* * *
Есть фотография, на которой мы рядом все четверо – одноклассники, выпускники, празднично одетые и очевидно счастливые. Кен: стройный, широкоплечий, лицо не по-русски прямоугольное, но очень привлекательное – харизма, что тут скажешь, – пронзительно-голубые глаза, непокорные вихры цвета темного меда. Михалыч: громадина эдакая, типичный фольклорный богатырь, красавец, пепельный блондин, словно с картины Зверева, он даже стоит как-то осторожно, чтобы ничего не сломать, и при этом неуловимо похож на большую мягкую игрушку – видно, что добрый человек. Джейн: чуть вздернутый носик, четко очерченные скулы, уверенный ярко-зеленый взгляд, неповторимый, единственный в своем роде, которым она прямо-таки режет пространство; роскошные кудри цвета пива «Гиннесс» и лучшие ноги левого берега, а может, и правого заодно. И чуть-чуть ближе к Джейн, чем прилично для просто друзей, – я. Самый, пожалуй, неказистый из четверки и смотрю в объектив немного смущенно: не люблю фотографироваться, не люблю себя на фотографиях. Темно-коричневые волосы, черты лица слишком четкие и правильные, чтобы быть интересными, – разве что серые глаза хороши. Внимательные глаза.
Я вижу ими такое, чего не замечают другие.
Если бы я еще научился понимать, чего вижу, – цены бы мне не было. Но понимаю я, извините, всегда задним умом и как-то невпопад.
Привык утешаться мыслью, что у меня другие задачи – схватывать образы, ловить оттенки цвета, останавливать мгновения.
Думать быстро, оценивать на раз-два, анализировать с ходу, знать суть событий – это к Кену и Джейн.
А просто получать от жизни ничем не замутненное удовольствие – это к Михалычу…
По тому, как наша четверка выстроилась на фото, сплоченной командой, может показаться, что мы знакомы с пеленок, но это не так.
Даже по фотографии заметно, что Михалыч тут был всегда и здесь останется: столп местного общества, гордость или позор Левобережья, в зависимости от настроения, а по пятницам ближе к ночи – и великая гордость, и несмываемый позор сразу.
С Кеном и Джейн понятно: заезжие ребята. Адаптировались, вписались, обрусели, но вряд ли надолго задержатся тут. Граждане мира, для них все дороги открыты.
А по мне ничего не поймешь, ведь я вообще реэмигрант, если можно так выразиться. Успел здесь появиться на свет, но уже через год меня увезли в Москву. Для моих родителей в городе просто не хватало работы. Кто знает, когда бы я оказался тут вновь, не будь у отца контактов с московским филиалом компании и не обрати на него внимание Дональд Маклелланд. В один прекрасный день папа пришел весь сияющий, будто ему орден дали, и сказал маме: «Ну вот, наконец-то мы пригодимся дома!» Мама вовсе не бросилась ему на шею, как вы могли подумать. Но потом они пошушукались, что-то прикинули на пальцах, сосчитали на калькуляторе… «Он все равно учился бы в этой школе, – донесся с кухни голос отца. – Считай, это судьба». А мама очень едко ответила, что вырасти гопником с левого берега никакая не судьба, а проклятье, и еще добавила пару эпитетов, которые я не рискну повторить в свете известного закона об оскорблении всякой твари чем попало.
Что за профессия «гопник с левого берега», я не знал, но сразу понял: это нечто крайне увлекательное, раз до такой степени не нравится маме.
В пятый класс я пошел на том самом левом берегу реки, только гопника из меня не получилось. Манеры, конечно, испортились заметно: этот город учил отвечать на грубость веселой грубостью, а на наглость – утонченным хамством, иначе будешь вечно бит. Но все-таки трудно стать неприкаянным хулиганом, когда за партой справа от тебя сидит двинутый на автомобилях силач Миша, слева – двинутая на автомобилях красотка Джейн, а сзади – интеллектуал Кен, чисто для разнообразия не двинутый на автомобилях сегодня, потому что был двинут вчера.
Джейн уже тогда знала, чем будет заниматься через десять лет, и очень забавно об этом рассказывала на своем еще ломаном русском. Михалыч уже глядел на нее влюбленными глазами – и тоже знал, чем будет заниматься. И я про свое будущее кое-что знал. Один только Кен, для разнообразия, не знал, то есть вчера знал, а сегодня передумал.
А на окраине города заколачивали со смачным грохотом сваи – кто бы мог подумать, что это гвозди забивают в наши судьбы.
Кто мог подумать, что прекрасные светлые цеха, куда нас с гордостью будут водить за руку отцы, станут для их детей форменной топкой. Печью, где дети спекутся в шлак.
И дети сами, по доброй воле, нырнут в эту геенну огненную, полные светлых надежд и радостных предчувствий.
И очень долго, поразительно долго, им будет там очень хорошо, лучше некуда…
Когда мы пришли на завод, нам казалось, что у нас нет иллюзий. Мы были заранее хорошо информированы. Готовы столкнуться с любыми пиндосскими штучками. Знали, как себя вести. Легко вписались в обстановку, ничему не удивлялись, на все смотрели с юмором.
Пока не выяснилось, что если в Америке ты работаешь на заводе, то в России завод работает на тебе. И ты напрасно учил правила игры, надеясь всех перехитрить и сохранить чистую совесть, «отвечая на идиотизм здоровым цинизмом». Правила изменят, потом изменят еще и еще раз, пока ты не споткнешься.
А сама игра будет прежней – игрой на выбывание.
Должен был остаться только один.
* * *
По Станиславскому, если на сцене в первом акте висит ружье, в третьем оно обязано выстрелить. По жизни, к третьему акту ружье либо сломают, либо потеряют. Версия для Правобережья: украдут и продадут. Версия для Левобережья: отпилят ствол и воткнут под задний бампер. Посмотрят, решат, что получилось некрасиво, оторвут и выбросят.
Но то по жизни, где бывают варианты: один на кресте помер, другой тоже помер, а третий потом воскрес и по сей день баламутит народ. На производстве вариантов нет: либо ты в игре, либо тебя не взяли. На завод приходишь, как актер в театр, и роль твоя по пьесе известна, и реквизитор уже повесил ружье. И хоть ты бездарь, хоть ты гений, ружью это параллельно: оно висит над тобой, напоминая о бренности всего земного, – и под конец спектакля непременно стрельнет. Гении на ружье не оглядываются. Бездари не сводят с него глаз. Вот и вся разница.
Ружьем у нас выступал отдел кадров, он же «отдел русского стаффа». Кадры решали все: они проверяли кандидата на входе в компанию, и от них же зависело, когда сотрудника попросят на выход. Нам, понятно, вдалбливали, что хороший парень всегда на хорошем счету и ему волноваться не о чем: соблюдай Кодекс, не нарушай, не жалуйся, не ругай… Но публика давно заметила: фиг там. Известные болтуны и признанные хулиганы могут отделаться штрафами – если болтовня умеренно обидна для пиндосов, а дурацкие выходки случаются подальше от конвейера. А незаметного трудягу вдруг уволят очень вежливо без объяснения причин, и он не поймет, за что, и никто не поймет. А другой сам уволится, выразительно молча, и только в ответ на прямой вопрос кивнет (просто кивнет, без лишнего слова): да, вызывали к кадровику и посоветовали уйти по-хорошему. И тоже не поймешь, в чем его вина.
Логика кадров не поддавалась логике. Поэтому русский стафф побаивался их – как боятся неведомого. Работали в кадрах серенькие незаметные клерки, все на одно скучное лицо, и оставалось оно небитым именно из-за страха. Михалыч говорил, что, как увидит менеджера по персоналу, сразу чешется рука отрихтовать менеджеру персоналию – но боязно. А уж если Михалычу боязно…
Удивительным образом шеф этого страшного отдела, тучный веселый дядька, был среди русского стаффа популярен и даже, не побоюсь сильного выражения, любим. Манеру общения предпочитал грубовато-ласковую, хотя мог и морозу нагнать. Считали его чуть ли не защитником угнетенного рабочего класса от пиндосских капиталистических сволочей. Кстати, имелись к тому предпосылки, о чем при случае расскажу.
Так или иначе завод был новый, стафф молодой, никто тут еще не успел доработать до пенсии, а пессимисты говорили: никто и не доработает. Всех раньше выгонят. Мы же для пиндосов – туземцы, расходный материал. Им на родине запрещают негров чморить, вот они и отыгрываются на русских… Оптимисты из числа пессимистов уверяли, что выгонят и пиндосов, даже мистера Джозефа Пападакиса. Пиндосы, они такие – никого не жалеют.
Кен считал, что это все нарочно. На его взгляд, «отдел русского стаффа» был шикарным профессиональным театром посреди унылого любительского балагана.
– То есть, может, и не нарочно. Но я бы именно так все устроил, чтобы держать местных под контролем. Вспомни, мы это в школе проходили: ужасный НКВД и добрый товарищ Сталин… И гонят работников, готов поспорить, действительно бессистемно. Пальцем ткнут не глядя – и гонят. Чтобы страшно было!
– А ты отца спроси, – предложил я. – Он должен знать. Ведь кадровик со своей командой здесь с самого начала.
– А ты кадровика спроси, – парировал Кен. – Он ведь нас еще во-от таких маленьких запомнил, когда мы по стройке лазали…
Ну, допустим, не такие уж мы были маленькие. Потому что Михалыч тогда упер со стройки двадцатикилограммовый блин-противовес от подъемного крана. Не угадаете зачем. Просто чтобы знали пиндосы: этот народ не победить. Хотя лично я сомневаюсь, что пиндосы уловили наш месседж.
Запись камеры слежения – юный грабитель бежит с дурацким блином по территории – стала хитом местного телевидения. Как символ нашей бессмысленной удали и, только не смейтесь, того, что «этот народ не победить». Отец мой тогда сказал: была в его детстве передача «Социализм глазами зарубежных гостей». А сейчас мы наблюдаем следующий этап врастания Родины в общемировой контекст: «Идиотизм глазами зарубежных гостей».
А мама спросила: надеюсь, ты не знаешь этого мальчика?..
Хорошо, там лица не видно, а то Михалыч скромный очень.
Он-то с блином – убежал…
Но вот шутки шутками, а действительно не у кого узнать, почему все так странно и непонятно. Маклелланд-старший отмолчится хотя бы в воспитательных целях, он любит подбрасывать младшему задачки, и пускай тот сам барахтается: глядишь, все-таки менеджером вырастет. А к кадровику приставать, чего он тут развел драму и комедию, совсем нелепо. Ему на глаза лишний раз лучше не попадаться. Не дай бог припомнит, как мы блин воровали, и как все тогда ржали над нами, и Дон Маклелланд, утирая слезы, приказал: в порядке исключения – забыть этот случай, а то парней из школы выгонят. А кадровик в порядке исключения – вспомнит и подумает, что таких балбесов надо увольнять с завода, пока они не устроили из театра цирк. А то вдруг мы унитазы или табуретки потащим через забор, чтобы доказать пиндосам непобедимость русского народа.
Приняли-то нас в театр без вопросов.
Но дамоклово ружье висело на сцене, и мы не были такими уж вовсе гениальными актерами, чтобы не оглядываться на него хоть изредка.
А оно держало на мушке каждый наш выход.
* * *
Правильный театр начинается с вешалки, а правильный завод – с учебного центра. И вот это оказалось действительно сильное шоу, которое я по сей день вспоминаю с теплотой. Небольшой цех, а в нем – действующая модель автозавода, где все правильно, все друг друга уважают и все заодно. Прямо-таки идеальное производство, и неважно, что автомобильное, могли хоть утюги собирать, главное, атмосфера человеческая.
А ведь ничего особенного не делали: просто работали. Может, это и было особенное: просто работали, не отвлекаясь на ерунду – «совещания по эффективности», конкурсы на самый высокий тим-спирит, внезапные проверки знания Кодекса, семинары по улучшению всего и тренинги по закладыванию ближнего своего… Но остальное-то копировало завод в точности и ни капельки не напрягало. Нас с первого дня приучали к чисто техническим атрибутам заводского образа жизни: входные рамки, камеры слежения, запрет на гаджеты и так далее. Вплоть до того, что иногда поблизости возникал настоящий пиндос – то технолог, то «культурист». Пожимал руку преподавателю, вставал у поста, делал умно-снисходительное лицо и молча наблюдал, как мы роняем гайки и опасно машем инструментом. Чтобы мы привыкли и в дальнейшем не отвлекались: глядит и глядит, у него должность такая, а ты крути болты эффективненько и гордись собой.
Помню, однажды пришел менеджер с улыбкой во всю нерусскую морду, чем-то неуловимо похожий на Кена, хотя помельче во всех смыслах – и харизма слабовата, и в плечах узковат. Почти настоящий американец, просто то ли порченый, то ли кишка у него тонка. Но позитивный не для галочки, живой парень, это видно. Стоит, наблюдает, как мы ковыряемся, а потом говорит человеческим голосом:
– Привыкайте, ребята, привыкайте. Скоро на вас иностранные делегации будут смотреть.
И ведь не соврал, пиндосина.
Я потом спросил учителя: кто такой красивый осчастливил нас своим вниманием? А тот ухмыльнулся как-то странно: большая шишка на ровном месте, целый помощник директора по культуре производства. Хороший парень, хороший, уважает рабочих, хе-хе… И Кен тоже хмыкнул. Будто чего-то знает. Я его толкаю, а Кен мне шепотом: понимаешь, этот Рой, он не всегда такой был, а считался на заводе самой зловредной пиндосиной, от него свои по углам прятались. И научили его любить туземный пролетариат в директивном порядке. Но это очень личное, не спрашивай, не могу ответить. Говорят, он до сих пор таблетки жрет, вот и добренький такой.
Бог знает, как его научили, он ведь начальник, это диагноз, который не лечится. Хотя Дон Маклелланд, если верить заводским легендам, исцелял нерусский стафф от вредных привычек и дурных манер одним ласковым взглядом, под которым пиндосы становились как шелковые и проникались любовью к пролетариату… А нас, кандидатов в сборщики, форменным образом натаскивали на уважение к себе и к заводу. Как приучали выполнять операции, так же приучали к высокой самооценке. И чем легче шла работа, тем легче мы верили в себя и компанию. Ты хороший, напарник у тебя хороший, с мастером вам повезло вообще, менеджера прислали из самой Америки самого компетентного, а машины мы делаем, ну скажем скромно, без пафоса – лучше всех. Охрана бдит, обед готовится, полы блестят, унитазы сверкают, зарплата самая высокая в регионе, ну чистый коммунизм. Ура, товарищи.