– Так скоро? – спокойно спросила она.
– Хватит! – Я схватил ее за плечи, повернул к себе. – Плевать мне на все твои доводы, ты должна быть со мной, понимаешь? Каждый час, каждый миг! И вовсе не потому, что это последний год. Чушь! При миллиардных количествах данных должна быть хоть одна ошибка.
Она покачала головой.
– Замолчи! – крикнул я, хотя она ничего не сказала. – Эта ошибка – ты. Ты проживешь еще сто пятьдесят лет, и все это время я буду с тобой. Потому что я тоже собираюсь жить еще сто пятьдесят лет. А теперь – иди сюда. Будем праздновать ошибку этого идиотского «Овератора».
Она подняла руки и сделала неуверенный шаг вперед. Казалось, все, что я сказал ей, страшно напугало ее, и она вдруг беспомощно остановилась перед той новой жизнью, о которой я говорил ей. Она давно примирилась с тем, что должно было произойти в этом году, и теперь ей было бесконечно трудно перестроить свои планы на будущее, которое вдруг делалось таким далеким. Но самое главное – она поверила мне, потому что то, что было в ее глазах, руках, протянутых ко мне, беспомощно подрагивающих уголках губ, – все это не могло быть ни игрой, ни благодарностью за мое утешение. Это могла быть только вера. И поверить так можно было только в чудо. И поверить так мог только вконец измученный, исстрадавшийся человек.
И я сам протянул к ней руки, пальцы наши коснулись, но я остановил ее на расстоянии наших рук.
– Педель! – негромко позвал я, и он явился тотчас же. – Потолок и стены закрыть дымкой. И пока мы здесь, чтобы они не становились прозрачными.
– Слушаюсь.
Я видел, что где-то под кожей у Саны пробежала дрожь при словах «пока мы здесь». Лицо оставалось неподвижным, но что-то исказилось.
– И вообще я не намерен больше мерзнуть, – решительно заявил я. – Ты говорила, что южная база Элефантуса находится где-то на Рио-Негро.
– Да, но ни он, ни Патери Пат не покинут Егерхауэна. Дело в том, что…
– Да провались он к дьяволу! – Меня бесила зависимость от какой-то сиреневой туши.
– Родной мой, не надо все сразу. Раз у нас появилось так много времени – позволим себе роскошь закончить работу, а потом и переберемся. Тем более что на Рио сейчас будут работать только машины.
– Хоть в «Мирный» – лишь бы отсюда.
– Там будет видно, милый.
* * *
Кажется, кончался май. Кончался и никак не мог окончиться. И снова я понял, что все, решительно все напрасно. Она теперь казалась веселой, но ее оживленная хлопотливость была лишь импровизацией на тему, которую я ей задал и которую она развивала в угоду мне. Стоило мне сказать: произошла ошибка – и она поверила, безоговорочно подхватила эту игру, в покорной слепоте своей даже не задумываясь, верю ли я в ее искренность. А я было поверил. Просто мне в голову не пришло, что можно до такой степени подчинить весь свой внутренний мир желаниям и прихотям другого человека. Если бы я ей сказал: ты умрешь завтра – назавтра она действительно умерла бы; и не бросилась бы со скалы, не подключилась бы к полю высокого напряжения – нет, у нее просто остановилось бы и сердце и дыхание. Само собой. Когда я это понял, я дал себе слово: сойду с ума, но не сделаю больше ни одной попытки хотя бы на йоту изменить существующее положение.
У меня что-то оказалось много свободного времени – вероятно, раньше я тратил его на полеты в Хижину, – и я готовил впрок различные блоки – диктовал Педелю, и он с молниеносной быстротой собирал микросхемы. Когда-нибудь пригодится. У меня было ощущение, что рано или поздно я запущу в своего кида чем-нибудь тяжелым, и тогда мне придется все собирать заново. Когда шло программирование, у меня появились кое-какие мысли относительно конструкции, но менять что-либо было уже поздно. Я решил накидать побольше схем, чтобы потом Педель по образцу нашего кида собрал аналогичный, но более совершенный аппарат. Я не знал, насколько это было нужно, но у меня было хоть какое-то занятие. Я все ждал, когда же кончится эта весна, и единственной радостной мыслью была та, что в таком состоянии меня уже никто не видит. Естественно, под словом «никто» я подразумевал одного человека.
А Патери Пат стал смотреть на меня как-то дружелюбнее. Во всяком случае, в его взгляде проскальзывало что-то от быка, которого ведут на убой в паре с другим обреченным, и он благодарен соседу за компанию. Я давно махнул на него рукой, потеряв надежду хоть сколько-нибудь разумно объяснить его поведение.
Иногда меня так и подмывало спросить его: ну, как там тебя, сильнейший и мудрейший, ты, решившийся на эксперимент – на такой эксперимент! – над своей драгоценной особой – установил ли ты наконец, нужно ли это человечеству? Хотя что там человечеству – тебе самому? Да, да, тебе, лиловый бегемот, краса и гордость земной аккумулятопатологии? Ну, что тебе дало это? Что изменило оно в твоей жизни? Ведь если бы ты и не знал ничего, ты все равно дрожал бы над каждой своей минуткой, и все равно ты торчал бы здесь, потому что только тут тебе обеспечен идеальный для здоровья климат и вполне устраивающая тебя работа. И все равно ты одним своим видом отравлял бы существование всем нормальным людям, и все равно тебе было бы чихать на этих остальных людей. Так зачем, зачем тебе это Знание?
Тянулся пятидесятый, шестидесятый, сотый день мая, и я с каждым днем тупел все больше и больше и радовался этому той безысходной радостью, с которой человек, пытаемый в застенке, теряет сознание. Иногда, чтобы привести себя в рабочее состояние, я говорил: рано или поздно, но Егерхауэн кончится. И что тогда? Хижина? Но я понимал, что после исчезновения Саны я не смогу прийти туда, если совесть моя не будет абсолютно чиста. Как не чиста она сейчас. Но пока еще есть время, я должен расплатиться с Саной за все, что было и что могло бы быть между нами. Ведь и сейчас мы могли бы быть с ней счастливы, мы могли бы по-прежнему любить друг друга. Виноват ли во всем проклятый «Овератор»? Первое время я был в этом уверен. Но не все ли равно, кто виноват. Главное, что любовь уходила, и, если бы Сана каким-то чудом пережила этот год, не знаю, смог ли бы я остаться с ней или нет. Но я должен был ее потерять, и поэтому платил вперед за то, чего никогда уже не будет. Я запутался во всех этих рассуждениях, и подчас мне казалось, что я просто холодно отсчитываю камешки, как девочки на пляжах: я теряю этот день… и этот… и белые камешки звонко чокают, ударяясь друг о друга и по-лягушечьи упрыгивая в песок.
И просыпаясь утром, я говорил себе: долг есть долг, и я обязан на этот год забыть шальную большеглазую девчонку, которая может жить по другим законам, потому что ей всего восемнадцать лет.
И работая днем, я снова думал, что должен забыть…
И засыпая ночью, я опять вспоминал, что все еще не забыл…
Так, в днях, наполненных какой-то работой, припадками самобичевания и лаской, пришло наконец лето.
* * *
Как-то утром я закрутился с работой. Сана, как обычно, пропадала у Патери Пата, и Педелю пришлось напомнить мне, что все уже собрались к обеду. Я давно уже не переодевался по такому поводу и, наскоро сполоснув руки под алеаровым фонтанчиком, побежал к уже дожидавшемуся меня мобилю. Педель скользил боком, держа передо мной полотенце, распяленное на тонких щупальцах.
Добравшись до Центрального поселка, я быстро прошел через полутемные комнаты обеденного павильона. Не так давно мы стали обедать на веранде, крытой, разумеется, непрозрачным пластиком. Мне достаточно было намекнуть Сане, что я побаиваюсь весеннего ультрафиолета, от которого я порядком отвык за одиннадцать лет, – и к моим услугам были целые туннели, прячущие нас от непрошеных наблюдателей.
Внезапно я услышал веселые голоса. Да ну? Я никак не мог представить, что способно было вызвать оживление за нашим унылым столом.
С веранды снова донесся смех. «Как в Хижине…» – невольно подумалось мне. Я толкнул дверь и остановился на одной ноге.
На столе царил хаос.
Сана сидела, положив оба локтя на скатерть.
Патери Пат был в белоснежной рубашке.
Рядом с Элефантусом сидела Илль.
– Посмотри-ка на него! – сказала она Элефантусу, показывая на меня рукояткой костяного ножика.
Элефантус послушно посмотрел на меня.
– Вывих нижней челюсти, – констатировала она. – Кажется, это по вашей части, Сана?
– Вы все перепутали, – весело отвечала та. – За костоправа у нас – Патери Пат. Рамон, закрой рот и садись. Вы ведь знакомы?
– Ага, – отвечала Илль.
– Что-нибудь случилось? – догадался я спросить.
– Ничего, – ответила Илль. – Добрый день.
И все кругом снова засмеялись. Ничего смешного не было сказано, да, вероятно, и до этого не говорилось, но у всех появилась удивительная потребность улыбаться, радоваться все равно чему. И это была не просто потребность в общении, это был направленный процесс: все улыбки, шутки и просто реплики эпического характера относились непосредственно к Илль. Особенно истекал теплотой Элефантус. Он излучал. Он радиировал. Он возвышался слева от Илль, такой потешный рядом с ней, такой старомодный, ну просто галантный прапрадедушка. А может, так и есть? Они здорово похожи. Глазищи. И ресницы. И эта легкость движений. Надо будет спросить как-нибудь потактичнее, сколько раз следует употреблять эту приставку «пра». Впрочем, теперь подобные вопросы вполне лояльны. Другое дело – осведомляться о том, сколько еще осталось, вот это уже бестактность. Я усмехнулся: как забавно – со мной нельзя быть бестактным!
Мысли мои разбегались. Так кружится голова, когда вдруг наешься после длительного воздержания. Прошло около месяца с тех пор, как я бежал от Илль, и кажется, что с тех пор я ни о чем не думал. В лучшем случае у меня появлялись некоторые соображения относительно работы. А сейчас все сразу говорили: Элефантус – о стрельбе из лука, Сана – об иммунитете триалевских клеток к сигма-лучам, Патери Пат – об английских пари, а Илль – о каком-то диком корабле, напоминающем морскую черепаху. Я сосредоточивался и вылавливал из общего гула наиболее громкую фразу, старательно таращился на Элефантуса, на Патери Пата, но ничего не мог понять. Я заставлял себя не смотреть на Илль и не слушать, о чем она говорит. Вскоре я поймал себя на том, что невольно раскачиваюсь взад-вперед. Я представил себе со стороны собственный вид и, махнув рукой на всех, уткнулся в свой бифштекс. Это прибавило мне ума, так как с момента возникновения цивилизованного человечества мясо было опорой и вдохновением всех кретинов. Я мигом уяснил, что дело все в том, что в заповедник пожаловала пара каких-то юнцов на старинном корабле, конструкция и принцип действия которого, древние, как стрельба из лука, были предметом пари обитателей Хижины. К «черепахе», возраст которой определяется несколькими сотнями лет, еще никто не успел слетать, но предполагалось, что в случае какой-нибудь аварии она может стать источником нежелательной радиации, всегда так пугавшей Сану.
В разговоре образовалась пауза, и я был рад, что могу вставить хоть какую-нибудь реплику.
– Жаль, что этот корабль – не амфибия, – с глубокомысленным видом заметил я.
– Сохранились еще внимательные собеседники, – фыркнула Илль. – Я ведь только что говорила, что это один из первых универсальных мобилей. Ну и работнички у тебя, папа, я бы гнала таких подальше. Впрочем, ты, кажется, говорил, что всё за них делают аппараты.
Положительно, сегодня был день ошеломляющих сюрпризов. Элефантус – ее папа. Это в сто сорок с лишним лет! Я до сих пор как-то полагал, что после ста лет люди уже оставляют заботы о непосредственном продолжении рода. Еще один косвенный дар «Овератора». У меня вдруг резко поднялось настроение. Какая прелесть – теперь можно ходить в холостяках лет до ста двадцати. А если учесть все достижения медиков, которых теперь развелось на Земле несчетное число, то, может, и до ста пятидесяти.
Эта мысль так понравилась мне, что я засмеялся и открыто посмотрел на Илль. Кстати, под каким предлогом она здесь? Визит к отцу? Вполне допустимо, но почему она не делала этого раньше? Я думал об этом и разглядывал Илль – беззастенчиво, как тогда, в мобиле. В маленьком мобиле цвета осенней листвы.
Сана, говорившая с Патери Патом, обернулась ко мне и о чем-то спросила.
– Да, – сказал я, – да, разумеется.