que s’il y estoit menez, il seroit mort» (RCh, II: 457; здесь и далее курсив мой. – О.Т.).]. Предчувствия несчастного оправдались: обвиненный в воровстве и признавшийся под пыткой в преступлении, он был повешен на следующий же день.
Дело Жирара де Сансера (как и 123 подобных ему) дошло до нас, благодаря единственному сохранившемуся уголовному регистру королевской тюрьмы Шатле, составленному секретарем суда Аломом Кашмаре в 1389–1392 гг. О характере этого документа и о причинах, подтолкнувших Кашмаре к его созданию, я уже упоминала выше. Говоря коротко, Registre du Ch?telet должен был стать образцовым сборником, своеобразным учебником по уголовному судопроизводству конца XIV в. Однако замысел автора не сводился лишь к констатации нормы, т. е. того, как должен был развиваться уголовный процесс в соответствии с устоявшимися правилами. Создавая образцовый регистр, Кашмаре одновременно стремился предупредить все возможные нестандартные ситуации, возникавшие в зале суда. Исключительность того или иного процесса могла проявляться и в составе преступления, и в особенностях процедуры и наказания. Однако для нас важнее всего тот факт, что через анализ таких ситуаций удается хоть отчасти раскрыть внутренний мир подсудимых, поскольку в ряде случаев Алом Кашмаре определенно связывал нестандартность того или иного дела с поведением и речью обвиняемых в суде.
У нас может возникнуть закономерный вопрос: а как, собственно, определялись норма и отклонение от нее в поведении преступника в средневековом суде? Думается, что в какой-то степени сама процедура подсказывала обвиняемым правила «примерного» поведения. Одним из них и, пожалуй, самым главным было признание своей вины: добровольно ли, после одной, двух или трех пыток. Даже отсутствие признательных показаний в конечном итоге не смущало судей, внося в монотонный процесс судопроизводства некоторое разнообразие и не выходя при этом за пределы допустимого. Где граница между этим «нормальным», нормированным поведением основной массы обвиняемых и «ненормальными», с точки зрения судей, вызывающими стратегиями поведения отдельных заключенных – вот вопрос, интересовавший Кашмаре и интересующий нас в неменьшей степени, чем тонкости судопроизводства. Как мне представляется, такое выявление спектра возможностей индивида в данной сфере важно, в первую очередь, потому, что наши знания о суде и правосознании эпохи позднего Cредневековья и по сей день остаются весьма ограниченными и отличаются в большой степени стереотипностью суждений. Эти последние сводятся в целом либо к домыслам о тотальной жестокости средневекового суда, либо к традиционным работам, направленным на выявление типичного – то есть той самой нормы, от которой в любую эпоху случаются отклонения, не в последнюю очередь связанные с личностью того или иного конкретного человека, с его жизненными принципами, чувствами, эмоциями и сиюминутными настроениями.
Другой подсказкой при выявлении нестандартной ситуации, безусловно, служит сама манера записи дел в регистре. Основным принципом отбора казусов здесь, как мне представляется, становилось личное впечатление автора, его удивление или даже возмущение при рассмотрении того или иного случая. У нас есть редкая возможность сравнить сборник Алома Кашмаре с близкой ему по типу выборкой дел, рассмотренных в Парижском парламенте в 1319–1350 гг. Парламентский регистр являл собой первую попытку систематизации практических знаний об инквизиционной процедуре (процедуре следствия), основанную на реальных прецедентах. Его авторы – Этьен де Гиен и Жоффруа де Маликорн – назвали свое творение «Признания уголовных преступников и приговоры, вынесенные по их делам», подчеркнув тем самым важность института признания в новой процедуре[33 - Confessions et jugements de criminels au Parlement de Paris (1319–1350).]. Однако именно в записи показаний обвиняемых кроется существенное различие между парламентской выборкой и регистром Шатле.
Со второй половины XIII в. инквизиционная процедура (inquisitio) была официально принята в королевских судах Франции. Основным ее отличием стало расширение полномочий судей. Если раньше уголовный процесс мог возбудить только истец, то теперь эту функцию часто выполняли сами чиновники при наличии определенных подозрений в отношении того или иного человека. В ситуации, когда исковое заявление или донос отсутствовали и/или не существовало свидетелей преступления, основным доказательством становилось признание обвиняемого, без которого не могло быть вынесено соответствующее решение. Если преступление относилось к разряду особо тяжких и заслуживало смертной казни, к подозреваемому могли применить пытки[34 - Подробнее о правилах проведения инквизиционного процесса см.: Harang F. La torture au Moyen Age. Parlement de Paris, XIVe – XVe si?cles. P., 2017; Тогоева О.И. Когда преступник – свинья. «Дурные обычаи» и неписаные правила средневекового правосудия // Многоликая софистика: нелегитимная аргументация в интеллектуальной культуре Европы Средних веков и раннего Нового времени / отв. ред. П.В. Соколов. М., 2015. С. 403–436 (и указанная в этой статье литература).].
Признание рассматривалось судьями как выражение «полной», «истинной» правды (la plein, la vrai veritе) и было единственным, что интересовало их во всем сказанном преступником. Как представляется, ключевым здесь может стать понятие «экзистенциальной речи», предложенное в свое время Эвой Эстерберг и позволяющее хоть отчасти раскрыть самосознание человека: «…[экзистенциальная речь] полна смысла и имеет последствия… Люди отождествляют себя с тем, что они говорят, и отождествляются со своей речью. Сказанное слово не возьмешь назад, от него не откажешься, его не смягчишь. В экзистенциальной речи люди ставят на карту всю свою будущность и могут буквально погубить ее простой шуткой, сказанной не к месту. Сказанному придается особое значение. В экзистенциальной речи люди проявляют свою сущность и становятся такими, каковы они есть»[35 - Эстерберг Э. Молчание как стратегия поведения. Социальное окружение и ментальность в исландских сагах // Arbor mundi. 1996. № 4. C. 21–42, здесь с. 27.].
С точки зрения средневековых судей, именно признание могло считаться проявлением экзистенциальной речи. Так обстояло дело с регистром Парижского парламента, в котором записи дел строились по принципу «вопрос – ответ» и отличались лаконичностью, позволяющей получить, к сожалению, лишь минимум информации о составе преступления и типе наказания. Алом Кашмаре работал совершенно иначе: в его сборнике основное внимание было отдано пространным повествованиям обвиняемых, которые занимали не одну страницу и часто содержали сведения, ни по форме, ни по содержанию не относившиеся к признанию как таковому. В рукописи регистра, состоящей из 284 листов in folio[36 - Archives Nationales de la France. Sеrie Y – Ch?telet de Paris. Y 10531 – Registre criminel du Ch?telet de Paris (6 septembre 1389 – 18 mai 1392).], в каждом деле присутствовали дословные повторы (часто неоднократные) показаний обвиняемых, исключенные, к сожалению, при публикации. Отличие сборника, таким образом, заключалась именно в том, что его автор признавал экзистенциальным, т. е. заслуживающим внимания, всё, о чем говорили преступники. Конечно, для него, как для представителя судебной власти, признание имело свое, сугубо правовое значение. Но нестандартное поведение преступника в тюрьме он пытался осмыслить через его речь, справедливо полагая, что в экстремальной ситуации, в последние, возможно, минуты жизни, тот будет говорить только о том, что по-настоящему имеет для него значение и что составляет его сущность.
Не отказываясь от попытки представить себе всю полноту картины – мир средневековой преступности – мы, учитывая особенности составления регистра Шатле, можем подойти к решению этой задачи с позиций микроанализа – через рассмотрение отдельной личности. Естественно, размышления и возможные выводы, основанные на этом материале, ни в коем случае не распространяются на французское или европейское общество конца XIV в. в целом или на тех людей, кто оказался втянутыми в судебный процесс в качестве субъекта права (как истцы, свидетели или любопытные зрители). В данном случае меня будут занимать переживания и стратегии поведения лишь тех, кто нарушал закон. Но с чьей точки зрения они были преступниками?
Проблема социальных различий представляется мне одной из наиболее интересных, однако трудно решаемых на материале сборника Кашмаре. Сложность состоит в том, что для судей Шатле понятие «преступник» раз и навсегда определяло место индивида в социальной иерархии: он был «не нужен обществу» (inutile au monde). Принимая во внимание происхождение человека (будь то шевалье, крестьянин или городской ремесленник), судьи при рассмотрении его дела исходили только из факта его противозаконной деятельности. Важно, однако, помнить о том, принадлежал ли тот или иной обвиняемый к рецидивистам или же совершил единственное преступление, оставаясь в остальном «нормальным» членом общества. Такая социальная градация присутствует в регистре и имеет особое значение при рассмотрении вопросов, связанных с поведением и переживаниями человека в суде.
Не менее важно при анализе социального состава преступного сообщества учитывать политическую ситуацию, сложившуюся во Франции в конце 80-х гг. XIV в. После возобновления Карлом V Мудрым военных действий в 1369 г. многие территории оказались освобождены от господства англичан, которые к концу 1370-х гг. владели лишь Бордо и частью Гаскони. Перемирие, подписанное в Брюгге в 1375 г., ознаменовало начало 40-летнего периода относительного покоя и стабильности: воюющие стороны получили возможность перевести дух и заняться внутренними проблемами. Однако временное прекращение военных действий имело и другое последствие: сильный отток людей из армии – людей вооруженных, привыкших к острым ощущениям, к опасности и близости смерти, привыкших убивать и жить грабежом. Им нечем было занять себя: мирное ремесло за многие годы непрекращающихся сражений было забыто, дома разрушены, семьи утрачены. Кроме того, с начала XIV в. сменилось не одно поколение тех, кто вообще не знал и не представлял себе иной, невоенной, реальности. Привычный для них образ жизни становился полностью неприемлемым в мирное время. Приспосабливаться они не хотели или не умели, а потому единственным возможным способом существования и выживания для этих бывших служак становилось создание воровских банд, грабеж и разбой на дорогах и в крупных городах, где проще было затеряться в толпе, не вызывая лишних подозрений. Пестрый социальный состав героев Алома Кашмаре, судьбы многих обвиняемых, чьи процессы описаны в его регистре, – лучшее свидетельство перемен во французском обществе конца XIV в., связанных с новой политической ситуацией в стране.
Несколько слов нужно сказать и об основном месте действия – о тюрьме Шатле, находившейся в непосредственном ведении парижского прево. Судя по ордонансам, в конце XIV в. Шатле была переполнена до такой степени, что тюремщики не знали, куда помещать новых заключенных[37 - «[Ch?telet] est souventes foiz si plain et si garny de prisonniers que l’on ne scet ou les logier seurement ne secrettement et especialment les crimineulx» (Ordonnances des rois de France de la troisi?me race. P., 1723–1849. 22 vol. T. 8. P. 309, 1398 г., далее: Ord.).]. При этом тюремное заключение было платным. Так, только за само помещение в тюрьму обвиняемый должен был заплатить определенную сумму, согласно своему социальному статусу: граф – 10 ливров, шевалье – 20 парижских су, экюйе – 12 денье, еврей – 2 су, а «все прочие» – 8 денье. Дополнительно оплачивались еда и постель. «Прокат» кровати стоил в Шатле в 1425 г. 4 денье. Если заключенный приносил кровать с собой, то платил только за место (2 денье). Такой привилегией пользовались наиболее высокопоставленные преступники, помещавшиеся обычно в соответствующих их социальному статусу отделениях тюрьмы – Cheynes, Beauvoir, Gloriette, La Mote, La Falle. На своих кроватях они спали в гордом одиночестве. Что касается прочих, то ордонанс запрещал тюремщикам помещать на одну койку больше 2–3 человек (в помещениях Boucherie, Griesche). Заключенный в Beauvais спал на соломе за 2 денье, а в Puis, Gourdaine, Berfueil и Fosse платил 1 денье (видимо, за голый пол)[38 - Ord. Т. 13. Р. 101–102 (1425 г.). См. также: «…le clerc du geollier aura de chascun prisonnier 4 deniers et pour chascun rabat 2 deniers» (d’Ableiges J. Grand coutumier de France / Ed. par E. Laboulaye et R. Dareste. P., 1868. P. 184).].
Социальное неравенство проявлялось и в питании. По закону преступникам полагались лишь хлеб и вода[39 - «…si le geolier est tenu de querir aux prisonniers qui n’ont pas de quoi vivre au moins le pain et l’eau» (Ibid.).], но «благородный человек» имел право на двойную порцию[40 - «…et s’il y a gentilhomme prisonnier oudit Chastellet il doit avoir double mez» (Ord. T. 2. P. 584).], а по особому разрешению прево – на помощь семьи и друзей. В самом выгодном положении находились те, кто был посажен в тюрьму за долги: их содержали кредиторы. Приятное разнообразие в меню вносили лишь пожертвования частных лиц, церковных учреждений и ремесленных корпораций. Они состояли обычно из хлеба, вина и мяса, но происходили только по праздникам[41 - Например, на праздник суконщиков: «… tous les prisonnier du Ch?telet de Paris doivent avoir chascun un pain, une quarte de vin et une piece de char» (Ibid.).].
Мужчины и женщины содержались в камерах раздельно. То же правило пытались ввести и в отношении подельников, однако из-за большой скученности это не всегда удавалось. Тюремщикам запрещались любые физические и моральные издевательства над заключенными, тем более что особо опасные преступники находились в карцере (cachot) или «каменном мешке» (oubliette) или бывали закованы в цепи (за которые сами же и платили)[42 - Наиболее полный материал о положении заключенных собран в: Batiffol L. Le Ch?telet de Paris vers 1400 // RH. 1896. № 61. P. 225–264; 1896. № 62. P. 225–235; 1897. № 63. P. 42–55, 266–283; Porteau-Bitker A. L’emprisonnement dans le droit la?que au Moyen Age // RHDFE. 1968. № 46. P. 211–245, 389–428.]. (Илл.1)
Все источники, содержащие сведения о средневековых тюрьмах, отличает одна любопытная особенность. Мы никогда не встретим в них описания внутреннего строения тюрьмы. Даже авторы ордонансов в своем стремлении создать тип образцового учреждения не останавливались на этом вопросе, сразу же переводя повествование в риторический пласт: «… [тюрьма должна быть] приличной и соответствующим образом устроенной, чтобы человек без угрозы для жизни и здоровья мог [там] находиться и претерпевать исправление»[43 - «…convenables et competament aereez ou creature humaine sanz perilg de mort ou de mehaing peut estre et souffrir penitence de prison» (Ord. T. 8. P. 309, 1398 г.).]. Такое описание тюрьмы роднило его с изображением подземелья в готических романах XIX в., когда неспособность передать особенности внутренних помещений отражала «зависимость дискурсивного от видимого», а стандартные описания обычно ограничивались «топосами страха и отчаяния»[44 - Ямпольский М. Демон и лабиринт (диаграммы, деформации, мимесис). М., 1996. С. 82.].
Именно эту особенность мы наблюдаем прежде всего и в речи средневековых преступников. Восприятие тюрьмы, связанное с топосами «судьбы» и «смерти», оказывалось наиболее типичным для рецидивистов, знакомых с заключением в Шатле не понаслышке. Характерным примером являются показания банды парижских воров под предводительством Жана Ле Брюна, арестованной в сентябре 1389 г. Каждый из них, представ перед прево и его помощниками, объявил себя клириком и потребовал передачи дела в церковный суд, ссылаясь на наличие тонзуры. Когда же выяснилось, что все тонзуры фальшивые, их обладатели дали практически идентичные показания. Так, Жан ла Гро признал, что, по совету товарищей, выбрил тонзуру, «чтобы избежать ареста и наказания в светском суде и чтобы продлить себе жизнь»[45 - «…afin d’eschever la punicion et contrainte d’icelle, et pour alonger sa vie» (RCh, I: 70).]. Жан Руссо уточнил, что «если бы он был случайно схвачен, он бы пропал»[46 - «…que se d’aucune aventure il estoit prins par la justice laye, qu’il seroit perdus» (RCh, I: 80).]. А Жан де Сен-Омер, поясняя свое желание оказаться не перед светским судом, а в тюрьме парижского официала, заявил, что там «никто еще не умер»[47 - «…qu’il ne moroit nul prisonnier en la cour dudit official» (RCh, I: 90).].
Члены банды Ле Брюна по своему опыту или по опыту своих «компаньонов» хорошо знали, что представляет собой тюрьма. Избежать заключения значило для них изменить судьбу, обмануть смерть. Вспомним испуганные крики Жирара де Сансера: для него тюрьма также напрямую была связана с ожиданием смерти, тем более что и он уже побывал там в свое время.
Важно, однако, отметить, что отношение преступников-рецидивистов к судебной системе формировалось задолго до того, как они попадали в руки правосудия. Например, Жан Руссо позаботился о своей тонзуре за 7 лет, а Жан де Сен-Омер – за 5 лет до ареста. Такая предусмотрительность, безусловно, являлась одной из отличительных черт их профессионализма. Другое дело – реакция «обычного» человека на арест и заключение.
Четвертого января 1389 г. был арестован Флоран де Сен-Ло, бондарь: его схватили в булочной, когда он срезал аграф с пояса посетителя. Прево приказал посадить его в одиночную камеру, а уже на следующий день тюремщик доложил своему начальству, что они с обвиняемым «много о чем говорили, и упомянутый заключенный признался, что у него в Компьене осталась невеста по имени Маргарита и как бы он хотел, как он молит Бога, чтобы она узнала о том положении, в котором он теперь находится, и позаботилась бы о его освобождении»[48 - «De plusieurs choses ilz orent parlе ensamble, ledit prisonnier leur cogneut et confessa que en ville de Compiengne il avoit une sienne amie nommеe Marguerite, laquelle il avoit fiancеe, et qu’il pleust ? Dieu que elle peust savor l’estat en quoy il estoit afin que elle pourveist sur la delivrance dudit prisonnier» (RCh, I: 204).]. Иными словами, в данном случае перед нами предстает несколько иное восприятие тюрьмы, нежели у преступников-профессионалов. Внимание на себя обращает тема одиночества, спровоцированная, возможно, помещением Флорана в одиночную камеру, но связанная прежде всего с отрывом от близких – в данном случае, от невесты.
Тем не менее в регистре Шатле мы не встречаем других примеров, где восприятие тюрьмы было бы напрямую связано с топосом разорванных социальных связей и переживалось бы так остро. Преступник-профессионал по определению являлся одиночкой, а потому он, возможно, в меньшей степени страдал от разлуки с родными. В его окружение входили такие же, как он сам «бродяги и разбойники», нищие и проститутки. «Товарищество» (companie), которое создавали, к примеру, воры, не являлось дружеским союзом. По мнению самих же «компаньонов», это было деловое соглашение, ограниченное во времени, и с конкретными целями[49 - Подробнее о мире средневековых профессиональных воров см.: Тогоева О.И. «Ремесло воровства» (несколько штрихов к портрету средневекового преступника) // Город в средневековой цивилизации Западной Европы. М., 1999. Т. 2. С. 319–325.]. Оказавшись в тюрьме, бывшие «дружки» не то что не поддерживали друг друга морально, но валили друг на друга всю вину, спасая собственную шкуру. Именно так вели себя члены банды Ле Брюна: каждый из них боролся только за себя. Вот, например, как характеризовал сам Ле Брюн одного из своих прежних сообщников: «…[этот Фонтен] – человек дурной жизни и репутации, бродяга и шулер, посещающий ярмарки и рынки, его никто не видел работающим»[50 - «…homme de mauvaise vie et renommеe, houllier, homme vacabond, joueur de foulx dez, frequentant foires et marchez, et lequel il ne virent oncques fere aucun labour ne gaigner ? aucune chose fere» (RCh, I: 102–103).]. Судьям оставалось лишь воспользоваться ситуацией: «И потому, что этот заключенный (Ле Брюн. – О.Т.) обвинил многих других… было решено отложить его казнь, чтобы он помог их изобличить»[51 - «…et pour ce que ycellui prisonnier avoit accusez plusieurs personnes… ordonе que, pour ayder ? convaincre yceulx prisonniers, l’en sursserroit de fere execucion» (RCh, I: 68).].
В этой связи особый интерес вызывает образ «клирика», который использовали для маскировки профессиональные воры. У настоящего клирика, по мнению средневековых судей, не могло иметься семьи, он обязан был быть одиночкой, иначе как двоеженец становился преступником. Похоже, того же мнения придерживались и сами обвиняемые. В частности, упоминавшийся выше Жан Руссо замечал по поводу одного своего подельника: «Этот Жервез вовсе не клирик, ведь он женился на проститутке»[52 - «…lequel Gervaise n’est point clerc, parce qu’il a espousе une fille de pechе qui est putain publique» (RCh, I: 83).].
Преступнику-одиночке, не обремененному семьей, проще было пережить тюремное заключение и суд, ибо мысли о родных лишь увеличивали душевные муки человека. Часто именно из-за близких он шел на совершение преступления. Вспомним Флорана де Сен-Ло: он рассказывал судьям, что время от времени Маргарита (его невеста) спрашивала его, когда же состоится их свадьба, «но он всегда ей отвечал, чтобы она подождала, пока они станут немного богаче»[53 - «…mais il lui respondoit tousjours que elle attendist jusques ad ce qu’il feussent un pou plus riches» (RCh, I: 206).].
Еще показательнее дело Этьена Жоссона, арестованного 10 мая 1392 г. за подделку печатей и подписей двух королевских нотариусов: только так он смог раздобыть некоторую сумму денег, чтобы обеспечить свое многочисленное семейство: «И сказал, что сделал это из-за бедности и необходимости содержать себя, свою жену, детей и дом»[54 - «…pour la povretе et neccessitе qu’il a pour soustenir l’est?t de lui, de sa femme, enfans et mesnage» (RCh, II: 488).]. Этьен, в отличие от Флорана, не говорил вслух о чувстве одиночества, однако страх за будущее семьи в отсутствие кормильца в его словах, безусловно, присутствовал.
Попадая в тюрьму, средневековый человек испытывал чувство страха, но выразить его словами способны были единицы, причем выразить по-разному, используя топосы «судьбы», «смерти», «одиночества», «отрыва от близких». Основная же масса заключенных, чьи процессы оказались описаны Аломом Кашмаре, в суде подавленно молчала, раз и навсегда смирившись с собственной участью, не помышляя о каком-либо сопротивлении. Да и мог ли средневековый преступник повлиять на судебный процесс, изменить свою судьбу? Иными словами – каковы были стратегии поведения тех людей, кто все же отваживался постоять за себя?
Здесь снова придется начать с противопоставления преступников-профессионалов и людей более или менее случайных.
Мне представляется плодотворным, опираясь на современные исследования феномена телесности в культуре, именовать стратегии поведения, свойственные средневековым преступникам-профессионалам, системой «двойников». В человеческом обществе, как и в природе, существует закон чистого перевоплощения, определенная склонность выдавать себя за кого-то другого. В некотором смысле этот закон указывает путь обретения собственной идентичности через другого. В такой ситуации «существо необыкновенным образом раскалывается на себя самого и его видимость… существо выдает из себя или получает от другого что-то подобное маске, двойнику, обертке, скинутой с себя шкуре»[55 - Lacan J. Le Seminaire. Livre XI. Les quatres concepts fondamentaux de la psychanalyse. P., 1990. P. 122 (цит. по: Ямпольский М. Указ. соч. C. 162).].
Образ, в котором средневековый человек представал перед судьями, также часто являлся маской Другого, с помощью которой преступник рассчитывал спасти свое собственное «я», скрыв его за неподлинным, фальшивым, придуманным. Уже упоминавшаяся выше уловка с фальшивой тонзурой должна была, по замыслу ее владельца, превратить его в клирика. Эта маска, с точки зрения уголовника, могла спасти его от преследований светского суда, а следовательно, от смерти, поскольку суд церковный в качестве высшей меры наказания для лиц духовного звания использовал не смертную казнь, а пожизненное заключение на хлебе и воде. Точно так же исключались пытки и связанные с ними страдания. Впрочем, такая стратегия светским судьям была прекрасно известна: даже в выборке Алома Кашмаре упоминалось сразу 15 случаев маскировки под клирика. Еще более показательно замечание автора регистра, сделанное по поводу очередного аналогичного казуса: «[Господин прево] доложил вопрос [о таких клириках] на большом королевском совете господам из парламента, и те постановили, что все люди, которые будут называться клириками, для которых будет определен срок доказать подлинность тонзуры и которые не будут уметь читать или не будут знать ни одной буквы, по истечении этого срока будут посланы на пытку, чтобы узнать от них правду о том, являются ли они клириками и получили ли они тонзуру по закону»[56 - «…il avoit parlе au grant conseil du roy nostre sire et a aucuns autres de nos seigneurs de la court de parlement, lesquelz lui avoient commandе et ordonnе que tous telz gens qui se advoueroient et porteroyent pour clers, auquelz temps et terme avoit estе prefix d’enseigner de leurs tiltres de tonsure, et qui ne saroient lire ou cognoistre lettre aucunne, et lequel terme seroit expirе, que pour savoir la vеritе de leurs bouches s’ilz estoient clers, et avoient eu couronne ? juste cause, ou non… ilz feussent mis ? question» (RCh, I: 247).].
Вместе с тем идентификация себя с клириком не была, как представляется, случайной для средневекового преступника. Возможно, она имела значение, выходящее за рамки простой мимикрии: выше я уже делала предположение о том, насколько привлекательным мог оказаться для подобных людей образ одиночки, каким в их представлении был настоящий клирик.
Не менее желанным был и образ «достойного человека» (homme honn?te), связанный в первую очередь с хорошей, дорогой одеждой. Отношение судей к обвиняемому прежде всего зависело от его внешнего вида. Алом Кашмаре подтверждал это на примере некоего Перрина Алуэ, плотника, арестованного 23 января 1390 г. за кражу из аббатства Нотр-Дам в Суассоне серебряных и позолоченных сосудов. Алуэ не стал отрицать своей вины: казначей аббатства задолжал ему за работу, тогда как Перрин испытывал нужду в деньгах. Разгневанный таким отношением к себе, «по наущению дьявола» (par temptation de l’ennemi), он совершил кражу. Несмотря на признание, судьи посчитали обвиняемого «достойным человеком, не нуждающимся в деньгах, поскольку он хорошо и достойно одет»[57 - «…veu l’estat d’iceli prisonnier, qui est homme honneste, non indigent d’argent, parce qu’il est bien vestu et honnestement» (RCh, II: 28).], что позволило им не применять к нему пыток.
Обратная ситуация оказалась отражена в деле Симона Лорпина, арестованного 9 августа 1391 г. по подозрению в краже одежды: двух рубашек, шерстяной ткани и куртки. Симон, естественно, отрицал свою вину. Однако судьи были иного мнения: учитывая показания свидетелей, которые видели обвиняемого накануне предполагаемой кражи «в одном рванье» (haillon), а также то, «что куртка ему не подходит и скорее всего является ворованной и что упомянутый заключенный не одет даже в рубашку, а также [учитывая], что он, что [представляется] более правдоподобным, для приезда в Париж, чтобы быть [одетым] более чисто и сухо, надел одну из упомянутых [ворованных] рубашек»[58 - «…ce aussi que ledit mantel n’est aucunement habile de fa?on sur le corps dudit prisonnier, mais semble que ce soit un habit emprumptе et que icellui prisonnier n’a aucune chemise vestue, et plus vraysamblable que pour venir ? Paris, afin d’estre plus seichement et nettement, qu’il eust vestu une desdites chemises» (Ibid.).], они решили послать его на пытку.
Понимание того, насколько важна хорошая одежда для человека, выразил и уже знакомый нам главарь банды парижских воров Жан Ле Брюн. На момент ареста ему было около 30 лет, и, в отличие от своих подельников, он успел многое повидать в жизни. По его собственным словам, в детстве он обучался на кузнеца в течение восьми лет и даже собирался заниматься этим ремеслом в Руане, но случайно встретил там некоего Жака Бастарда, экюйе, который предложил Ле Брюну поступить к нему на службу в качестве слуги и отправиться вместе на войну. Так Жан вместе со своим новым хозяином оказался на стороне англичан и шесть лет разъезжал по всему Французскому королевству, занимаясь грабежами. Однако по истечении этого срока ему показалось, что Жак Бастард слишком мало ему платит, и он, без всякого разрешения оставив службу, отправился попытать счастья в Париж. Здесь Ле Брюн «продал лошадь, оделся во все новое и солидное и в таком виде прожил долго, ничем не занимаясь и не работая»[59 - «…auquel lieu de Paris il vendi sondit cheval, se vesti de neuf bien et honnestement, et, en cest estat, se tint long temps sanz rien fere ou ouvrer» (RCh, I: 60–61).].
Любопытно, что необходимость хорошо выглядеть Ле Брюн связывал с приездом в столицу (ту же ассоциацию мы наблюдаем и в деле Симона Лорпина). Пообносившись и спустив за полгода все деньги «за игрой в трик-трак, в таверне и у проституток», он начал промышлять воровством, используя выручку для поддержания прежнего образа «человека со средствами». В уста своего бывшего сообщника он вложил следующую фразу: «Бородач сказал ему, что предпочтет умереть на виселице, чем приехать в Париж столь дурно, как он, одетым»[60 - «Beaubarbier li a dit qu’il ameroit mieulx estre pendus qu’il venist ? Paris ainsi mal vestus qu’il estoit» (RCh, I: 62).]. Слова эти были произнесены в тот момент, когда сообщники решали, как убить случайно встреченного ими человека – «хорошо одетого нормандца»[61 - «…le normant si bien vestu qu’il estoit» (Ibid.).].
Стремление преступников выглядеть «достойно» станет для нас понятнее, если мы вспомним королевское законодательство того времени, направленное на изгнание из городов (прежде всего, из Парижа) бродяг и отъявленных бездельников, которых власти, без особого, правда, успеха, пытались привлечь к сельскохозяйственным работам[62 - О законодательстве против бродяжничества см. подробнее: Geremek Br. Op. cit. P. 31–42.]. «Многие люди, способные заработать на жизнь самостоятельно, из-за лени, небрежности и дурного нрава становятся бродягами, нищими и попрошайками в Париже, в церквях и других местах», – отмечалось в 1399 г. в документах Шатле[63 - «Plusieurs personnes aians puissance de gaigner leurs vies ? la peine de leurs corps par paresse, negligence et mauvaisetie se rendent oyseulx, mendians et querans leur vies aval la ville de Paris, tant en еglises comme ailleurs» (Livre rouge vieil du Ch?telet, цит. пo: Ibid. P. 53).]. Постановление Парижского парламента от 1473 г. свидетельствовало, что и через сто лет проблема оставалась нерешенной: «Чтобы противостоять воровству и поджогам, шулерству и грабежам, которые постоянно происходят в Париже как среди белого дня, так и ночью, [следует знать] многочисленных парижских бродяг, одни из них неразличимы, некоторые притворяются чиновниками, [например,] сержантами, а другие одеты в многочисленные и богатые одежды, носят шпаги и большие ножи, что не соответствует никакому званию или благонамеренному образу жизни»[64 - «Pour obvier a plusieurs larrcins, pilleries, pipperies et desroberies qui continuellement sont commises en cette ville de Paris tout en plein jour comme de nuict, plusieurs gens oyseux et vagabons estans en cette ville de Paris, les aucuns sans adveu et les autres qui se disent officiers, comme sergens et autres qui sont vestus et habillez de plusieurs robbes et riches habillements portans espees de grands cousteaux, qui ne s’appliquent a aucun estat ou autre bonne maniere de vivre» (цит. по: Ibid. P. 55).]. В регистре Шатле, составленном в конце XIV в., еще не прослеживалось такое тонкое понимание ситуации: Жан Ле Брюн был полностью уверен, что одежда в состоянии защитить его от посягательств судебной власти и, в частности, от пыток (что на самом деле подтверждалось материалами процесса Перрина Алуэ).
И все же, если уловка с изменением внешности (будь то маскировка под клирика или под honn?te homme) не срабатывала, преступники полностью утрачивали способность к сопротивлению. Психологическая незащищенность (потеря своего тщательно выстроенного образа) трансформировалась в незащищенность физическую. Мы наблюдаем это в случае с бандой Ле Брюна: все семь ее членов, побывав на пытках, сразу же признались в совершенных преступлениях. Что касается самого главаря, то его даже не пришлось пытать, он «добровольно и без всякого сопротивления» (de sa volentе et sanz aucune contrainte de gehine) рассказал обо всех своих похождениях. Как представляется, лишение Жана Ле Брюна его привычного образа сыграло здесь особую роль.
Одежда никогда не была лишь средством защиты от непогоды и холода. Как уже отмечалось выше, в Средние века она также являлась знаком определенной социальной принадлежности, отражала моральный облик своего обладателя, создавала его репутацию. Вспомним, к примеру, как описывал Жанну д’Арк Парижский горожанин. Он крайне негативно оценивал ее мужской костюм и прическу. Но когда во время казни «платье ее сгорело, и огонь распространился вокруг, все увидели ее голой, со всеми женскими отличиями, какие и должны быть, чтобы отбросить людские сомнения»[65 - «…et sa robe tout arse, et puis fut le feu tire arriere, et fut vue de tout le peuple toute nue et tous les secrets qui peuvent etre ou doivent [etre] en femme, pour oter les doutes du peuple» (Journal d’un bourgeois de Paris de 1405 ? 1449 / Texte original et intеgral prеsentе et commentе par C. Beaune. P., 1990. P. 297).], справедливость была восстановлена.
Одежда воспринималась как нечто неотделимое от человека, как часть его «я», практически как вторая кожа. Если в признании уголовного преступника проскальзывало описание внешности сообщника, чаще всего внимание обращалось именно на костюм, который, по-видимому, обновлялся достаточно редко, что давало судьям возможность разыскать человека по этим приметам. Иногда такое описание изобиловало деталями: «И сказал, что это довольно крупный мужчина, лет сорока, с круглым лицом, весьма жирненький и невысокого роста, с носом-картошкой, [что] он хорошо говорит по-французски и одет в старый плащ коричневого цвета и старые штаны, и на этих плаще и штанах полно разноцветных заплаток»[66 - «…estoit assez grant homme, et de l’aage de XL ans, a un visaige rond, assez crasset et assez court, nez rond, et parloit bon fran?ois… et estoit vestu d’un vielz mantel brun et d’une vielle cotte, esquelx mantel et cotte avoit plusieurs pieces de plusieurs et diverses couleurs» (RCh, I: 426).].
Процессы одевания, раздевания, переодевания в средневековой культуре отражали изменения, происходившие с самим человеком, его душевные и физические переживания. Все это мы наблюдаем и в отношении людей, предстающих перед уголовным судом. Их восприятие одежды вполне укладывается в рамки «вестиментарной» мифологии Ролана Барта: «…замкнутое покрытие являет собой магический образ… безопасной и безответственной “домашней” огражденности»[67 - Зенкин С. Ролан Барт – теоретик и практик мифологии // Барт Р. Мифологии. С. 34.]. Потеря этой огражденности вела к раскрытию преступления, столь тщательно скрываемого. Похожую ситуацию описывал С. Эджертон на примере итальянского судопроизводства, сравнивая уголовный процесс со Страшным судом, где «кожа жертвы обозначала ее дурной нрав и грехи. Снимая ее, жертва очищалась и возрождалась, ее лишенное кожи тело символизировало раскрывающуюся правду»[68 - Edgerton S.Y. Pictures and Punishment. Art and Criminal Prosecution During the Florentine Renaissance. L., 1985. P. 206.]. Насильственное лишение одежды вызывало у заключенных Шатле сильнейший стресс. Человек чувствовал себя не просто физически голым: формально он уже не принадлежал своей прежней среде, но оставался один на один с судьей, который отныне смотрел на него не через призму социальной иерархии, а воспринимал как обнажившееся зло, которое следует «ограничить и заклясть». Наиболее ярко эта ситуация проявлялась на пытке[69 - Подробнее о противостоянии преступника и судьи в момент пытки см.: Тогоева О.И. Пытка как состязание.].
Чужое прикосновение к телу обвиняемого превращало человека из субъекта отношений в их объект. Даже лексика регистра А. Кашмаре свидетельствовала о пассивной роли заключенного: «был приведен», «был спрошен», «был раздет», «…связан», «…привязан». По сути, тело частное, индивидуальное становилось в этот момент публичным, отторгнутым от самого человека и находящимся во власти судьи. Как представляется, именно этот переход являлся для преступника одним из наиболее тяжелых моментов всего процесса. Он как будто лишался собственной индивидуальности – и совершалось это не перед лицом Бога, к чему любой средневековый обыватель готовился всю жизнь, но перед лицом таких же, как он, простых смертных, в чьих полномочиях он вовсе не был уверен. Преобладавшая ранее система доказательств Божьего суда (accusatio) подразумевала активные действия самого обвиняемого: только он мог потребовать проведения ордалии и отстоять собственную невиновность[70 - О правилах проведения ордалии см.: Тогоева О.И. Ордалия // Православная энциклопедия. Т. 53. М., 2019. С. 104–106.]. (Илл. 2) В этой ситуации признание не было необходимо для вынесения приговора. Только Господь имел право указать на преступника посредством знаков на его теле (например, следов от раскаленного железа). Как мы знаем, в новом, инквизиционном процессе ситуация была обратной: пытку назначали сами чиновники, и обвиняемый должен был признать лично свою вину. (Илл. 3)
Новое положение судей подчеркивалось не только расширением их непосредственных полномочий. Все чаще они выступали и в качестве истцов, вернее, от их имени, вместо них. Обращает на себя внимание тот факт, что из регистра Шатле о подателях исков мы не узнаем практически ничего: после краткого, весьма формального упоминания в начале дела истец оттеснялся на второй план, исчезал, а его место занимал сам судья. Таким образом, уголовный процесс в изображении Алома Кашмаре выглядел как противостояние двух людей, где первый представлял власть и общество, а второй – то зло, которое угрожало всему социуму и с которым надлежало бороться. Активная роль судей в подобном противостоянии лишний раз подчеркивала пассивную роль обвиняемого как объекта правоотношений. Однако некоторых заключенных Шатле такая ситуация вовсе не устраивала.
* * *
Девятого сентября 1390 г. перед парижским прево и его советниками предстал Пьер Фурне, по прозвищу Бретонец, экюйе, 28 лет от роду, обвинявшийся в потере королевских писем, с которыми он был послан к герцогу Беррийскому и епископу Пуатье. На первом допросе Фурне показал, что письма были утрачены во время стычки с грабителями в лесу. Выйдя из драки победителем, он обнаружил, что седельные сумки, в которых хранились послания, открыты, а сами документы исчезли, и он «не осмелился вернуться на их поиски из-за страха перед ворами и разбойниками»[71 - «…et n’osa retourner pour les quеrir, pour doubte que il ne feust rencontrе des larrons et mauvaises gens» (RCh, I: 518).].
О показаниях Фурне сообщили королю, который был лично заинтересован в исходе дела. Его реакция не заставила себя ждать: 17 сентября королевский советник Ле Бег де Виллан сообщил прево: «Мой дорогой друг, король велел мне передать вам… чтобы вы отправили Бретонца на пытку, дабы узнать всю правду о том, в чем он обвиняется»[72 - «Tr?s-chier et grant ami, le roy m’a commandе que je vous die de par lui… que vous faciez mettre ? question Le Breton, telement que vous sachiez tout le vray de ce dont il est accusе» (RCh, I: 523).].
Такой поворот дела совершенно деморализовал нашего героя. Претерпев физические истязания, он полностью изменил свои показания: теперь он признавал, что знал о содержании писем, отправленных герцогу Беррийскому. В них король якобы сообщал, что раздумал поддерживать кандидатуру епископа Пуатье при назначении архиепископа Санса. Воспользовавшись ситуацией, заявил Фурне, он продал эту информацию прелату за 30 франков золотом.
Однако уже 13 октября обвиняемый вновь изменил свои показания «и сказал, что признание он вынужден сделать под пыткой, куда был отправлен, и из страха, что, если скажет что-то иное, его снова будут пытать»[73 - «…icelli confession il fist par force et contrainte de gehine… et pour doubte et paour qu’il avoit que se autre chose congnoissoit…que de rechief il ne feust questionnez» (RCh, I: 530).]. После чего Фурне вернулся к своей первой версии о стычке с разбойниками и стал усиленно просить, чтобы его процесс шел в присутствии короля. Тогда следствие обратилось к показаниям свидетелей. Первый из них, Жан де Мутероль, сопровождал Пьера в злополучной поездке. Он рассказал, «что на следующий день после того, как Бретонец оказался в Шатле, он пошел его навестить. И этот Бретонец рассказал ему, как он хорошо помнит, что потерял свои седельные сумки и письма вместе с ними и что их ограбили в лесу около Пуатье. И что если у него (т. е. у свидетеля. – О.Т.) спросят об этом, пусть он именно так и говорит. И он (свидетель. – О.Т.) ответил, что сделал бы это охотно, если бы забыл о своем достоинстве»[74 - «…auquel par icelli Breton fu dit comment il savoit bien qu’il avoit perdu ses bouges et ses lettres qui dedens еtoient, et qu’ilz avoient estе desrobez en un bois vers la ville de Poitiers, et que se aucune chose lui estoit de ce demande, que ainsy il volsist tesmoingnier. Lequel qui parle lui respondi que s’il le povoit faire sauf son honneur, qu’il le feroit voulentiers» (RCh, I: 535).].