Знаешь, мам, ты смеешься, когда я пою, но не от умиления. Ты говоришь, что у меня категорически нет голоса и слуха, и смеешься. И сегодня, мам, я хочу тебя рассмешить, поэтому я тебе спою:
«Пусть мама увидииит, пусть мама придееет, пусть мама меня непременно найдееет, ведь так не бывает на свееете, чтоб были потеряны дееети, живущие в соседней комнате…»
Смейся, мама, смейся…
– …И голова все равно такая тяжелая, я уже и спазмолитик выпила, я прямо чувствовала, что родишь, но организм мой потрясывало, и я перед сном выпила корвалол….
– Выздоравливай, мам…
Расшибёсси
В детстве я ходила гулять с прабабушкой.
Ей было за 80.
У прабабушки ныли суставы и скакало давление.
Мне было пять лет.
Я тоже хотела скакать, как давление, а когда мне не давали этого делать, я ныла, как суставы.
Детский организм заряжен порохом любопытства. Он должен постоянно выстреливать салютом восторгов, это его рабочее состояние. Должен вскакивать с кровати и, подхваченный ликующим настроением, нестись навстречу приключениям.
Я так и делала. Просыпалась и выстреливала. Восторгом.
Но в любой инструкции к фейерверку написано, как это опасно. А фейерверк детских эмоций – в два раза опаснее. Для взрослых это накладно.
Потому что надо отложить свои дела и следить, чтобы дите – в данном случае я – не причинило вред окружающим и прежде всего себе.
Например, не упало со штор, катаясь на них, или не промокло, шастая по лужам.
Это классический конфликт интересов. И в этом конфликте обязательно должна быть пострадавшая сторона.
В моем случае каждая сторона считала себя пострадавшей.
Родители сердились на меня за то, что я в пять лет не веду себя продуманно и взвешенно, как взрослая женщина, и наказывали за то, что в моих поступках отсутствовала логика. Я же стояла в углу и дулась, не понимая, в чем вечно виновата.
– Ты зачем скачешь, как сайгак, по комнате. Ты видела, чтобы кто-нибудь из взрослых так скакал? Вон прабабушка сидит, читает Псалтырь. Не скачет.
«Прабабушка молодец и не скачет. Будь как прабабушка», – словно говорили мне и наказывали за то, что я не прабабушка.
Меня никто не слушал. Раньше вообще было не принято слушать детей. Их просто воспитывали.
Глагол «воспитывать» включал в себя питание, проживание и запреты всего, что просит ребенок. Чтобы знал, кто главный, и ненароком не запутался в субординации.
В пять лет все мои прогулки были пробниками старости.
Я выходила с прабабушкой на улицу и садилась на скамейку с ее подругами.
Весь путь от квартиры до скамейки (а это пять шагов по лестничной клетке, потом лифт, затем три подъездные ступеньки) прабабушка для надежности вела меня за руку. Видимо, предполагала, что я и там смогу покалечиться. Полоумный сайгак способен сломать конечности даже в лифте.
Кстати, бабушкой был найден уникальный и естественный для бабушек способ снизить мою прыгучесть. Он назывался «раскормить».
Если довести ребенка до первой или второй стадии ожирения, то он сам не захочет прыгать. Захочет сидеть на скамейке, справляясь с одышкой.
Все бабушки на скамейке были в платочках. И прабабушка была в платочке. Если бы и мне повязали платочек, то я со спины совсем слилась бы с пожилым контингентом.
К ШЕСТИ ГОДАМ Я ОБРОСЛА НАВЫКОМ ОСУЖДАЮЩЕ ЗДОРОВАТЬСЯ С ПРОХОДЯЩИМИ ЖИЛЬЦАМИ, ПРЕЗРИТЕЛЬНО ПОДЖАВ ГУБЫ: «ЗДРАССССЬТИ!» – И МАСТЕРСКИ ПОДДЕРЖИВАЛА СТАРУШЕЧЬИ БЕСЕДЫ.
Пока мои сверстники играли в «Казаков-разбойников», прятки и догонялки, я, подперев ладошкой пухлую щеку, аргументированно рассуждала о том, почему бесстыжая Натка таскает с работы лотки с продуктами, ведь ее недавно перевели из столовой на склад, и чем намазано в гараже у дяди Толи, если туда слетаются как мухи все районные алкаши.
Иногда мы с бабулями весело смеялись беззубыми ртами. Если вдруг что-то казалось им смешным. Я их шуток не понимала и смеялась за компанию. По количеству зубов мы с ними, кстати, тоже совпадали: у меня еще не выросли, у них – уже выпали.
Однажды во время наших старушечьих посиделок мимо скамейки пробежал рыжий Валерик. Он был лохматый, грязный и голодный, потому что рос в многодетной семье.
Многодетные семьи стояли на особом старушечьем учете, ибо плодили хулиганов и шалопаев.
На чумазую персону Валерика у нас имелось целое досье, полное компромата:
– Зачем Людка рожала четвертого в двухкомнатную квартиру, чем думала, шалава?
– Что за мода нынче держать в квартире больших собак? Это же как пятый ребенок!
– Невоспитанный Валерик давече с Петровной даже не поздоровался. Она ему: «Здравствуй, Валера!» – а он ей «здрасьте» пожалел.
– До четырех лет он вообще не говорил, думали, немой, а нет, выправился.
– Никого не слушает эта молодежь, зла не хватает, свою голову же не приставишь, прости хосподи.
Так вот, Валерик.
Он, в порванных на коленях штанах, спасаясь от кого-то бегством, несся к гаражам и делал это с таким азартом, столько ликования было в его глазах, что я, повинуясь какому-то инстинкту, заразившись его настроением, не удержалась, будто кто толкнул меня, спрыгнула со скамейки и резво побежала за ним.
Я бежала так быстро и так свободно, что мне с непривычки показалось, что у меня развеваются щеки.
– РАСШИБЁС-СИ-И-И!!! – тут же услышала я вслед прабабушкин голос, который воткнулся мне в спину холодным мечом.
Прямо вошел точнехонько между лопаток.
Я выгнулась пузом вперед, будто врезалась, будто меня и правда догнала ударная волна прабабушкиного возмущения, и неловко плюхнулась на пятую точку, тяжело дыша.
– Я ЖЕ ГОВОРИЛА!!! – закричала прабабушка, полыхая гневом.
Когда она меня ругала, то сразу молодела. Не скакало давление, не ныли суставы. Она становилась румяной, и ее голубые глаза перетягивали на себя внимание от морщин.
Я, ссутулившись, посидела в пыльной грязи секунд десять и понуро побрела к насесту.
Прабабушка ждала меня на скамеечной локации для публичной словесной порки за проступок.