Поп Симеон с крыльца церкви пригрозил срамословившему его казаку вырвать поганый язык, и когда за Стадухиным пришли приставы, он безропотно сдался, готовый принять муки за правду. Но те привели его не в острожную тюрьму, не в пыточную избу, а в посадский дом, горницу которого занимал письменный голова Еналий Бахтеяров.
У ворот дома позевывал караульный с бердышом на сыром березовом черенке. Хозяева, сотворив вечерние молитвы, укладывались ко сну на полатях и печи. По лавкам и по полу вповалку лежали люди, одни похрапывали, другие тихо переговаривались, кто-то заунывным шепотом вещал соседу историю своей жизни, приведшей в Илимский острог. Приставы указали Михею на дверь, завешанную зипуном, и стали готовиться ко сну.
В горнице сумеречно светилось настежь распахнутое оконце, среди лета затянутое бычьим пузырем. Над ушатом, потрескивая и шипя падающими головешками, горела лучина. От ее огня на стенах скакали тени в шаманской пляске. За столом сидел писец с пером в руке и, что-то вычитывая, подслеповато водил носом по бумаге. Бахтеяров, вынырнув из темного угла, взглянул на вошедшего ласково, и пока Михей крестился на темные образа с тлеющей лампадкой, все чесал бороду, будто примерялся к чему-то.
Казак насторожился, догадываясь, что письменному голове что-то надо, нахлобучил шапку, взглянул на Еналия прямо и вопрошающе. Тот усадил его возле писаря, стал вкрадчиво расспрашивать о службах. Голова не любопытствовал о пропаже томских служилых на Алдане, чему Стадухин был свидетелем, но наводил вопросы на черного попа Симеона, которого Михей прилюдно лаял.
В запале пережитой ярости казак опять выбранил попа и выложил, что тот не пустил его к причастию, вымогая посул. Сказал так и заметил вдруг, что писец, сидевший сбоку, скрипит пером, а Бахтеяров плутовато щурится и одобрительно кивает головой с длинным и плоским, как у селезня, носом. Стадухин, распаляясь, стал рассказывать, что хотел исповедаться о своих грехах, но Симеон не пожелал их слушать и выпытывал всякие глупости, чтобы выгораживать Парфенку.
– Этому попу в греховных снах не виделось, столько баб и ясырок перещупал Ходырев! – возмутился в голос. – А Парфенке грехи отпущены!
Стадухин говорил громче и громче, а когда в сердцах признался, что плыл из Ленского, чтобы объявить «государево слово и дело» против приказного сына боярского, писец, откинув прядь волос за плечо, сунул мизинец в ухо и затряс ладонью. Возле печки в избе приглушенно заворчали и заворочались отдыхавшие люди.
– Какие одиннадцать сороков рыжих соболишек? – приглушенно буркнул письменный голова. – Восемьдесят сороков одних только черных лис забрали при досмотре!
Стадухин на миг замер с разинутым ртом, торопливо вспоминая, отправлялась ли когда-нибудь государю такая казна? Изумленно кашлянув, заговорил тише, опять про злыдня Парфенку. Но письменный голова, шмыгнув длинным носом, перевел разговор на попа.
– Да вор он, вор! – сдерживая голос, отмахнулся Михей. – Меня про блудные помыслы пытал, а с Парфенки убийства, кражи, клятвопреступления снял. – Скрипнул зубами и стал перечислять, от кого что слышал про иеромонаха Симеона.
Бахтеяров, переломившись в пояснице, как перед начальствующим, алчно буравил его взглядом. Едва Стадухин перевел дыхание, выбранившись для облегчения души, вкрадчиво спросил, будто селезень клювом прошлепал:
– Скажешь то же самое, если воевода поставит перед собой тебя и монаха?
– Скажу! – молодецки приосанившись, пообещал Михей.
– Вот это по-христиански! – одобрительно залопотал письменный голова. – Нас государь послал в дальние свои вотчины, чтобы навести порядок. А без вас, без здешних служилых и промышленных сибирцев, без вашей помощи, что мы можем?… Грамоту разумеешь? Прочти, что записано с твоих слов, и приложи руку.
Ишь, поп-то чего удумал? – проговорился, когда казак поставил подпись. – Против стольника Петра Петровича грозит объявить «слово и дело». И Ходырев ведет себя дерзко. Видать, высоко, – поднял перст к низкому потолку и пуще прежнего прогнулся в пояснице, – кто-то его покрывает!
Стадухин вышел и направился к реке, где под разбитой баркой ждал Юшка. В жалобной челобитной, которую подписал, не было явной лжи, но как-то смутно и стыдно было на душе, будто в ответ на оплеуху схватился за нож.
На другой день его позвал посыльный от воеводы Головина. Михей крякнул, отряхнул сор с кафтана в подпалинах, перекрестился, укрепляя дух, и, придерживая саблю, зашагал за верстанным казаком.
– Я за тебя Николу молить буду! – крикнул вслед Юшка.
На крыльце съезжей избы, занятой воеводой, стоял письменный голова Бахтеяров. Он пытливо оглядел подошедшего казака и шепнул:
– Не трусь! – Хотя сам, по виду, изрядно чего-то боялся.
– А чего я буду?… – дерзко хмыкнул Стадухин, задрал бороду, расправил рыжие усы и шагнул за дверь.
В избе за столом, покрытым скатертью, сидел главный воевода Петр Петрович Головин с холеной бородой, рассыпавшейся по дородной груди. Кафтан его был расшит золотой нитью. Ни кивнуть, ни качнуть головой он не мог: на ней трубой была насажена высоченная боярская шапка. Воевода только водил глазами, с важностью моргал и хмурил брови.
На лавке против него сидели черный поп Симеон в скуфье и Парфен Ходырев в шапке сына боярского, обшитой соболями. Лицо бывшего приказного было перекошено злобой. Он бросил на казака такой испепеляющий взгляд, что Стадухин наконец-то полностью уверился – не зря плыл в Илимский. По лицам попа и сына боярского догадался, что писец уже прочел им жалобную челобитную, потому воевода и поставил их всех перед собой. К этому Михей был готов, этого добивался.
– Эх-эх! – Поп мельком скользнул по его лицу печальным взглядом. – Буйная да дурная твоя головушка! Не ведаешь, что творишь чертям на радость, наговорил ведь на меня напраслину. И кто же с тебя такой тяжкий грех снимет?
– Ты и снимешь! – огрызнулся казак. – Полсорока соболей выложу в поклон, еще и расцелуешь. – Скинул шапку, стал класть поясные поклоны на образа.
Воевода величаво помалкивал, властно водя вылупленными глазами с одного на другого. Положив последний поклон, Михей нахлобучил сермяжный шлычек и добавил, ответив презрительным взглядом на ненависть Ходырева: – За каждое свое слово готов лечь под кнут ради правды! Они о прибылях только и думают, – объявил громче и резче, – а там, – кивнул на полночь, – из-за того невинная кровь льется по сей день.
Поп печально завздыхал. Ходырев же заорал дурным голосом:
– Да это же один из самых вздорных заводчиков и смутьянов. Про кровь говорит, а сам по локти в ней. Да ты с Иваном Галкиным православных мангазейцев смертным боем бил!
И то, как Ходырев кричал о давнем, начальствующими людьми разобранном, самим казаком перед собой отмоленном, напрочь успокоило его. Стадухин снисходительно усмехнулся и почувствовал, как ровно и спокойно забилось сердце, будто сняли с груди камень. Томившие его злоба и ненависть прошли, ему стало даже жаль Парфенку.
– Не откажешься от слов? – строго спросил воевода и взглянул на казака потеплевшим взглядом.
– Не откажусь! – твердо ответил он. – Зови заплечника, испытай кнутом.
– Вешать надо таких смутьянов, не кнутом бить! – хрипло выкрикнул Ходырев и пригрозил, указывая глазами на воеводу: – Они как пришли, так и уйдут, а я останусь.
– За приставами вернешься в Ленский острог для сыска! – членораздельно и властно приказал Головин. – Перевел глаза на Стадухина. – Тебе без палача верю. Кто мне верно служит – тех не забываю!
– Лена давно ждет порядка, – по-своему понял его Стадухин. – Наведешь – все тебе прямить будут: и служилые, и промышленные, и инородцы.
Он вышел из съезжей избы. У коновязи стоял Юшка Селиверстов с уздой, накрученной на кулак. За его плечом мотал головой казенный конь. По лицу Стадухина целовальник понял – их правда взяла, и затрубил на весь острог:
– Есть справедливость и на этом свете!
И показалось казаку, будто солнце засветило ярче, веселей защебетали птицы, гнус не донимал как обычно, дышалось легко и свободно, как в юности, на отчине. Теперь прежние злые помыслы об убийстве Парфенки казались ему смешными.
Ночевали они с Юшкой около барки, которую проезжие люди потихоньку растаскивали на дрова. Возле Илима скопилось много промысловых и торговых ватаг, ждущих своей очереди выхода на волок. На берегу было много костров, алыми звездочками они отражались в ночной реке. Обыденно гудели комары, привычно ныли открытые места кожи, поеденные мошкой. Ночь была темна. С шапками под головами, лежа в разные стороны ногами: один на лапнике, другой на бересте, Мишка с Юшкой укрылись верхней одеждой и смотрели на звезды.
Стадухин улыбался им, думая, что исполнил волю ангелов, глядящих на него сквозь распахнутые небесные оконца, и признавался себе, что никогда не смог бы простить Ходыреву обид, не отмстив за них. Задумано ли так звездами и Господом, сказавшим: «Мне отмщенье и аз воздам», или был мучим бесовскими страстями? Как знать? Оправдывая себя, казак думал, что когда-нибудь эти звезды и Господь скажут, зачем все было: ненависть, голод, холод, кровь, вечные распри между людьми?
На другой день Юшку били батогами за то, что бросил таможню, а не отправил жалобную челобитную. Олекминский целовальник обиженно покряхтывал и оправдывался: «Мало Парфенка перехватывал тех челобитных и отбрехивался?» Бит был Юшка жалостливо, для порядка, другим в поучение и после наказания глядел на свидетелей горделиво, как претерпевший не по грехам, но за правду, Христа ради.
Обоим, олекминскому целовальнику и ленскому казаку, было предписано возвращаться к прежним местам служб с торговыми людьми царского гостя (купца первой гильдии) Гусельникова и гостя царской сотни Усова (купца второй гильдии) при их стругах, с их приказчиками и работными людьми, на их кормах. В пути им предписывалось досматривать, чтобы незаконного торга не было, а служилые люди на Куте и Лене торговым ватагам насильств и обид не чинили.
Приказчики Василия Гусельникова многие годы шли по Сибири за первыми промышленными и служилыми людьми, торговали в Ленском остроге едва ли не со времен его основания сотником Петром Бекетовым. По соображениям Михея Стадухина, сам купец, не показывавший носу на Лене, приходился ему дальней родней. Гусь лисе не товарищ, большой пользы от того не было, но при его судах могли быть земляки-пинежцы и даже знакомые люди, от которых можно узнать новости с родины.
По слухам, торговые караваны Василия Гусельникова и Алексея Усова благополучно прошли Шаманский порог на Илиме и со дня на день должны были подойти к острогу. С теми спокойными мыслями Михей Стадухин на редкость крепко уснул. Под утро ему снились родниковая вода и кровь, выступившая на старой зажившей ране.
Так уж было дано с юности, что глубокий сон обходил его стороной, особенно при многолюдье. Он как-то ненадолго, по-волчьи, впадал в забытье, растекаясь бодрствующим внутренним взором, чувствуя чужие страсти, злобу и ненависть. А тут, как чудо, рядом с острогом, со многими ватажками, душа будто в небе отдохнула. И сон был чудной, от него весь следующий день она томилась и чего-то ждала.
Михей то и дело посматривал на реку. Пинежцы подошли после полудня. Среди людей с обожженными солнцем, изъеденными гнусом лицами, он узнал гусельниковского приказчика Михайлу Стахеева, еще один человек показался знакомым. Волнуясь, подошел к стругам, причалившим к берегу.
– Мишка, что ли? – спросил кто-то и знакомым движением руки смахнул испарину со лба.
– Тарх? – вскрикнул казак, глазам не веря, и в следующий миг тискал в объятьях брата. Рядом с ним смущенно и радостно топтался молодец с родным, до боли знакомым лицом.
– Не узнаешь Гераську? – смахивая слезы, кивнул на брата Тарх. – Да и как узнаешь, если он после твоего ухода родился?
– Брательник? – Михей обнял младшего братца с шелковистым пухом на щеках и понял, что тот похож на деда.
Сон был в руку. Едва он стряхнул с бороды радостные слезы, отступил на шаг, чтобы полюбоваться братьями, взору предстало чудное видение в образе зрелой женщины со стройным, как у девки, и крепким, как у женщины, станом. По обычаю сибирских баб голова ее была плотно обвязана льняным платком, так что виделись только глаза с изъеденными гнусом, вымазанными дегтем веками. Когда их взгляды встретились, женщина неспешно развязала узел платка и скинула его на плечи, бесстыдно обнажив гладко причесанную голову с двумя косами…