– О порядке связи и передачи сообщений – в другой раз поговорим. Не всё сразу. Привыкай пока, переваривай. И помни! – Хозяин кабинета вертикально приложил палец к губам. – Молчок. – Отнял палец от губ и нацелил Гохе в лоб. – Молчок! А то – чок! – изобразил выстрел из револьвера.
А пока потянулась ниточка от Колычева с Пластовым к Охотину, а от того – к Стерьхову. Тут и ожидало чекистов неприятное открытие: двурушничает их «информатор». Более того, не в одиночку. Ресторатор Лебедев тоже был «на связи» и тоже водит за нос. Из мнимой «организация» Стерьхова грозила вылиться в натуральную угрозу. Но особенно взбесило чекистов предательство. Понятно, что агентишки – народ гнилой, но обнаглеть до такой степени!.. С кем в кошки-мышки вознамерились играть! Выжечь всю эту шваль калёным железом без жалости и какого-либо снисхождения, чтобы никому неповадно было!
И аресты не заставили себя ждать. Вскоре за решёткой очутились Стерьхов, Лебедев и другие «активисты-монархисты»: доктор Кусакин, зажиточные мещане Вепрев и Бурдуковский, учитель Калмыков. В Атамановке чекистский бредень выцепил ранее подозреваемого в теракте против селькора казачка-богатея Плотникова, на станции Ингода – бывшего владельца Читинской паровой мельницы, а ныне пасечника Иванова, в Бальзое – царского прапорщика Черенкова, в Домна-Ключах – семейную парочку Шишовых. Арестованные долго не запирались и показали ещё на не один десяток «участников» организации.
Следствие растянулось до конца ноября 1930 года и вылилось в несколько уголовных дел, которые конечно же рисовали картину масштабного контрреволюционного заговора. По первому из этих дел проходило тринадцать обвиняемых во главе со Стерьховым. Тройка при Полномочном представительстве ОГПУ Дальне-восточного края 26 ноября приговорила Стерьхова, Охотина и Лебедева к расстрелу. Кусакина, Вепрева и Шишовых – к десяти годам заключения в Соловецком концлагере каждого, десятку концлагеря «заработал» Черенков, по пять лет – Плотников, Бурдуковский и Калмыков, Иванову дали три года, а Иннокентию Пластову всадили… восемь лет лагерей. По печальной иронии судьбы в этот же день пулю в затылок получил и протоиерей Николай Любомудров.
– Так дело не пойдёт! – решительно рубанул на совещании руководящего состава начальник оперсектора Яков Бухбанд. – Во что вылились практически двухгодовые потуги? Жалкая кучка уродов во главе с двурушниками-агентами? И белогвардейский поп в придачу. Всё! – Бухбанд картинно раскинул руки. – А какие сети раскидывали! Нет, так дело категорически не пойдёт! Стерьхов дал показания на Евсевия? Дал! Любомудров с архиепископом были вась-вась? Так какого чёрта сопли жуём?! И так уже Евсевия след простыл! План мне на стол – по раскрытию массовой клерикально-монархической организации! Неделя сроку!
Благоволение владыки к Любомудрову и показания Стерьхова вылились в объявление архиепископа руководителем клерикальной монархической контрреволюционной организации. Любомудров и Стерьхов были посмертно зафиксированы как его ближайшие подручные. Архиепископа обвиняли в том, что он, «являясь по своей идеологии непримиримым врагом власти советов», настойчиво и упорно обрабатывал доверявших ему людей, сколотив в результате контрреволюционную организацию с целью свержения советской власти и реставрации монархии. Организация эта в следственных материалах ОГПУ выглядела внушительно: центр находится в Чите, имеются филиалы в Нерчинске, в Нерчинском, Шилкинском, Улётовском, Акшинском, Жидкинском и Титовском районах, охватившие более сорока сёл и деревень. Члены организации изготовляли и распространяли «листовки к-р. характера, листовки и воззвания религиозного, но по сути дела контрреволюционного содержания, литературу монархистского и антисемитского характера, полностью использовался церковный амвон, с которого члены организации попы говорили проповеди к-р. порядка в завуалированном виде».
К концу января 1931 года, когда большинство мнимых участников «контрреволюционной организации» было арестовано, руководство Читинского оперсектора ОГПУ приняло решение о привлечении к делу в качестве главного обвиняемого и самого архиепископа Евсевия (Рождественского), в тот момент занимавшего викарную Шадринскую кафедру и управлявшего Свердловской епархией и Уральской церковной областью. Евсевий 22 января был задержан в Мариинске и 7 февраля отправлен под конвоем в Читу.
Обвинения в свой адрес архиепископ отмёл: «Когда мне приписываются слова и речи, которых я не произносил и которые, если не выдуманы, произнесены, быть может, кем-либо другим, я просил бы делать очные ставки». Но очные ставки с главными фигурантами, посмертно зачисленными в помощники руководителя «организации», Любомудровым и Стерьховым по понятным причинам отпали, а все другие «свидетельства» выглядели жалко. Но архиепископ Евсевий иллюзий не питал – имел вполне реальное представление о методах следствия в ОГПУ: в 1923–1925 годах отбывал срок заключения в концлагере, будучи осуждённым «за противодействие изъятию церковных ценностей». Наверно, поэтому решил воспринимать происходящее с фатальной иронией.
– Я, когда обращали моё внимание на тот или иной факт, невыгодный для власти и подогревающий в ком-либо надежду на перемену власти, обычно указывал на успехи социалистического строительства, могущество и политическую сознательность Красной армии и превосходство советской дипломатии, – с плохо скрытым сарказмом излагал владыка стандартные пропагандистские штампы начальнику оперсектора Бухбанду, лично возглавившему следствие. Кабы с партийной трибуны это звучало, а вот из уст священнослужителя… Издёвка, да и только. А архиепископ усугублял:
– Когда в декабре двадцать восьмого года Стерьхов впервые упомянул в беседе со мной, что существует в Чите монархическая организация, я отнёсся к известию скептически, указывая, что при советской власти никаких подпольных организаций не может быть, так как бдительность и зоркость многомиллионноглазого ОГПУ изумительны.
Тройкой при Полномочном представительстве ОГПУ по Восточно-Сибирскому краю 17 ноября 1931 года Е. П. Рождественский (Евсевий) был приговорён к 10 годам заключения в концлагере с конфискацией имущества. Но карающий меч революции, занесённый над владыкой, всё-таки опустился: Преосвященный Евсевий, находясь в заключении, был обвинён в создании «группировки служителей религиозного культа и ведении контрреволюционной агитации» и 28 октября 1937 года приговорён к расстрелу. Приговор приведён в исполнение 5 ноября 1937 года. Реабилитирован посмертно Евсевий будет только в 1989 году.
Глава третья. Пластов, декабрь 1937 года
Бытовой донос – не менее распространенная форма, чем профессиональный. Он касается не высших сфер, а взаимоотношений с ближайшим социальным окружением. Стимулом к нему может послужить что угодно: ссора, конфликт из-за участка земли с соседом, ненависть к богатству ближнего, любовное соперничество и т. д. Если вспомнить аналогию «НКВД – почтовый ящик», то написать туда (и ждать ответа) мог любой человек, независимо от его социального положения и статуса. Кроме того, совсем не обязательно было обращаться непосредственно в правоохранительные органы. Ведь существовали тесно связанные с ними партийные, комсомольские, советские и т. п. «инстанции», которые активно сотрудничали (передавали информацию) с НКВД.
В. А. Нехамкин. Донос как социально-психологический феномен (журнал «Историческая психология и социология истории», 2014, № 2)
– Господи… Кеша… – Фима прижалась к мужу, не замечая запаха давно немытого тела, мазутной гари, исходящей от грязного и заношенного полушубка. – Господи… Уж и не чаяла… Отпустили? – радостно заглянула, подняв лицо, Иннокентию в глаза.
– Отпустился… – Муж высвободился из рук Фимы, тяжело бухнулся на лавку, потянул вначале с одной ноги, потом с другой рваные валенки. Со вздохом облегчения вытянул ноги, стащив, одной об другую, сбившиеся, пахнувшие кислым портянки. Распахнул куцый полушубок и, откинувшись на стену, закрыл глаза.
Фима растерянно перевела взгляд на засаленный до блеска треух, упавший на пол, потом снова уставилась на мужа. Улыбка медленно сползла с лица.
– Сбёг?..
– Сбёг, – спокойно ответил Иннокентий, не открывая глаз.
– Господи… – Фима бросила ладони к лицу, сквозь растопыренные пальцы глянула снова на мужа, расплёскивая из глаз страх и ужас. – Господи… Что же теперь будет?! – Опустилась на табуретку. – Иисусе милостивый… Да за что же мне всё это…
– Хорош причитать, – по-прежнему не поднимая веки, прогудел муж, – лучше пожрать собери.
Уже за столом, жадно хватая из миски картошку чёрными, до невозможности отмыть, как казалось Фиме, руками, яростно вгрызаясь в мёрзлое сало и едучую луковицу, зажёвывая один за другим толстенные ломти ржаного хлеба, Иннокентий успокоил:
– С документом я, не одна легавая собака не докопается. Тока здеся, в Куке, житья не будет, по старой памяти проверять начнут, докопаются… Будем на новое место перебираться.
– Куда? – упавшим голосом спросила Фима.
– Осмотреться мне надо. Но отсюдова, само собой, подальше. Прикидываю куда-нибудь на лесоразработки податься. Научили лес валить, – горько усмехнулся Иннокентий. – Вот как обустроюсь, тогда и с переездом порешаем. Не сегодняшняя забота. Ты лучше про себя расскажи. Как вы тут? Смотрю, дошла – кожа да кости.
– А с чего справной быть? Поломойничаю. Зараз в школе, в сельсовете да в клубе. Но и дом на мне, огород. Хучь ещё Володька помогает.
– Пацаны-то как? – Иннокентий поднялся из-за стола, шагнул к маленькой светёлке за занавеской.
– Не разбуди, – поднялась и шагнула следом Фима. – Гришенька с вечера что-то забеспокоил, кабы не простымши…
– Ишь, богатырь! – хрипло прошептал Иннокентий, вглядываясь в полумрак спаленки – на разметавшегося во сне, посапывающего сына. – А Володька?
– Так они с твоим дружком Гохой уже неделю в тайге, на зимовье, охотой промышляют. Большой стал, выше меня вымахал, только тощий, как жердь. Но жилистый. Говорю же, первый мне помощник. Кабы не он, куда мне одной с огородом да в стайке управиться. Особливо с картошкой. На ней-то и выживаем. Но, правда, родня твоя тоже не оставляет. То мяса кусок подкинут, то сальца с мучицей вот подсобили…
– Гоха как?
– А чё Гошка… В бобылях. Степанида-то в тридцать четвёртом по осени родами померла, царствие ей небесное! С тех пор – сам по себе, даже сродственников чурается, разве что со старшим брательником Сашкой якшается. А как ему не якшаться, когда у того четверо Гошкиных малых живут, Сашкина Елена-то пуста оказалася, так ей эта четверня как утешенье. От так! А с Гошкой Матвей, старшой, да Нинка, хотя Нинка больше у Елены на подхвате, к Гошке наведывается – чё-то там сготовить, прибраться по-бабьи, а то и вовсе мужички задичают. Оне и так дикие, что Гошка, что Матвейка, – больше в тайге. Иногда и нам то зайца закинут, то косули лопатку. Вот Володька за ними и увязался – сам в добытчики метит.
– Это сколь уж Матвею?
– Так девятнадцатый пошёл.
– Скоро в армию загребут.
– Загребут, Боже праведный… – вздохнула и перекрестилась Фима. – Гошка давеча как раз про это плакался. Спасибо ещё, Иисусе милосердный, что войны нет, отслужит Матвейка да живой возвернётся…
– Захаживает, значица, Гоха… поплакаться…
– Ты чё удумал?! Креста на тебе нет! – отшатнулась Фима.
– Эт точно – креста на мне нет, – усмехнулся Иннокентий. – А с чего мне его на шею пялить? Вот ты причитаешь: «Боже праведный, Иисусе милосердный…», а где оно, это милосердие? В чём? В том, что справное наше хозяйство, которое не одно поколение нагорбатило, растащили нехристи? Али в том, что заместо него всучили мне кирку с лопатой на восемь годков да повелели ударничать за пайку каналоармейцем? «От жаркой работы растает твой срок!» – на кажном столбе такие плакаты там висят, а срок-то особливо не таял! Думал, и вправду, по зачётам раньше освободят – куды с добром! С канала Волга – Москва сослали на Среднюю Волгу. Там бы и добил срок, да начальничек местный проходу не давал. Из комбедчиков. Кто из кулаков – ему как серпом по яйцам. Особливо ежели из сибирских – видно, где-то у нас орудовал. В общем, засветило мне новым сроком по его милости. Вот и пришлось дёрнуть от греха подальше…
Иннокентий досадливо отмахнулся рукой, как морок отгоняя.
– Слышь, хорошо бы баньку спроворить… Жива банька-то наша?
– Жива-а. Конешно, подлатать давно просит, но покуда жар держит. Там и шайка чистая, и Володька воды давеча в кадушку натаскал. И веники. С мыльцем вот только – обмылочек.
– Ты это… Исподнее мне поищи. Хорошо бы и запасную пару. И рубаху бы какую чистую, штаны. Что на мне – так это только в печку, завшивел, пока добирался. Керосина чеплашку плесни, живность окаянную вывести. А баней сам займусь. Да, как всё сгоношишь – тащи туды. Ага, ножницы прихвати – космы подровнять.
– Щас-щас… – засуетилась Фима. – Сберегла я кое-чё, ожидаючи. Ребятне, правда, пришлося пару твоих рубах перешить, уж не серчай. Но и штаны твои справные и лапсердак – это в целости-сохранности…
Ранним утром, закинув за спину старую котомку с парой белья, полукараваем хлеба и шматком жилистого сала, Иннокентий подался к тракту, расцеловавшись напоследок с женой и строго-настрого наказав ей держать рот на замке. Младшого не будил, как ни хотелось потетёшкаться. Но, с одной стороны, чего пужать, кады тятьку ему и не признать – в люльке сопел, когда в тридцатом со двора повели папаню. А с другой стороны, дитя неразумно – а как прозвенит колокольчиком про тятькино появление? В общем, ночь доспал в баньке, оттуда и подался задами из села.
И было это аккурат в канун годовщины Октября – морозным и ветреным утром 6 ноября одна тыща тридцать шестого года. Гулял ветерок вдоль Ингодинской долины, подталкивал в спину: «Иди, поспешай, ищи свою долю!», свистел возле уха: «Ищи, да оглядывайся! Хоть и далеко ты сбёг, а в энкеведэ не дураки – почитай, враз смикитили, что беглому одна дорога – к порогу родненькому…» Хотя, конешно, сильно настырно искать не будут – это ещё в лагере уразумел: за каждым ссыльным гоняться – никаких вертухаев не хватит. Тут уж пока сам не обнаружится, беспаспортной раззявой. Об чём и думать наперво надобно. Ну да бог не выдаст – свинья не съест…
Ещё пару раз, так же ночью, наведывался Иннокентий домой. Пока ничего не мог сообщить жене утешительного. Работа подворачивалась, но больше временная. Вроде бы на бывшей Татауровской лесной даче, переименованной в лесхоз, вполне можно было обустроиться, но и там кукинские объявились.
– Подле Бургени, за Читой, посоветовал мне один знакомый на лесопилку наведаться, – делился с женой Иннокентий в свой последний приход, сунув ей комок мятых денежных купюр. – Подамся, погляжу.
– Батя, мне бы с тобой! – придвинулся Володька. В последние приходы от старшего сына Иннокентий уже не таился. Не получилось. Но крепкое слово взял, что не проболтается никому и нигде.
– Ты чё? А мать как? Кто ей в помощь? Гришка, что ли? Ты это брось! – погрозил сыну пальцем. – Не последний день хлеб жуём да киселём запиваем. Говорено же: как плотно осяду – зараз всё и порешаем. Пока батька жив – при нём будете! А пока – терпеть. Мужик ты али как? Хозяйствуй покедова, Володька, за старшого. Большую надёжу на тебя имею. И это… носы не вешайте, недолго вам осталось, обещаю…