Он сделал еще два шага – и почувствовал, как под левой ногой порвался проводок.
Прыгая назад изо всех сил и понимая, что не успевает, Боже не испугался, не удивился. Он чувствовал только досаду. Досаду на свою глупость.
Взрыва «Элси», которой снайпер аккуратно и педантично прикрыл подход к себе с тыла, он уже не услышал.
* * *
Первое, что Боже увидел над собой, был потолок какой-то комнаты – сложенный из серых плит, в отблесках костра.
Первое, что он подумал:
«Плен».
Раз он жив, но не лежит на камнях снаружи, а лежит в каком-то помещении – значит, это может быть только плен. Его подобрали враги и перетащили куда-то.
Он попытался пошевелиться, но наплыла такая дурнота, такая слабость, что Боже бессильно обмяк и прикрыл глаза, собираясь с силами.
Он хорошо себе представлял, что с ним сделают. Сперва ему отрежут указательные пальцы. Обязательно. Потом – по одному кусочку тела за каждую метку на прикладе «мосинки». (Ах да, «мосинка» осталась на лежке. Но и на «Винторезе» кое-что есть…) Потом… потом – что-то еще придумают. Долгое и сложное, конечно.
Ему не было страшно, хотя он очень ярко представит себе все это. Что ж. Значит, так будет. Его предкам турки выдумывали самые мучительные казни, потому что боялись отважных гайдуков. Это честь – умереть в муках, тем самым он станет ближе к сонму героев прежних веков. Надо только принять смерть достойно.
Боже попытался вспомнить молитву, но не смог. Зато на ум пришли с детства знакомые строки «Небесной литургии»:
…Због коjих си на крсту висио;
Али твоjа лубав све покрива,
Из лубави незнаниjе jавлаш,
Из лубави ти о знаном питаш,
Да ти кажем што ти боле знадеш…
Дальше он прошептал вслух – зачем прятаться, пусть видят, что он очнулся – а как молитва это ничем не хуже любой другой, церковной:
Нису Срби кано што су били.
Лошиjи су него пред Косовом,
На зло су се свако измjенили…[6 - Николай Велимирович (1880–1956) – епископ Сербской православной церкви.]
– Очнулся? – услышал он тихий – вернее, приглушенный – но звонкий голос. И удивленно повернул голову – все-таки сумел, хотя в ней перекатывался жидкий шар, смешанный из горячей ртути и боли.
Комната, в которой он находился, была небольшой, без окон – подвал или погреб… Костер горел у дальней стены, под поблескивающей решеткой вентиляции, прямо на полу, но между нескольких кирпичей, образовывавших примитивный и надежный очаг; на огне – там горели не дрова, а большие пластины сухого горючего – булькали два котелка. На большом толстом листе пенорезины лежали несколько одеял. Рядом – два больших ящика, с чем – не поймешь. На одном – две ручные гранаты, вроде бы американские, пистолет в маскировочной кобуре, пустые ножны от ножа, бинокль с длинными блендами. К другому был прислонен короткий «М4»-«Кольт» с барабанным магазином на пятьдесят патронов. По другую сторону костра стоял на тонких ножках десантный «М249» со свисающей лентой. Его частично закрывала наброшенная серо-черно-зелено-желто-коричневая бесформенная масса, вроде бы – накидка, похожая на накидку самого Боже.
Почему-то все это Боже увидел раньше, чем самого хозяина подвала. Может быть – потому что хозяина пока еще трудно было заметить, тем более – сидящим на корточках. Ему – хозяину – было лет десять-двенадцать. Не больше. И он смотрел на Боже с улыбкой.
Это был мальчишка. Боже сперва не поверил – мальчишка действительно на четыре-пять лет младше его самого, да еще вдобавок то ли тощий от природы, то ли здорово похудевший. Лохматый – волосы, чтоб не мешали, он перетянул полоской маскировочной ткани, и они завивались вполне грязными прядями на ушах, висках и шее. Курносый, глаза светлые. (Вообще-то таких мальчишек Боже повидал тут десятки. То, что среди русских мало черноволосых, казалось ему сперва даже немного неприятным. Потом привык… Так вот этот – этот был типичным русским.) Пухлые губы, физиономия весьма самостоятельная и довольно чумазая. Но улыбался он искренне и немного смущенно. А одет был в пятнистую майку и такие же брюки (по росту). Обувка – неопознаваемого цвета почти бесформенные кроссовки – стояла возле огня.
– Где я? – вспомнил Боже русский язык.
Покосился – его оружие и снаряжение лежали в ногах такого же, как возле огня, листа пенорезины, – а сам он лежал на этом листе. И тоже на одеялах. Нет, точно не плен. От облегчения заломило виски, перед глазами поплыл цветной переливающийся занавес. Но где он? Русские даже в худшие времена таких маленьких, как этот явно по-хозяйски обосновавшийся тут пацан, не брали ни в ополчение, ни, тем более, в дружины РНВ. Да таких даже у пионеров «на линию» не пускают!
Русский мальчишка пожал плечами. Помешал ножом в котелке.
– У меня, – ответил он. – Да ты не бойся, тут безопасно.
– Я не боюсь, – сказал Боже. – Что со мной было? Я подорвался… а дальше?
– Ты подорвался, а я тебя подобрал и стащил сюда, – мальчишка повел вокруг рукой с ножом. – Я сперва думал, что ты шахматист.
– Кто? – Боже показалось, что он опять перестает понимать происходящее… или русский язык по крайней мере.
– Хорват, – мальчишка нарисовал на стене клеточки усташского флага. – Ты по-ихнему говорил.
– Не по-ихнему. У нас просто один язык… – угрюмо сказал Боже. – Я черногорец. Из… в общем, я за русских.
– Я понял, – кивнул мальчишка. – Потом.
– Да кто ты? – почти умоляюще спросил Боже.
– Меня зовут Сережка, – просто сказал мальчишка.
Education of NATO
Темнота была полна шумом – постоянным и слитным.
Темноту то и дело рассекали световые мечи с вышек – длинные, плотные, белые. Временами они опускались, освещая море людских голов, до дикой странности похожее на бесконечное кочковатое болото. Жестяной голос, множившийся в расставленных по периметру фильтрационного лагеря № 5 звуковых колонках повторял снова и снова:
– Просим сохранять спокойствие ради вашей же безопасности! Пребывание в лагере не будет долгим! В пытающихся покинуть территорию лагеря охрана будет стрелять на поражение! Администрация лагеря выражает надежду, что ваше пребывание у нас будет приятным!
Господи, чушь какая, тоскливо подумал Юрка, глядя в землю между ног. Поднимать голову не хотелось. Если честно, не очень хотелось и жить. Еще больше не хотелось слушать то, что творилось вокруг.
Кто-то стонал. Кто-то плакал. Кто-то истерически хохотал. Кто-то, ухитрившись заснуть, раздражающе храпел. Но больше всего доставал Юрку сосед слева – молодой мужик в грязной растерзанной форме лейтенанта танковых войск. Держась обеими руками за голову, он раскачивался по кругу и говорил:
– Как они нас… ой, как они нас… господи боже, как они нас… ведь ничего не осталось… ой, как они нас…
Больше всего Юрке хотелось, чтобы лейтенант заткнулся. Но, слушая его бесконечный горячечный бред, парень вдруг поймал себя на мысли, что ему тоже хочется простонать: «Ой, как они нас…»
* * *
День светлый был, как назло. Поле с высоким травостоем. И они в этом поле… «Апачи» по головам ходили. Вот когда впору было молиться, да где там – изо всего целиком только «Мама!» и вспоминалось. Укрыться негде, негде спрятаться. Падаешь в хлеб, а он от винтов расступается, волнами ложится, открывает… Колосья к земле гнутся, словно им тоже страшно. Кричишь – себя не слышно. Воют винты, да НУРСы шипят. День был в том поле, а для них – все равно что ночь…
Батяня мечется по полю, того ботинком, другого… Юрке тоже досталось – в бок прямо, с размаху. Орет Батяня: «Встать! Огонь!» А какой огонь, из чего – в отряде не то что «Стрелы» нет, завалящих гранатометов не осталось, все полегли на госдороге, когда колонну раскромсали… Из автомата в вертолет стрелять? Земля сыплется в лицо, за ворот, слышно, как снаряды хлюпают, не свистят, хлюпают именно, землю фонтанами подбрасывают… Потом словно дождем брызнуло сверху. Развернулся – а на нем чья-то нога лежит, по самое бедро оторванная, и кость блестит розовым, а в колене нога – дерг, дерг…
Многие стреляют все-таки, на спину перевернулись или с колена палят… А вертушки ходят кругами, ныряют – нырнут, и ошметки то от одного, то от другого… Юрка выл, лежал и выл, от трусости своей, от страха, который встать не дает, от жалости – тех, с кем он уже вот две недели сухари делил, в клочья разносит прямо на глазах, а как помочь?.. Батяня как бешеный стал, глаза белые, на губах – пена… Кричит, поднимает – страшно, сейчас стрелять начнет. Кричит, а вставать еще страшнее…
Попали в него. Осколками НУРСа попали, лежит он, бедро зажал, грудь справа зажал, а между пальцев – струйки, и пальцы – как лакированные, красиво почти… Вот тут Юрку подняло. Не думал он ни о каком героизме, не думал о «сам погибай, а товарища выручай»… Просто… ну, не объяснишь это. Командир, он и есть командир. Учил, насмехался, интересные истории рассказывал про свою жизнь, семью вспоминал, которая под Воронежем пропала… Сердитый и справедливый. Командир и старший друг… Как тут бросить? Юрка его подцепил под мышки, поволок к кустам, а он без сознания, сам тяжелый, снаряжение тяжелое, руки отрываются, ноги скользят по траве, а вертушки зудят и лупят, лупят… Сто раз умирал Юрка, но командира не бросил. В слезах, в соплях, в голос орал – но волок, волок…