
Тогда. Теперь. Сборник рассказов
– Дурак ты! Тебе надо было дождаться конца собрания, уйти вместе со всеми, молча ехать к себе домой, если тебе так уж приспичило, и никому ничего не говорить и не объяснять. За неявку в стройотряд тебе бы ничего не было, а теперь у тебя целое персональное дело. Понял? Учти на будущее. И об этом разговоре – молчок!
После этого эпизода прошла целая жизнь. Я работал на самых разных уровнях, и к старости пытался описать накопленный опыт. Из всех намеченных к воплощению на бумаге мыслей, типажей и ситуаций наиболее гнетёт меня неудача в запечатлении этого особого склада персонажей, встреченных мною в жизни на самых разнообразных этапах и местах служебной лестницы. Хотя все они по своей сути поразительно однообразны и составляют категорию "успешных работников", дать точное, ясное определение этой категории – задача очень сложная. Обсуждая эту проблему с людьми мудрыми, много повидавшими в жизни, я сразу же находил понимание и поддержку в том, что такая категория, несомненно, существует, и, более того, явственно выделяется из общей массы. Однако, как мы ни старались, короткого и чёткого определения её найти так и не удалось. Примеривались самые разные названия: "активист", "кипучий бездельник", "баламут", "пустомеля", "пеновзбиватель", "прохиндей" и др., но все как-то до конца не подходили.
Как правило, это были идиотически энергичные люди, которые сами себя буквально заваливали работой, и, на смех другим, даже не высыпались. Весьма характерной их чертой было полное отсутствие чувства юмора. Для того, чтобы хоть как-то использовать их "кипучесть вхолостую", руководству случалось прибегать к специальным тактикам: например, применять их в качестве условных "динамитных зарядов". Более того, если "баламутом" оказывался сам шеф, нередко бывалые подчинённые искусно готовили к условному "подрыву" и его. Делалось это следующим образом.
Когда та или иная деловая ситуация (например, переговоры с заказчиком, или кредитором и др.) заходила в безвыходный тупик, на поле боя выпускался "баламут". Своим коллегам по схватке давалась команда "Ложись!" Энергичная речистость и многословный напор действовали на оппонентов как настоящий гипноз, – после этого выпуска-взрыва среди развалин и ляпов просматривалось какое ни на есть решение проблемы. С расчисткой руин приходилось мириться.
Одного из таких моих сотрудников я называл про себя "Великим дилетантом". Он умел мгновенно уловить ситуацию в расстановке сил при принятии решения и выбрать и пробить именно то, которое наиболее соответствовало его личным интересам. Как правило, это приводило к успеху общего дела (но всегда с большими потерями) и одновременно к повышению его личного рейтинга. А ведь многие из них обязательно всплывали наверх, становились разного рода начальниками, руководителями. Само неудержимое природное баламутство толкало их всё выше и выше, и, казалось, так и было положено, всё было дано им свыше. При этом самой характерной человеческой чертой каждого из них было внутреннее невежество, надёжно прикрытое бронежилетом природной, несознаваемой ими самими, тупой наглости. Воззвать к совести такого человека было бессмысленно.
По мере своего жизненного пути я окончательно убедился, что из таких пеновзбивателей в основном состоит наш управленческий корпус.
Вживлённое чёрное (исповедь приятеля).
И вот нас вызывают, и вот нас вызывают,
И вот нас вызывают в Особый наш отдел:
– Скажи нам, почему ты, скажи нам, почему ты,
Скажи нам, почему ты вместе с танком не сгорел?
– Вы меня простите, вы меня простите,
Вы меня простите, это я им говорю:
В следующей атаке, в следующей атаке,
В следующем танке я обязательно сгорю!
Е.Летов, "Гражданская оборона" (Песня танкиста)
Сидящий передо мною в обыкновенной забегаловке давний приятель заговорил, не успев хоть немного захмелеть, нервно и скоро. Он будто опасался моего ухода до того, как он выскажется.
– Ведь мы с тобой с детства знакомы, и с детства именно у меня всё и начинается, но я молчал, даже тебе не рассказывал. А кроме тебя у меня ни к кому такого доверия нет. Вот-вот станем пенсионерами, мы уже пожилые – да какие там пожилые, просто старики по теперешним временам и темпам – а я как упёрся в эту проблему, так и застрял. Застрял давно и навечно. Давай разберёмся, хотя бы попробуем разобраться, выслушай меня, я тебя прошу.
– Меня ещё в детстве клеймили. Да, клеймили, как и всех других нашенских – простых россиян. Чудно, конечно, но клеймили сами себя. Точнее, клеймил весь окружающий меня мир, то есть семья, соседи, улица, школа, всяческое начальство. Клеймо это наше, можно сказать, национальное, и оно навсегда вживилось в меня. Оно формировалось наряду с постепенным накоплением знаний, взрослением и возмужанием, и странно – по мере усиления противоречий между клеймом и растущим здравым смыслом оно только сильнее вживалось. Всё время казалось, что это "что-то"– отдельное, чужое, но навечно в меня вживлённое – живёт и растёт вместе со мной, живёт бесцеремонно, уверенно, независимо. Более того, я абсолютно уверен: оно всё время за мной присматривает. Я его ощущаю как "Вживлённое Чёрное". Те, кто не понимает, спросят: что за клеймо? Ответить на это коротко, чётко и ясно не так-то просто. Вот Чехов бы, с его "надо по капле выдавливать из себя раба", он бы меня точно понял! И незабвенный Егор Летов, – тот сразу бы понял!
Например, в далёком детстве мы, отчаянные пацаны, неизвестно почему как-то подтягивались, напрягались, когда мимо проходил милиционер, или директор школы в полувоенном френче, или военрук в линялой гимнастёрке. И сейчас я, старый человек, почему-то невольно настораживаюсь, если приходится иметь какое-нибудь бытовое, пустячное дело с полицией или с другими "официальными лицами".
Поставив свои вещи на вокзале, в аэропорту или просто на автобусной остановке, я ни на минуту не упускаю их из своего внимания, хотя ясно осознаю. что они никому не нужны.
На всех этапах моей биографии (школа, студенчество, секретные исследования и производства, центральные аппараты министерств) политическая жизнь общества представлялась мне недостойной и презренной сферой, которую по определению необходимо осторожно, но всячески избегать.
К власти я всегда относился как к очень опасной и непорядочной, бесчестной практике чуждых мне по духу заведомых прохиндеев.
При общении с иностранцами неотвратимо всплывала какая-то опаска и приторная учтивость, которые не исчезали до конца даже в том случае, если я уяснял, что имею дело с обыкновенными проходимцами.
Если кто-то незнакомый вдруг обращался ко мне с открытой, радостной улыбкой, я не сразу отвечал ему тем же, а предварительно ворчливо, настороженно думал:
– С чего бы это он? Может, псих? Или жулик?
Я не могу носить модную маркированную одежду, меня раздражает повальное стремление заголяться как можно больше. Не могу есть все эти "наггетсы", "бургеры" и кем-то неизвестным приготовленные салаты; меня охватывает отвращение от не дома приготовленной пищи. Меня отталкивает бессовестная прыткость женщин за беседой, за столом, в постели. А ведь для многих всё это – знамения времени, они их устраивают, иногда даже радуют. И во многом, очень во многом, они правы. Я же не могу отделаться от мысли, что всё это – признаки надвигающегося Апокалипсиса.
И вот, уже как врач, я сам поставил себе диагноз: я болен. И болезнь эта психическая, она произрастает из детства, которое прошло до, во время и после войны. Это психическая метка, наносимая систематически, долго, год за годом, незаметно, под музыку большевистской пропаганды и голодного бурчания в животе. И замечу, наносится она на хорошо прежними устоями подготовленный менталитет. А заключается эта болезнь в том, что в человеке с детства воспитывали веру во всё самое лучшее на свете, тогда как за его спиной эти же воспитатели в то же самое время творили самые чёрные дела. Такой человек уверен – он знает, как в той или иной ситуации должен поступить. Он начинает действовать, и сразу же упирается в тупик. Он может биться до крови, но стенки тупика всё выдержат. И если он всё же будет руководствоваться тем, что он должен, он будет попадать из тупика в тупик, пока не поступит так, как не должен был бы поступать, то есть пока не покривит душой. Взращенные таким образом люди на всю жизнь обрели идеалы, неосуществимые именно в том обществе, которое их растило, в котором они живут. Куда бы они ни совались в поисках справедливости, они всюду упираются в тупики. И тогда они теряют веру во всё. Отсюда идут все наши беды. Иногда мне чудится, что этой болезнью больны все так называемые нормальные русские люди, и больны много веков подряд. Другими словами это – настоящий массовый психоз, лелеемый в нас властями с незапамятных времён. Отсюда и окружающий нас национальный беспредел во всех ветвях власти, какой бы она ни была, – хоть царской, хоть большевистской, хоть теперешней, непонятной.
Счастливые времена.
Незабываемое лето 1975 года! Года научно-технических, служебных и дружеских достижений! Лето, каждый день которого происходили неожиданные вспышки результатов работ, мозговых атак и любовных похождений! А кроме того, весь мир затрясся в восторге от успехов проекта "Союз–Аполлон"! Там, наверху. наши и американские космонавты обнимались и целовались, а мы, советские учёные и инженеры бились над тем, кто быстрее – СССР или США – сделает ракеты с ядерными боеголовками, способные за несколько минут долететь хоть до Лондона, хоть до Нью-Йорка, и превратить их в кровавое месиво. Конечно, англосаксы бились над такими же задачами там у себя, в секретных заведениях Европы и Америки. Горька ирония этих объятий и поцелуев на орбите, горек союз братства и ненависти.
В эти дни я безотлучно находился в Москве, даже жену свою, чтобы не скучала, перевёз на это время в столицу. Сам же всё время пропадал на работе, либо в наших НИИ, либо в родном Минсредмаше, либо в не менее родном Минобороны. Положение на самом деле было критическое: я организовал длительный эксперимент, опытная база которого располагалась в Новосибирске, а основные (начальственные) мозги – в Москве и Арзамасе-16. Тогда мы решали острую частную проблему прикладной физики твёрдого тела. Работа была настолько важной и срочной, что для встречи лично со мной, как с организатором эксперимента, из Арзамаса-16 приехал сам Юлий Борисович Харитон (Ю.Б. – так его называли за глаза, для конспирации). Наши встречи проходили ежедневно в течение недели в кабинете начальника 6ГУ Минсредмаша генерал-лейтенанта Л.А. Петухова, на восьмом этаже нашего здания на Большой Ордынке. На время прихода Ю.Б. место секретарши в приёмной генерала занимал товарищ в штатском. Встречались мы строго втроём. Как только получались очередные результаты, я летел в этот сверхсекретный кабинет, где мы с Леонидом Андреевичем ожидали Ю.Б. Всемирно известный учёный всегда приходил в одиночестве, всё аккуратно записывал и интересовался, казалось бы, совершенными мелочами и подробностями опытов. Он был одинаково предельно вежлив и с генералами, и со мной. На меня он произвёл впечатление совершенно непроницаемого человека. Затем, после доклада, Ю.Б. давал указания по дальнейшим работам и уходил. Вслед за ним появлялся генерал-лейтенант Александр Антонович Осин, зам. начальника 12ГУ Минобороны, толковейший специалист и прекрасный человек. После обсуждений хода работ с ним я мчался в НИИАА, где меня с нетерпением ждала публика помельче (доктора, кандидаты, полковники и другая шушера). И так каждый день в течение около месяца.
Но вот настал, наконец, день, когда ожидаемые результаты были получены, доклады сделаны, мероприятия разработаны и все необходимые указания даны. Учёные, генералы и прочие начальники пожелали нам (тем, кто проводил все исследования) передохнуть, и вместе с двумя "рядовыми научными работниками" из НИИАА мы отправились в любимую баню в Марьиной Роще, благо она располагалась недалеко от работы. Те, кто слышал о ней, знают, что славилась эта баня своей мягкой водой, славным паром, а также тем, что её любил и регулярно посещал знаменитый артист Рыбников, живший со своей Аллочкой рядышком. Эту замечательную, заслуженную баню давно уже снесли.
Утолив души банькой, выпив за успех эксперимента, за наших и американских космонавтов над нашими головами (они как раз обнимались на орбите), мы вышли на оперативный простор. Не спеша пересекли Сущёвский Вал и двинулись к расположенному недалеко ресторану "Северный".
Один из друзей передумал и пошёл по своим делам, а мы вдвоём вдруг обратили внимание на идущую навстречу пару тоненьких, лёгких девушек в ярких, но пристойных платьях. И так они были хороши, так беспечны, так веселы, что наше праздничное настроение утроилось, и мы сами не заметили, как уже сидели все вместе, вчетвером, за столиком в "Северном" и весело смеялись своей удаче, нежной летней погоде и друг другу. Как прекрасны были эти девочки! Они только что окончили школу и в этот день были зачислены в институт, о котором мечтали. И вдруг – неожиданная встреча с незнакомыми весёлыми взрослыми, вежливыми и явно порядочными мужчинами! Как сияли их чуть смущённые яркие глаза, когда они поняли, что за ними ухаживают приличные кавалеры, когда можно заказать что угодно, когда можно немножко выпить, можно ничего не бояться, а просто порадоваться изумительному сюрпризу, преподнесенному случаем в нужном месте в нужное время! Мы заботливо потчевали и развлекали наших незнакомых красавиц, а они беззаботно трещали и смеялись. Внутри же они чувствовали, как важна эта случайная встреча: "…Вот они какие, настоящие мужчины. Ах, мне бы такого сверстника, такого же твёрдого и доброго, чтобы не только любил, но и жалел! Неужели мне не повезёт, и я не встречу такого? Тогда моя жизнь будет просто ужасна, ужасна! Господи, только бы не разреветься!…"
Эти девушки были прекрасны, они стали настоящим венцом нашему торжеству по случаю нашей победы на работе!
Старость
Наступает старость. Всю свою жизнь я внимательно и тревожно присматривался к старикам: работягам, неторопливым и мудрым; врачам, учителям и бухгалтерам, терпеливым и безразличным; руководителям, высокомерным и подозрительным. Как-то раз, в расцвете лет, я спросил своего приятеля-сверстника, малообразованного и решительного человека: а что бы он выбрал, если бы перед ним положили ворох купюр, состоящий из потёртых сторублёвок и новеньких рублей? Он ответил, что я не прав, что не возрастом, а талантом и Божьим даром определяется ценность личности. Несмотря на более чем почтенный возраст, мой приятель до сих пор продолжает работать, причём бьётся за своё высокое место так, что и говорить не хочется; многие его осуждают и не понимают.
С некоторого возраста с каждым человеком происходит закономерная, необратимая перемена. В какой-то момент Время возводит (обозначает) невидимую, но необычайно прочную перегородку между человеком и окружающим миром. С этого момента перегородка начинает незаметно расти и, оставаясь совершенно прозрачной для наблюдения мира, становится всё менее и менее проницаемой для чувств. Человек постепенно отдаляется от окружающего мира, становится к нему всё более и более безразличным, – начинается подготовка к небытию или к другому бытию. У разных людей эта преграда возникает в разном возрасте, но рано или поздно каждый её неожиданно и покорно ощутит. Сигналы извне, из-за перегородки, становятся всё невыразительней и неинтересней. Но то, что осталось по эту сторону неумолимо растущего барьера, не теряет своей остроты и прелести до самого конца: детство, юность, любовь, друзья, яркие воспоминания, люди, книги, мелодии, картины, которые потрясли тебя в прошлой, более молодой жизни, остаются твоими вечными сокровищами. А их новые варианты, там, в новой жизни, за прозрачной перегородкой, видятся тебе всё более блеклыми и чуждыми. Так многие люди погружаются полностью в своё прошлое, которое становится для них замкнутой средой духовного обитания. Здесь всё ясно, понятно и обосновано: и победы, и поражения, и события, и свои и чужие поступки, и шедевры искусства из предыдущего времени.
Я давно уже понял, что такое Старость: это – ожидание Смерти. Для меня, как и для каждого, настал час ожидания своей Смерти. Её поджидают и те, кто, как я, не работают (не служат); и те, кто продолжают по двенадцать часов трудиться на своём рабочем месте и охраняют это место от претендентов, как цепные псы; и те, кто работают автоматически и относятся к своей работе безразлично, как к неизбежной данности. Просто в определённый момент каждый человек ощущает, что пришла СТАРОСТЬ, то есть к нему приблизилась и деловито, беззлобно положила на его плечо руку СМЕРТЬ, – так устроена жизнь, такие правила. А уж как к этому относиться – это решает каждый по-своему. Кто воспринимает это так же, как очередной день рождения, столь же естественный и неизбежный, как восход и заход солнца. Кто впадает в пожизненную (на всю оставшуюся жизнь) злобную истерику. Кто изо всех сил старается вести себя так, как будто ничего не случилось, и он этого не знает. Но каждый начинает втайне поджидать свою Смерть. Это не мешает ему продолжать работать, творить, любить, блудить – он делает всё это привычное, но теперь он знает, что он начал ждать.
Когда рядом с тобой встала на привычную вахту Смерть, спится хуже. И когда начинается бессонница, я отправляюсь в путешествия – по прочитанным книгам, по полюбившимся когда-то мелодиям, по интересным людям и событиям, по любимым и любившим женщинам, по городам, деревням, странам, горам, лесам, рекам, озёрам и морям, где мне довелось побывать. Эти путешествия превращаются в странное подобие грёз наяву, они полны неестественных смещений и похожи на сны. Так, я вижу тбилисский памятник Грибоедову на фоне Пражского Града и Карлова Моста; поднимаясь по узкой лестнице из эстонской гробницы Барклая-де-Толли, я оказываюсь на бескрайних просторах сибирского озера Чаны. Вечно уютные, спокойно улыбающиеся улицы Парижа приводят меня в глубокие, приветливые пивные погребки Вильнюса, а за аккуратными газонами, разбитыми на крышах огромных промышленных корпусов в Новой Англии, мне чудятся синие горы Алтая. Отдельные куски виденного, прочитанного и пережитого без моего участия складываются в невероятно трогательные, стройные сочетания, каждый раз новые и захватывающе интересные. Наверное, есть какая-то неизвестная мне норма дробности в моей памяти; из этих кусочков кто-то, живущий во мне, складывает свои картинки и, если ему захочется, мне их показывает.
Жизнь за неустанно крепнущим барьером имеет свои преимущества. Бесспорно, одно из важнейших – в старости ты обретаешь возможность общаться только с теми, кто тебе интересен. Кроме того, у всех, кто находит в себе силы признать естественность Старости и Смерти, с возрастом появляется очень выгодная возможность: они обретают силы обустроить внутренние запретные зоны (некоторые воспоминания настолько невыносимы, что лучше их избежать). Усилием Воли Старости перед входом в эти зоны водружаются лживые, но неприступные ограждения: «Здесь меня не было!». За эти ограды можно поместить особо обидные поступки тех, кого ты любил, собственные ошибки, мучительные разочарования и даже целые тяжёлые годы своей жизни. Иногда даже удаётся упрятать за эти решётки самое своенравное и непокорное чувство – стыд. Но, несмотря на эти внутренние концлагеря, оставшаяся жизнь несёт в себе массу тревог и опасений.
Например, я беспокоюсь о том, что перед смертью не смогу никому передать мимолётный образ той смиренной старушки из «Лики» Бунина, что подала худыми руками, «покрытыми гречкой», умыться герою в то солнечное заветное утро; до моей смерти она будет всегда со мной, наряду и одновременно с другими тысячами, десятками тысяч впечатлений от пережитого, виденного и прочитанного. Так, время от времени я мысленно навещаю «залу» старого дома Карамазовых, где Фёдор Павлович, выпивший «одну, и ещё одну, из шкапика», лукаво затевает беседы со своими сыновьями и слугами о вечных вопросах Бога, правды и русскости.
Меня тревожит: подхватит ли кто-то (и кто это будет?) моё благодарное восприятие гениальных композиций цветовых пятен натуры на картинах любимых художников, способных передать те эмоции, для обозначения которых слова и музыка или недостаточны, или вовсе бессильны?
Я уже не помню в деталях фабул каждого из романов Фолкнера, но во мне вечно живёт величавость неторопливых действий старого Баярда, когда он разливает виски из бочонка в своём кабинете, а за ним спокойно наблюдают две его собаки. Вместе с переполненным обидой и злобой вышедшим из тюрьмы бедолагой я поражаюсь новым ценам в забегаловке, вместе с ним извергаю из себя желчные грубости жене и дочерям, вместе с ним несу в себе высшую предопределённость акта мести. Я всегда, до самого конца буду стоять вместе с пацанами-рыболовами и Квентином Компсоном на мостике через речку с форелями, и мучиться мыслями о сестре. Ощущая пронзительное отчаяние от уничтожения невинной, безответной и не по-человечески щедрой Природы, я агонизирую вместе с пьяным Буном под деревом, по которому снуёт жалкая беличья стайка.
В бытовой среде давно уже образовался обширный круг одному мне известных зашифрованных знаков и символов. Вот обыкновенная отвёртка – старомодная, под прямой шлиц…
В сказочно-голубых предгорьях Алтая, вокруг благословенного местечка Белокуриха в советские времена разросся целый букет санаториев на радоновых водах. Моё первое утро в лучшем из них, нашенском, средмашевском. Выспавшиеся, благодушные отдыхающие, в основном принаряженные дамы, медленно заполняют просторный холл. Шелестят тихие утренние приветствия. Ровно в девять персонал открывает двери, и толпа неспешно выдвигается в солнечный, украшенный пышной зеленью переход в столовую. Навстречу ей от столовой неторопливо выступает одинокая, вся в сверкающем белом, фигура главврача. Глаза его радушно прищурены, губы сложены в дежурную сладенькую улыбочку. Он ласковыми кивками отвечает на почтительные приветствия расступающихся отдыхающих и двигается против течения толпы, видимо, кого-то отыскивая. Вот он заметил меня. И по хищной вспышке в его зажмуренных глазках я догадываюсь: сейчас я стану жертвой очередного розыгрыша этого прирождённого балагура. И не ошибаюсь: из добренького начальника он внезапно превращается в по-военному подтянутого, чем-то напуганного подчинённого с выпученными глазами. В двух шагах от меня он замирает, прикладывает руку к ослепительно белому чепчику и диким, чисто армейским голосом орёт на весь переход:
– Товарищ командир! Отдыхающие для приёма пищи построены! Происшествий нет! Докладывает главврач санатория «Алтай» Крылов! Хавать трудящимся разрешите?
Затем делает полшага с разворотом, и, не отрывая правую руку от чепчика, левой указывает на вход в столовую. Толпа вокруг нас сначала замирает, потом начинает хохотать и аплодировать озорной выходке.
Вечером я у него в гостях. Он старше меня на двенадцать лет, отвоевал два года во время войны, был ранен, контужен, выжил. Прекрасный, независимый человек, он был подлинным эрудитом в медицине, литературе и жизни вообще. Как и сотни тысяч других таких же порядочных, совестливых людей, он был отброшен на обочину жизни вездесущими силами тёмного хамства и алчного нахрапа.
Несмотря на разницу в возрасте, мы – старые друзья. Мой визит начинается с ремонта его телевизора. Хвалю его очень удобную отвёртку. Когда телевизор налажен, слушаем новости: комментарии к очередным выборам президента США. Он хмыкает:
– Ну, ты-то, надеюсь, понимаешь, что всё это – туфта? Хоть до выборов и полгода, сейчас уже точно известно, кого посадят в это кресло. У нас, у них – всё в этом мире одинаково, только оформлено по-разному.
Вечером перед расставанием он дарит мне эту отвёртку на память.
Подставка для моего домашнего паяльника – это две плоских металлических чашечки с внутренней резьбой, соединённых прогнутой проволокой. Никто из окружающих не знает, что каждая из чашечек – это заглушка разъёма источника сверхмощных подрывных импульсов когда-то сверхсекретных, а ныне устаревших, снятых с вооружения ядерных зарядов. В моём кабинете одна из картин висит на миниатюрной стальной скобке. Одному мне известно, что эта скобка использовалась в качестве хомута, крепящего провода питания миниатюрного генератора проникающих излучений в тех же системах. Символы прошлого окружают меня плотным кольцом и настоятельно, неотступно требуют одного: не быть забытыми навсегда. К этому же взывают стоящие за каждым символом ушедшие, но живущие во мне люди.
А вот ещё один круг. Возникает (неожиданно всплывает из глубин сознания) новое, пугающее циничным реализмом отношение к важным событиям личного прошлого. Вспоминается острая тайна, в которую ты посвятил своего друга и всё последующее время жалел об этом посвящении, опасаясь его доверчивой открытости. Или память обращает тебя к нечаянному открытию тонкостей интимной жизни приятеля, после чего ваши отношения стали мучительно неловкими и настороженными: если другие узнают о нём, он будет уверен, что его предал ты. Или каждая ночь начинает напоминать о несправедливых подозрениях в твой адрес, казавшихся тебе смешными и неблагодарными, – а ты так и не сделал ничего для их рассеяния. Или вдруг ни с того, ни с чего на тебя начинают целыми днями с укором смотреть глаза отвергнутой когда-то женщины. Все эти воспоминания переплетаются и не дают думать ни о чём другом, как вдруг, очнувшись, ты вспоминаешь: друг твой, единственный посвящённый в твою тайну, давно ушёл навсегда; приятеля, мучившегося твоим знанием о нём, нет на этом свете; те, кто жаждал твоего незаслуженного раскаяния или любви, которую ты не мог испытать, далеко, и ты уже никогда с ними не встретишься. Тебя охватывает тихая и безмятежная радость: ты освобождён от ложных угрызений совести, от тягостных опасений того, что не полностью раздал свои долги. Ты вспоминаешь другие деликатные обстоятельства своей жизни и обнаруживаешь, что ты – единственный, кто знает о них в этой жизни, ибо другие их участники либо ушли навек, либо отделены от тебя полной утратой памяти и интереса к тому, что ещё так важно для тебя. Тебе становится спокойно: всё в порядке, всё уравновешено.