
Королевская гора и восемь рассказов
Верю, верю, засмеялся Григорий Ефимович, верю всякому зверю. Но хочу тебе сказать, что прекрасно с этой ролью справились и Лебедев, и Борисов, я смотрел этот спектакль, и слов там у Холстомера достаточно… Да это позже, согласился Аврутин, а до него, был я первым, сам Товстоногов сказал обо мне, что лучшего Холстомера и пожелать трудно. Так, почему же заменили тебя на Лебедева или Борисова? – спросил Григорий Ефимович. Я заболел тогда, вывернулся Аврутин, не снимать же из-за этого спектакль, поймите меня правильно. Из-за этой болезни пришлось с театром расстаться.
Хорошо, что Григорий Ефимович про болезнь не стал расспрашивать. На здоровье Аврутин не жаловался. Был один изъян – плоскостопие, да и тот полезным оказался, в армию не взяли. Ведь не только с Холстомером пришлось расстаться, продолжал Аврутин, мне роль Хлестакова обещана была, не верите?
Григорий Ефимович свои сомнения высказывать не стал, но как-то после того, когда вместе они посмотрели бельгийский фильм «Чайки умирают в гавани» и сидели в его уютной квартире, сказал: в жизни надо быть собой, а не казаться кем-то. Что он имел ввиду, Аврутин не сразу понял. И хотел тоже что-нибудь колкое сказать в ответ. Вроде того, что вот и вы знакомы со многими, с Евтушенко близки, а живете в разрушенном городе и ходите по утрам на завод, и как все мы, боитесь опоздать. Режим строгий и для всех одинаковый. Три раза опоздал и ступай за ворота. Неужели ваши высокопоставленные родители не смогли вас в столице пристроить…
И все же пожалел Аврутин, что выдумал все про театр, это можно рабочим рассказывать или соседям по общежитию, но не такому знающему театральный мир человеку. Часто говорили и о местном театре. Хотя Григорий Ефимович соглашался, что здесь, в провинции, театра настоящего нет, но говорил, что здесь зреют идеи, есть самодеятельные театры, вот и на заводе есть свой театр, слышали? Аврутин ответил, что не слышал, но подумал, наверное, самодеятельность, какой-нибудь заводской хор…
Зашел у них разговор и о рационализаторском предложении Аврутина, Григорий Ефимович знал об этом и даже сказал, что сейчас пересматривают нормы, и уж тогда из бригады Аврутину надо уходить. Понимаешь, сказал инженер, ты на Семеныча не злись, он с заводом сросся, он за своих сборщиков болеет, если бы все такие были, завод бы процветал. Но здесь никому и ничего не надо, потому что всё – не моё, не собственное, ты посмотри, как всё растаскивают, идут после работы к проходной, фуфайки топорщатся, у кого краска, у кого инструмент. Это все по мелочи, а на машинах что везут, и говорят открыто: что нельзя вынести, то можно вывезти… Мы здесь, как белые вороны. Да, соглашался Аврутин, ему льстило то, что инженер сказал именно: мы…
И всё же Аврутин не всегда понимал Григория Ефимовича. Инженер взял его под свою опеку, тратил часы на беседу с ним, давал читать книги. Почему? Мог ведь найти людей из своего круга. Были у Григория Ефимовича и альбомы с картинами разных художников. С собой брать он их не давал. Особенно дорожил толстой книгой на немецком языке, в которую были вставлены разворачивающиеся листы со странными картинами. С удовольствием разглядывал подолгу эти картины вместе с Аврутиным. Восклицал: какое предвидение у этого Иеронима! Называл художника по имени, словно своего давнего друга. Босх – было крупно написано на обложке. Привидения и адские чудовища на картинах этого Босха мучили людей. Некоторые люди срастались с животными, были продолжениями растений. Инженер терпеливо разъяснял, что такое сюрреализм, как Босха продолжил Сальвадор Дали. Картины притягивали и в то же время отталкивали. Неужели мир так жесток? И стоило ли пугать людей муками ада. Григорий Ефимович вздыхал, говорил, что Босх не пугал, а предупреждал. Знал художник, что пробуждаются силы зла. Но Босху и не снились те муки, что испытывали люди совсем недавно, раздетые женщины с детьми на краю расстрельных рвов, газовые камеры, массовое уничтожение.
Есть ли предел человеческой жестокости? – спрашивал сам себя инженер. Аврутин не мог и не умел с ним спорить, он не обладал знаниями, позволяющими ответить на все эти неразрешимые вопросы. Аврутин взамен ничего не мог дать. Придуманные истории о театральных успехах Аврутина инженера не интересовали. Он несколько раз заходил в сборочный цех, где работал Аврутин. Семенычу не нравились эти посещения. Что он от тебя хочет, этот козёл? – спросил бригадир. Ничего, ответил Аврутин. Смотри, опасайся этих живоглотов, предупредил Семёныч. Бригадир не любил начальников, инженеров, контролёров, всяких военпредов и прочих, как он считал, бездельников. Не брал в бригаду и женщин. Хотя были в других бригадах опытные сварщицы, не хуже мужчин справлялись с любыми швами. Считал, что от женщин одни раздоры, слезы и приставания. Да, рассказывали, что был тут случай со сварщицей Мирой, о котором Семеныч вспоминать не любил. Не любил, когда отвлекали его от работы. От Аврутина, считал он, как и от женщин, толка не будет. Один только раз попросил выручить, когда забыли во втором дне вырез для стока воды сделать. Сварщики все были силой не обделены. Хотели секцию разбирать. Потом вспомнили про Аврутина. Позвали, он обрадовался. Конечно, пролезу, ответил. А газорезкой сможешь? И газорезкой смогу, ответил, хотя до этого не делал вырезов, только сваривал. Но все обошлось, и пролез, и вырез сделал. Выбрался, лицо от копоти черным стало. И ни тебе спасибо, ни сочувствия. Хохочут. Смотрите, артист негром заделался! Теперь тебя в театр возьмут, там негры нужны. Но Миру ты заменил достойно!
Про Миру рассказал Сава, говорил как всегда с ужимками и усмешками. Оказывается, вот так же надо было пролезть во втором дне на военном корабле, уже готовом к сдаче, там забыли сток вырезать, так застряла Мира, зад не пролез, на крик матросня собралась, и пошла у них потеха, Семенычу нашему тогда выговорешник закатали и премии лишили. Вот была потеха, повторял Сава и хохотал.
Слушать его было противно, вообще, как можно так издеваться над женщиной, облачить в телогрейку, надеть защитные очки, превратить в краба – будешь сварщицей, разве это по-человечески. И женщины заводские становились такими же грубыми, как и их работа. А женщинам ведь ещё надо было о своей семье заботится, для дома многое требовалось, выносили, засунув под фуфайку и банки с краской, и рулоны брезента, и резину, которой корабли одевали, чтобы те стали бесшумными. Резина эта шла на стельки и набойки, на матрасы. Женщин на проходной не обыскивали. Наверное, понимали, что нужда их толкает, в магазинах почти ничего не было.
Семеныч за мелкие кражи не распекал, но если человек жадничал, брал не только для своих нужд, а для того, чтобы продать на барахолке, тут уж доставалось несуну по полной катушке. Даже старика Саву не пощадил. Тот вздумал болты крепежные таскать, сначала помалу брал, никто не замечал, а однажды случилось, что вообще не осталось болтов, так погнал Семеныч Саву домой, чтобы тот принес болты. Кричал на него. Ты, старый, меры не знаешь, под суд пойдешь! Взяли манеру все тащить, нужно, не нужно, все до себя, живете так – моё моё и твое моё, и всё это наше. Сава побежал домой, через час из проходной гонца прислали, не пропускают, мол, с деталями вашего деда. Это я его послал, сказал Семеныч. Не выдал Саву. И почему-то стал Аврутина поучать: ты ещё молод, пример с таких не бери, то, что ему с рук сошло, тебе не спущу. У Аврутина и в мыслях не было, что либо тащить с завода. Да и куда? В общежитие что ли? Сказал об этом Семенычу. Но тот не успокаивался. Вот такие, как ты, молокососы на барахолке торчат. Дела им нет до кораблей, не то, что страну, родную мать готовы продать. Мало этих нотаций, так еще Сава решил, что именно Аврутин мастеру настучал, заложил, мол, хотел выслужиться.
Хотелось убежать от всего, закрыться бы в комнате, ах, если бы была своя комната. В общежитии невозможно и минуты побыть одному. После одного обидного события впервые пошел в местную забегаловку, взял двести грамм и макароны по-флотски, другой еды не было. На липких клеенках сидели мухи. Толстоногая официантка швырнула на стол тарелку с остывшими макаронами так, что мухи разом взлетели и закружились над столиком. Есть не хотелось. От водки не стало лучше, а еще больше надвинулась тяжесть и разрослась обида.
Случилось то, что должно было случиться. Никогда ему не доверяли варить ответственные швы, а тут не вышел на работу, запил главный умелец Тихон. Был тот спецом незаменимым и ему многое прощали. На круглом его лице выделялись красные глаза, делавшие его похожим на кролика. Здесь виновата была не только выпивка, но и сварка, сварщиком он был уже лет двадцать. Семеныча вызвали к начальству. Ничего о Тихоне слушать не хотели, укорили – у нас нет незаменимых людей. Вернулся после планерки Семеныч насупленный, позвал Аврутина, дружески приобнял… Вот и выпало – сделать главный шов на стыке секций. Строили корабли секционным методом, потом секции соединяли. Потом сдавали контролерам из морского Регистра и военпредам. Дали нагрузку – и шов лопнул. Такое и у опытных сварщиков бывает. А тут так накинулись, будто убить хотели. Бригаду лишали премии, так что же – за эту премию можно человека так унизить, что он и человеком себя не почувствует, а так мелкой тварью, которую и раздавить лень. Артист, мать в перемать, кричал Семеныч, чтобы, рыжий, глаза мои тебя не видели! Ты понимаешь сука, что с нами сделал. И никто не заступился. Даже крановщица Любка, гулящая и пропойная баба, завизжала: выродком назвала и по матери прошлась. Мать не трогай, крикнул ей. И еще больше раззадорил. И зачем мы, бабы, таких недоделанных рожаем! – закричала на весь цех.
В забегаловке отыскал его Григорий Ефимович. Узнал обо всём. Понимал, что надо поддержать, успокоить. Но начал с нотации. Сказал внятно, учительским тоном, последнее дело себя водкой успокаивать, это удел людей слабых, недалёких, а перед тобой иное будущее. Ответил, нет у меня будущего. Я талант свой загубил, я сам виноват. Не надо было из Питера уезжать. Там перспектива, а здесь что, глушь, провинция…
И водка подействовала и нотации инженера, так, что жить не хотелось. Разве для того рожден на свет, чтобы до пенсии вдыхать гарь и копоть, смотреть на мир через темное стекло щитка, чувствовать резь в глазах от сварки. Так и не научился беречься от ярких вспышек. И в техникуме, когда обучали сварке, говорил мастер, это не твое, тебе на инженера надо учиться, пространство чертежа видишь, а здесь хватаешь постоянно зайчиков. Зайчиками называли вспышки сварки, на которые неосторожно глянул незащищенным взглядом. После такого, говорят —« зайчика поймал», а в глаза словно песка насыпали, несколько дней отмачивать приходится чаем.
Аврутин уткнулся в грудь Григория Ефимовича и как-то утробно, нутряно выкрикнул: не могу больше, не могу! Жить в этом городе не могу!
– Успокойся, – сказал Григорий Ефимович, – я ведь тоже поначалу не мог, ехал сюда, как в ссылку, но ничего, пообвыкся. И родители успокоились…
– Я никогда не привыкну, что здесь такого, чтобы за эти развалины держаться, – сказал чуть не плача.– Вам хорошо, и отец, и мать есть, а мне и уехать не к кому. Кому я нужен?
– Ты не прав, Вилор, пойми здесь город новый, почти в центре Европы, за ним большое будущее.
Аврутин не поверил, хочет успокоить инженер, какое здесь может быть будущее, сказал, кто же станет здесь все строить, это ж сколько надо сил и людей…
И тогда Григорий Ефимович принял за правило в выходные дни делать для Аврутина нечто вроде познавательных экскурсионных прогулок. Уходили из разрушенного центра в район Амаленау, любовались уцелевшими особняками, разглядывали диковинные деревья, часто ходили на остров, где стояли нетронутыми руины Кафедрального собора, сидели на камне возле могилы Канта, объяснял Григорий Ефимович, что это самый великий философ, а чем он велик не мог доказать. Чужим оставался город для Аврутина. Да и рабочие в его бригаде нет-нет да заводили разговор о том, что вернут этот город немцам, что ведутся уже переговоры и каждому, кто уедет отсюда добровольно, заплатят по триста тысяч марок, сумма непредставляемо большая и многие даже спрашивали у Семеновича, а как будут выдавать, где получить будет ее можно, на всех ли хватит немецких денег.
Григорий Ефимович посмеивался над этими разговорами, объяснил Аврутину, что никто и никогда город этот и весь этот край не вернёт немцам, что здесь незамерзающий порт и от Германии край отделен Польшей. Видно было, что очень разозлил разговор Григория Ефимовича, повысил он голос, словно Аврутин был за то, чтобы город отдать. Даже крикнул: нельзя временщиками быть на земле. Здесь земля пропитана кровью наших солдат! Потом и сам смутился, понял, что Аврутин ни при чём. Сказал, ошибка наших правителей в том, что прошлую историю края изучать не хотят, словно боятся, что город отдавать придется, если узнают люди его историю. Запретили вспоминать всё, связанное с прошлым.. Засунули головы в песок, как страусы, могли город возродить, красоту его открыть людям, а делают все, чтобы город обезличить; замок взорвали, а надо было восстановить, совсем другой вид был бы в центре города, это им вспомнят те, кто в этом городе родится, для кого он истинной родиной станет. С названием, правда, не повезло, не ко времени умер всенародный староста, а то быть бы городу Балтийском, одно утешает, со временем забудут люди, кто такой Калинин, калину в скверах посадят. Очень полезная ягода, будут уверены в том, что город в честь этой ягоды и назван. А чем Калинин плох, удивился Аврутин. Лучше тебе не знать, а полюби город, как бы он не назывался. Придет время никто и не вспомнит об этом ничтожестве…
Но понимал Григорий Ефимович, что дело не только в городе, дело в личной судьбе, и пропадет его подопечный, если в бригаде сборщиков останется, сопьётся и никакого театра не увидит. А главное его тяготит работа. А это последнее дело. Пытался он убедить Аврутина в целесообразности всей этой тяжелой работы в судосборочном цехе. Ведь все это превращается в быстроходный современный корабль! Как раз в это время заканчивали постройку сторожевого корабля. Блоки корабельные уже соединили и готовили к оснащению. И настал день спуска на воду. Вернее не день, а вечер. Дело затянулось. Все время исправляли недоделки. Хорошо, хоть к сварщикам претензий не было. Семеныч хвастал, что раньше всех их бригада все сделала. Вроде бы и мог идти домой, но увидел Аврутин, что не только Семеныч ожидает спуска корабля, почти вся бригада была здесь. Обидно стало, что не позвали днем, не сказали ничего, чужой для них.
Стеменело уже, но люди не расходились. Аврутин несколько раз порывался уйти, но всякий раз Григорий Ефимович останавливал его. Сам увидишь, зрелище потрясающее, говорил инженер. Часам к десяти вечера, когда окончательно стемнело, все было готово. Пространство наклонного стапеля осветили мощными прожекторами. Ждали командующего флотом и его жену. Она должна была стать крестной матерью кораблю. Но вот и начальство подъехало, впереди командующего, все время оглядываясь на него, вышагивал, словно гусь, директор, последней вышла из машины белокурая красавица в кожаной куртке, толпа неохотно расступилась. Выбили последние стопора. И корабль сначала медленно, как бы нехотя заскользил по смазанным салом полозьям, потом начал набирать ход, так что пришлось его одерживать лебедками. Визжали от напряжения тросы, скрипели полозья. И когда корабль вошел кормой в воду, красавица жена командующего качнула пеньковый тросик, на котором была привязана бутылка шампанского, и эта бутылка ударилась точно в носовую часть корабля, рядом с якорным клюзом, и звонко разбилась. Все закричали: ура! ура! ура! Троекратно, как и положено на флоте. Рядом прыгал и радостно хохотал Сава. Семеныч, раскрасневшийся, уже успевший принять горячительного, хлопнул Аврутина по плечу и крикнул: Видал-миндал! А между тем корабль медленно входил в родную стихию, корма взбурлила воду, разбуженная вода качнула корпус, и нос корабля задрался вверх, а потом, слегка нырнув, успокоился. И вся громада корабля плавно и гордо сделала вираж по бухте, потом корабль подхватили буксиры, натянули троса и протяжно загудели..
Бухта вся была освещена мощными прожекторами, кто-то запустил в небо несколько ракет. Зрелище было почти фантастическое. Ночь, которая запоминается надолго, так сказал Григорий Ефимович. А потом долго расспрашивал Аврутина, ощущает ли он гордость за свою работу. Разве она видна, сказал Аврутин, все мои швы внутри, и кто отличит, мой это шов или другого сварщика.– А ты бы хотел быть не просто сварщиком, а проектировать корабли? – Аврутин усмехнулся, да кто доверит такое. Вот и сам Григорий Ефимович, разве он проектирует, так на подхвате, называется привязка чертежей в техническом отделе, само же конструкторское бюро вообще в другом городе. Но Григорий Ефимович старался уверить, что и здесь в техническом отделе создают пусть малые, но свои проекты, каждый день, что-нибудь новое. И еще он говорил, что надо любить свою работу, тогда она не утомляет. Хотя сам он, как это чувствовал Аврутин, тяготится своим положением, и лучше бы ему быть ну хотя бы учителем, чем инженером. Но вот уверяет, что везде есть место творчеству, что любой чертеж уже основа для создания детали. Спросил, хочешь в технический. Надо попробовать, согласился Аврутин, в техникуме говорили, что у меня пространственное воображение, я чертежи хорошо умею читать. Вот и славно, сказал Григорий Ефимович.
И он сделал всё возможное, все свои связи употребил, чтобы перевести Аврутина в технический отдел. Здесь опять пришлось заполнять особую анкету, хотя и не оформляли Аврутину допуск к секретным документам, но все же он был в том помещении, где эти документы изредка появлялись. Опять пришлось про отца писать так, как учила мать, да еще выяснилось, что Аврутин не встал на комсомольский учет, как-то не придал этому никакого значения, хорошо, что билет не затерялся. Пришлось пойти не только в комитет комсомола, но и в партком. Объяснять, что не отлынивал от общих дел, вспоминать на каких комсомольских стройках во время учебы успел побывать. Секретарь парткома, похожий на тюленя, шеи не было, голова сразу переходила в туловище, долго и обо всем подробно расспрашивал. Укорял и стыдил. Говорил о том, как во время войны работал на заводе, в двенадцать лет уже стоял у станка, и рабочий день, не как сейчас, а иногда круглые сутки с завода не уходил, вот это были комсомольцы тогда, понимали, что нужны фронту снаряды и танки, а если бы такие как сегодня были, разве победили бы врага. Аврутин выслушивал нотации молча. Разве виноват, что родился после войны, ведь тоже не отказывался никогда от работы. Ездил со всеми в Карелию на комсомольскую стройку, делали силосную яму, под дождем в грязи, тоже от рассвета до заката. Почему все любят поучать и упрекать, а ты должен терпеливо слушать, этого Аврутин не мог понять, но все же ничего секретарю не сказал, со всем соглашался. Пришлось, правда, погасить задолженность по взносам за два года. Денег не было, хотел даже отказаться от перехода в техотдел. Григорий Ефимович и слушать не хотел, дал сто рублей, буквально насильно сунул в карман Аврутину.
В первый день на новой работе несколько раз подходил к столу, который выделили Аврутину. Говорил ничего не значащие слова, но все же своим подходом утверждал, что новый работник здесь человек нужный. Хотя заданий никаких в первые дни не было. А без задания сидеть было неудобно. Дали ворох инструкций, изучай. Было здесь ещё тоскливее, чем в бригаде. Здесь и без Аврутина было полно бездельников. Начальница отдела находилась за стеклянной перегородкой и оттуда наблюдала за всеми. Была она совершенно седой и мужеподобной. Сидели за чертежными досками, в основном, женщины, озабоченные не чертежами, а своими домашними проблемами, и когда начальница покидала свой пост и отправлялась на очередное совещание, уходили в заводские магазины, возвращались с полными сумками, раскладывали на столах покупки, говорили о своих женских делах, не обращая внимания на Аврутина, словно и не человек он был, а так, безмолвное существо. У них, конечно, было много своих забот. Все съестное приходилось доставать, так и говорили – не купила колбасу, а достала, за всем были очереди, у женщин были дети, которых надо было не только кормить, но и одевать, и забирать из садика, или снаряжать в школу. Аврутин был далек от этих проблем, общежитская жизнь, хотя и постылая, была намного проще.
Обед в заводской столовой стоил копейки, а запасаться продуктами на ужин или завтрак было бессмысленно, потому что соседи по койкам придерживались коммунистических взглядов, и говорили: моё – твое, и твое моё. Женщины в отделе на обед не ходили, но постоянно что-нибудь жевали и беспрестанно пили чай. Аврутина посылали за водой в третий цех, там был родник, и все там запасались хорошей питьевой водой. Посылали и на склад за карандашами и лекалами, за бумагой. Он нарезал листы из рулона, точил карандаши, и всё время чувствовал на себе презрительные взгляды. В общем, мальчик на побегушках.
Несколько раз ходил и на плаз, нам самом верхнем этаже здания, где был мебельный цех. В этот цех многие стремились попасть, делали мебель для корабельных кают, заодно можно было и для себя постараться, а потом по частям вынести. Плаз представлял из себя широкое освобожденное от всего пространство, на полу которого вычерчивался теоретический чертеж очередного корабля. Здесь же хозяин плаза, молчаливый старик, с лентой на лбу, удерживающий длинные волосы и делающий его похожим на древнеславянского воина, делал из фанеры лекала для судосборщиков и был хранителем чертежей. Аврутин расписывался в толстой амбарной книге за очередной чертеж и приносил его в техотдел. Здесь женщины старательно перечерчивали все, что было на этом чертеже, чтобы потом внести туда изменение, которое требовали военпреды и сдатчики. Перечерчивали аккуратно и долго. Аврутину все это казалось излишним, зачем перечерчивать, когда просто можно скопировать. В том, что он прав убедил его и разговор с хозяином плаза. Тот считал, что вообще техотдельские женщины напрасно тратят время, можно было бы и здесь, прямо на плазе, внести изменения. Это он, конечно, загнул, изменения то можно внести, но нужен отдельный чертеж, согласованный со всякими инспекциями, которых полно на заводе. А вот стоит ли перечерчивать то, что уже вычерчено.
Об этом и сказал начальнице. Та посмотрела на него так, словно впервые увидела, и вопрос в ее глазах застыл – кто, мол, ты такой, чтобы нам указывать. Так она не сказала, а процедила медленно, мол, каждый должен заниматься своим делом, и хорошо, что он, Аврутин, хочет ускорения работ, но глубины процесса он не может понять. Так она сказала, а потом видимо и своим подчиненным смысл его предложения передала. Получилось, как и у судосборщиков с конвертером. Увидели все в нем человека опасного, пожелавшего их работы лишить, но быстро успокоились, убедившись в том, что начальница на его уловки не поддалась. Там же, на плазе Аврутин познакомился с молодым докмейстером, своим ровесником, тоже как выяснилось, приехавшим из Ленинграда. Выглядел этот докмейстер совсем молодым пацаном, черные курчавые волосы, быстрые резкие движения, но называли его уважительно Борис Андреевич. На плазе Борис Андреевич заказывал шаблоны – фанерные лекала, это, пояснил, для клеток, по этим шаблонам плотники выстругивают брусья на клетках, чтобы корабль сел в приготовленную ему постель. Объяснений Аврутин не понял, но когда разговорились и стали вспоминать ленинградские театры, почувствовал, что человек этот близок ему. Был у докмейстера четырехтомник Шекспира, и было еще избранное, так что это избранное шекспировское он даже пообещал отдать Аврутину.
Потом об этой встрече Аврутин рассказал Григорию Ефимовичу. А как же, знаю, обрадовался инженер, это любопытный человек, он там у себя на доке целую библиотеку держит, я сам у него иногда книги беру. Давай после работы подойдем, возьмем для тебя Шекспира, я его сам перечитывать люблю, а тебе и бог велел. После работы направились не к проходной, а к причалу, где стояли два дока. Поспели во время, еще бы минут пять, и док отошел бы от стенки. Уже рабочие готовились поднять трап. Докмейстер бегал по переходному мостику, размахивал руками, отдавал команды, заметил Григория Ефимовича. Стали кричать друг другу, объяснять за чем пришли, докмейстер просил подождать, быстрыми шагами, почти бегом устремился к доковому пульту управления, и вскоре вынес пакет, который спустил с башни на бичевке, пакет долго раскачивался в воздухе, пока Аврутин не изловчился и не поймал его. Там была желанная книга, в одном томе и «Гамлет», и «Король Лир». Док между тем отошел метра на три от берега, и начал погружаться, вода темными потоками заливала палубу дока, башни тоже начали уходить в воду. Аврутин, зажав в руках книгу, повернулся и сделал уже с десяток шагов от причала, когда Григорий Ефимович задержал его. Давай посмотрим, зрелище почти театральное.
Они присели на кнехт у самой кромки воды, дождались появления на горизонте буксиров, а за ним и корабля, у торца дока буксиры развернулись, и корабль уже на тросах, поданных с дока, стал медленно входить в пространство между башнями. Друзья и не заметили, как целый час просидели на причале, наблюдая за тем, как медленно всплывал док, и выступал из воды корабль, все выше и выше, все сильнее надавливая на приготовленные для него клетки. Уже темнело, на доке включили прожекторы, и в их свете стало все каким-то нереальным, фантастическим. Корабль, вытянутый из воды, огромный возвышающийся надо всем, башни дока, словно крепостные стены, вдоль его бортов, звонкие команды, нарушающие тишину вечера. Вот бы работать здесь на доке, мечтательно протянул Аврутин, сюда можно устроиться, но ты не спеши, освойся в техотделе, сказал Григорий Ефимович.