И все исчезло для Скворцова, кроме Лободы. Сумеет Павло подняться? И, не веря себе, сам начал подыматься – одновременно с Лободой. Боль простреливала, гнула, не давала выпрямиться, от нее меркло сознание. Откуда же взялись силы? Измучены же, ослабели, ранены. Они встали, шатаясь. И, чтоб не упасть, шагнули друг к другу, обнялись, поддерживая один другого здоровой рукой. Фельдфебель не улыбался, солдаты не гоготали, – разглядывали пограничников. А Скворцов сквозь оранжевые круги, расплывавшиеся перед ним, пытался разглядеть тело Белянкина. Да, кажется, это Виктор, а вот это, кажется, Иван Федосеевич – рядышком лежат. Простите, друзья, и прощайте.
– Вебер! Грюнберг!
Из толпы выступили два автоматчика, щелкнули каблуками; сказав им что-то по-немецки, – Скворцов не понял, что именно, – фельдфебель повернулся к пограничникам:
– Ком! – И перевел: – Пошли!
Один автоматчик, рослый, дебелый, в куцем френчике, пошел впереди, второй ткнул стволом автомата Скворцова и Лободу в спину, пошел за ними. Фельдфебель шагал рядом:
– Шнеллер! Быстрей!
– Нох шнеллер! Еще быстрей!
Так он приказывал и переводил, а потом отстал. Скворцов и Лобода ковыляли, оступаясь, едва не падая, но не отпуская друг друга. Если что, свалятся вместе. Не свалятся! Иначе конвойные пристрелят. Быстрей? Еще быстрей? Скворцов не одинок, ему помогает Лобода, а он Лободе. Их двое, и сил у них вдвое больше. Боль сверлила темя, плечо, уходила к пояснице, к ногам и тут продолжала сверлить, казалось: слышно, как с хрустом вгрызается это сверло в кости. Сердце прыгало у глотки, казалось: выпрыгнет, и ты останешься без сердца, это значит умрешь. Когда они свернули в лесок, передний конвоир обернулся, сказал:
– Не бистро. Тихо шагаль.
По-русски кумекает? Ах ты, гад! Но что идти можно потише, спасибо, гад. Тем более зачем и тебе спешить, надрываться? Их вели по исполосованному танковыми гусеницами перелеску. Иных следов войны, пожалуй, и не было. Не то что на заставе, перепаханной бомбами, снарядами, минами. Против бомб, снарядов, мин у пограничников были пули да гранаты. Ничего, на востоке разворачиваются советские полевые войска, у них-то есть и самолеты, и танки, и орудия: наши еще придут сюда! И обнаружится: лейтенант Скворцов в плену. Не бывать этому! Они с Лободой совершат побег. И, начав думать о побеге, Скворцов уже не думал ни о боли, ни о жажде, ни о сыпучей песчаной дороге, которой будто и не предвиделось конца. Жара. Знойный смоляной воздух. Шедший впереди немец поминутно вытирал полотенцем лицо, шею и грудь под распахнутым френчем; шедший позади сплевывал, отхаркивался и, булькая, пил из фляги. Немцы перебрасывались фразами. Скворцов как будто понял: опасаются, не сбились ли с маршрута. Вошли в дубняк, выбрались на просеку, прошли по ней, опять углубились в лесок. Скворцов прикинул: двигаемся вроде бы на север, вдоль Буга. Потом пересекли еще одну просеку и от нее повернули строго на восток. Куда их ведут? Будет ли конец дороге?
Она кончилась часа через полтора. Их привели в Корытницу. Скворцов узнал село, не раз наведывался сюда. До войны. Теперь пригнали в Корытницу, беспомощного, плененного. На улочках – машины, повозки и солдаты вермахта, на Скворцова и Лободу никто не обращает внимания. А местных жителей не видно, сидят по хатам. И это как-то успокоило Скворцова: его позора не видят люди, для которых он был представителем державы, как тут говорят. А пока гляди, Скворцов, и запоминай: родную землю полосуют чужие скаты, попирают чужие сапоги; возле правления колхоза – немецкий бронетранспортер, над сельрадой красного флага нету, сорван. А как колхоз назывался? Имени Червоной Армии… Ах, были б сейчас у него с Лободой гранаты, он бы скомандовал и сержанту и себе: «По противнику гранатами – огонь!» Из автоматов тоже сподручно стегануть. Можно было б устроить фашистам весело… Хотя бы за это: за углом сельрады, в саду, на столбе повешен человек. Узнаешь, Скворцов? Узнаю: Нестор Дацюк, голова сельрады.
Их подвели к зданию школы. Скворцов вспомнил: раньше тут было имение какого-то шляхтича; у ворот часовой прятался в тени яворов, равнодушно спросил о чем-то у конвоиров. Те так же равнодушно ответили. Догадаться можно: сдаем, принимай. Сквозной забор был обнесен колючей проволокой, и там, во дворе, на траве, под деревьями, сидели и лежали такие же, как Скворцов и Лобода. Избитые, израненные, в рваных гимнастерках, в окровавленных повязках; но были и в целых гимнастерках, и вроде бы не раненые. Часовой открыл ворота, конвоиры автоматами подтолкнули пограничников. В ворота они вошли по одному. Двор был забит. Пехотинцы, танкисты, артиллеристы, саперы. Как их всех угораздило попасть в плен? Что же с армией? Пограничников, кажется, не видать. Их здесь и не должно быть: полегли на заставах и в нарядах. Только вот лейтенанта Скворцова да еще сержанта Лободу угораздило остаться вживе. Теперь и зеленые фуражки будут среди прочих. Зачем отдал пистолет Белянкину? Не отдай – и не попал бы в плен. Слабость стала опрокидывать Скворцова, и он упал бы, не поддержи его Лобода.
– Что, плохо вам, товарищ лейтенант? Потерпите. Устроимся. Пошли во-он туда. Приляжем…
Эти несколько шагов Скворцов преодолел с большим трудом, чем несколько километров до того. Слабость не отпускала, валила. Поддерживаемый Лободой, он свалился на свободное место у забора. Скворцов словно оглох: голоса проникали, как сквозь толстое стекло. Но голоса были, справа и слева, и он догадался: соседи расспрашивают их, Лобода отвечает. Ясно, о чем спрашивают и что отвечает Павло. Как попали в плен? Пограничники попали на заставе. Понимаете, товарищи? Да, товарищи – по несчастью… Несчастье, хуже которого не придумаешь. Валяйся под забором, как паршивая собака. Которая околевает. Но он не околеет, он сбежит отсюда. В плену ему жизни нет. Ну, нарвется на пулю, это тоже можно допустить. И никто и никогда не донесет весть о его гибели. Ни до командования, ни до Иры с Женей, ни до стариков в Краснодаре. Безвестно канет, как камень в воду, – разошлись круги, и тишь да гладь. Так что, уж ежели бежать, – то с умом. Выбраться отсюда живым и дойти до своих. Дойдет! А Лобода? Вместе выберемся и дойдем. Уверен: на каком-то рубеже немцев остановят. И погонят вспять. Слух прорезался, и долетело:
– Амба всему! Армии, государству… Всем нам. Ну, мы-то еще, возможно, и выживем, в плену-то. Возможно, немцы отправят нас в Забужье, в Польшу. Поднаберется на сборном пункте нашего брата, и поведут за Буг, подальше от войны…
Скворцов оглянулся. Говорил красноармеец с черными петлицами связиста и почему-то в командирских хромовых сапогах, подпоясанный командирским ремнем, – под цвет петлицам черные брови и черная щетина, шевелились яркие алые губы. «Как у женщины», – подумал Скворцов.
– Спасаться надобно, братцы! Для нас война спеклась! В плену мы наверняка сохранимся. Ну, для блезиру немцы строгость на себя напускают, но это перетерпим. Рассудите, братцы: наши части разбиты, окружены… В конце концов мы не виноватые, что попали в плен. Супротив силищи не попрешь, Гитлер вон всю Европу подмял…
– А ты как в плену оказался? – спросили связиста из-за яблоневого ствола. – Здоровый либо пораненный?
– Какая разница? Ну, здоровый, подвезло, значится…
– Бо-ольшая разница! – сказали из-за яблони. – Ты здоровущий бугай, а мы израненные, нас захватили в санчасти…
– Хреновина! Все мы единой краской мазанные, единой меткой меченные. Все – ручки в гору! Возврата нам нету. Аль кто по трибуналу скучает? Так он, трибунал-то, за плен по головке не погладит… Пускай они там воюют, мы отвоевались. Пускай нас на шахту везут, на завод, хоть в сельское хозяйство… везде пленные могут работать. Чтоб только жрать давали…
У Скворцова противно дрожали щеки от бессилия и ненависти. Ах, ты, иуда!
– Ты на что подбиваешь, падла? – К связисту подошел, припадая на левую ногу, боец из связистов же: в располосованной штанине – бурая от засохшей крови тряпица, без гимнастерки, в майке, на груди и руках наколки.
– Говорю, что хочу. А учить меня – сопливый… – Он начал нехотя подыматься, но татуированный кулак сшиб его. Заверещав, связист вскочил, кинулся к обидчику. Ударом сапога в пах скрючил того, вторым ударом опрокинул на траву. Кто-то закричал, набросился на чернобрового, и он закричал, отбиваясь. Ворота распахнулись, часовой вскинул автомат: «Цурюк!»[2 - Назад! (нем.)] – и очередь протарахтела. В воздух. Но дравшиеся сыпанули в разные стороны. Часовой ухмыльнулся, погрозив кулаком, закрыл ворота. Во дворе стало тихо-тихо. Потом из-за той же яблони прохрипели:
– А ежели б вдарил по нас, в гущину, а?
Никто не ответил. Зато стал слышен плач: непривычный, мужской. Плакал чернобровый связист, и это вызвало у Скворцова не жалость, а ожесточенность: иуда, предатель, слюни распускаешь, разжалобить хочешь – не выйдет. Придушить бы тебя, будь хоть немного сил. На губах горчило, как от полыни. И будто полынная горечь проникла в сердце. Горько видеть, что творится вокруг, горько слышать слова слабости, неверия, предательства. Никогда бы не подумал, что могут найтись такие – в армейской форме, – кто готов смириться с пленом, стать рабом фашистов. И как все расползлись, когда часовой дал вверх очередь…
На яблоневую ветку сел воробей – завертелся, засуетился, чистя клювом перышки, охорашиваясь. И Скворцов вспомнил: Женя, охорашиваясь, говорила: «Почищу перышки». А он смотрел при этом на ее кудри, на загорелые руки. Когда это было? Теперь Женя далеко, хотя, быть может, всего лишь в соседнем селе. И Ира с Кларой далеко – на свободе. Правильно он настоял, чтоб они ушли с заставы. Воробей чирикнул, вспорхнул, и Скворцов подумал: «Да, все правильно, женщинам – женская доля, мужчинам – мужская. Пусть у наших женщин все обойдется, пусть их доля будет не чета нашей…» Скворцов будто подремывал, а скорей всего на какое-то время сознание туманилось. Солнце жгло, все жались к подбеленным стволам яблонь, слив и груш, в их скудную тень. Воняло загноившимися ранами, калом и мочой – оправлялись здесь же, в углу. За оградой изредка тарахтели мотоциклы, пылили армейские повозки, запряженные битюгами; прохаживался часовой, близко к проволоке не подпускал, щелкал затвором: «Цурюк!»
Иногда ворота открывались и впускали во двор новых пленных – по два, по три, а то и больше. Пехотинцы, артиллеристы, саперы, один старший сержант даже с голубыми авиационными петлицами. А с зелеными – пограничников – не было. Двор набивался все гуще, солнце жгло все немилосердней. Ни пить, ни есть не давали. Забыли немцы, что мы еще живые? Обращаться к часовому остерегались: резанет, с него станется, очередью. Вполголоса кляли фашистов, вполголоса надеялись, что наши долбанут и вызволят; чернявый связист, наученный горьким опытом, помалкивал, но его молчание говорило: нет, братцы, на наших нечего надеяться, вся надежда на немцев, люди же. Унизительно было слушать и приглушенные голоса и молчание чернявого. И Скворцов думал, что надеяться нужно на самого себя. Бежать, Лобода, бежать!
13
К вечеру часовой сменился: вместо верткого, шустрого заступил грузный, с животиком, он не столько прохаживался, сколько стоял, прислонясь к столбу. И будто клевал носом. При таком часовом – в темноте, конечно, – можно и попытать счастья. Скворцов наклонился к Лободе:
– Как бы ни обернулось, держаться на пару…
– Есть, товарищ лейтенант!
Их все-таки услыхал связист, и он, неймется битому, прошептал Скворцову:
– Содрал бы кубари… Командиров и комиссаров будут отделять от бойцов и сержантов. Догадываешься, чем это пахнет?
– Отставить разговоры на «ты»! – сказал Скворцов как можно тверже. – А скрывать, что командир, не собираюсь. Горжусь этим.
«Откуда он знает, что будут отделять?» – подумал Скворцов и больше с ним не разговаривал. Через силу, с паузами, с отдыхом разговаривал с Лободой, с другими соседями. С Лободой – про Белянкина, Брегвадзе, Ивана Федосеевича, похоронены ли? С другими – из каких частей, где дрались, как попали в плен? На первые два вопроса отвечали охотно – в основном из стрелковых и танковых полков Пятой армии, из укрепрайона, – а на последний отмалчивались или же буркали: «Как и вы, лейтенант…» Скворцов не сердился: возможно, как и я. А возможно, и не так. Да не ради этого, превозмогая слабость и боль, беседует он с пленными. А чтобы составить представление: какой же мощи нанесли немцы удар? Представление составлялось: огромной мощи, и не только по пограничью, а и в глубину.
Этот день был нескончаем, как и предыдущий. Хотя вчера он воевал без роздыха, а сегодня преимущественно валяется на травке. Он очень страдал от солнцепека, жажды, голода, боли. Но ни словечка жалобы не выдавил, ни стона. Зубы стискивал, катал желваки – и все. Надо терпеть. Чтоб дождаться момента. И чтоб не упустить этот момент. И в забытьи Скворцову виделись вспышки боя. Но они не могли побороть черноту, окутывающую сознание. Когда же Скворцов открывал глаза, солнце било, как вспышками, и казалось: вспышки выстрелов и взрывов окружают, не вырваться из этого огненного круга. Надо думать, думать, думать. О чем? Да обо всем. Что было, есть и будет. Или не будет. Прошлое – вот оно за спиной, от вчерашнего дня до детских лет, с каких помнишь себя. От прошлого, как и от настоящего, не уйдешь никуда. И от будущего не скроешься.
Сумерки со взвешенной в них пылью накатывали на село, на улицы, на школьный двор. Солнце угасло, и жара угасала, дышалось легче, бодрей. Зато голод, свирепея, будто выедал кишки, и люди обрывали с веток маленькие незрелые яблоки и груши, хрумкали, кривясь от оскомины. Лобода тоже сорвал, сунул зеленое яблочко Скворцову. И тот захрумкал, передергиваясь от кислоты и сплевывая набегающую слюну. После яблочка голод стал еще сильней, до рези, до спазмов в животе. Точно кто-то сидит в животе и железными зубами выедает изнутри.
Мотоциклы трещали реже, но стало больше автомашин: пыля и прорезая эту пыль и сумерки светом фар, они двигались и за Буг и из-за Буга. Границы уже не существует, рухнула граница, которую они, пограничники, неусыпно охраняли. Но государство не рухнет! А когда-нибудь будет восстановлена и она, государственная граница.
Главное – бежать. Может, ночью, когда часовой прикорнет, может, днем, когда будут перегонять. Но ночь отпала, потому что прибыло еще трое часовых, включили прожектор – и он высвечивал двор до травинки. Отложим до утра. Утро вечера мудренее, так же? Павло согласился:
– Так, товарищ лейтенант. Бежать будем при конвоировании. – Поерзал, отпустил ремень, чертыхнулся: – Режут прожектором, мешают уснуть.
Но спустя полчаса Лобода уже дремал, привалившись спиной к спине Скворцова, – так теплей. Прожекторным светом заливало двор, и оттого за проволокой было еще непроглядней. В небе самолеты – на восток и на запад – немецкие: подвывали. Казалось: из-за того знобко, что двор высвечен; там же, где ночная темь, – там тепло, нормально, по-человечески. Скворцов жался к жесткой, костлявой спине Лободы, но это не согревало: пробегала дрожь, ползли мурашки, зубы выстукивали. Ночь была короткая, воробьиная, с зарницами – отблески бомбовых взрывов. Пробуждаясь от забытья, Скворцов проводил ладонью по небритым щекам, – будто стирал с них белесый прожекторный свет, липкий и постыдно оголяющий, слышал дальние разрывы и близкое бормотание спящих. Когда забывался, донимали кошмары: лиса выедает у него внутренности, волк обгладывает плечо, медведь бьет лапой по затылку, мохнатый, рычащий, с костистыми лапами и гнилостным запахом изо рта. Очнувшись под утро, увидел: прожектор выключен, серая мгла – и на дворе и за проволокой, на воле. Это почему-то придало уверенности: и они очутятся там, за проволокой. Будет шанс бежать. Да ты же еле-еле шкандыбаешь, как убежишь? Убегу! Трава и одежда от росы волглые, зуб на зуб не попадает. Скорей бы всходило солнце, обсушиться бы, обогреться. Пленные еще спали вповалку, бормотали, вскрикивали во сне. И вдруг раздался крик не во сне:
– Петька помёр! Братцы, Петька помёр!
Кричал красноармеец в бушлате и в напяленной на уши пилотке. Вскочив с земли, он по-бабьи всплескивал руками, всхлипывал, размазывая слезы на чумазых скулах.
– Ну, чего кудахчешь? – прицыкнули на него. – Ну, отмучился, царство ему небесное, все там будем…
– Так ведь это ж Петька, мой кореш… с Чувашии, мы вместях призывались, служили вместях… Петька помёр, братцы!
Приподнимались головы, ворочались тела. Лобода привстал, сонно почесываясь, буркнул:
– И взаправду, чего орать? Криком поможешь?
– Но ведь человек умер, – сказал Скворцов.
– А наши пограничники, что сгибли, не человеки? А мы не человеки, можем сгибнуть в любую минуту…