Контрапункт; Гений и богиня - читать онлайн бесплатно, автор Олдос Леонард Хаксли, ЛитПортал
bannerbanner
На страницу:
10 из 12
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Я с удовольствием приду, – сказал он, обращаясь к миссис Фелпхэм.

Назначенный день настал. Рэмпион явился, все в том же красном галстуке. Мужчины были на рыбной ловле; его приняли Мэри и ее мать. Миссис Фелпхэм старалась быть на высоте положения. Местный Шекспир безусловно должен интересоваться драматургией.

– Как вам нравятся пьесы Барри? – спросила она. – Я от них в восторге. – Она разговаривала; Рэмпион отмалчивался. Он открыл рот только тогда, когда миссис Фелпхэм, потеряв надежду услышать от него хоть слово, поручила Мэри показать ему сад.

– Боюсь, что ваша мать сочла меня очень нелюбезным, – сказал он, когда они шли по гладкой, вымощенной плитами дорожке среди розовых кустов.

– Ну что вы! – с чрезмерной сердечностью возразила Мэри.

Рэмпион рассмеялся.

– Благодарю вас, – сказал он. – Но все-таки она сочла меня нелюбезным. Потому что я и в самом деле был нелюбезен. Я был нелюбезен, чтобы не показаться еще более нелюбезным. Лучше молчать, чем высказывать вслух то, что я думаю о Барри.

– Вам не нравятся его пьесы?

– Пьесы Барри? Мне? – Он остановился и посмотрел на нее. Кровь прилила к ее щекам: что она сказала? – Такие вопросы можно задавать здесь. – Жестом он показал на цветы, на маленький пруд с фонтаном, на высокую террасу с пробивающимися между камней заячьей капустой и обретиями и на серый строгий дом в георгианском стиле. – А вы попробуйте спуститься в Стэнтон и задайте этот вопрос там. Мы там живем в мире фактов, а не отгораживаемся от реальности каменной стеной. Барри может нравиться только тем, у кого есть по меньшей мере пять фунтов в неделю дохода. Для тех, кто живет в мире фактов, творчество Барри – оскорбление.

Наступило молчание. Они ходили взад и вперед между роз, тех роз, за которые, чувствовала Мэри, она должна просить прощения. Но этим она только оскорбила бы его. Огромный породистый щенок бежал им навстречу, неуклюже подпрыгивая от радости. Она окликнула его, встав на задние ноги, щенок облапил ее.

– Пожалуй, я люблю животных больше, чем людей, – сказала она, защищаясь от его слишком бурных ласк.

– Что ж, они, по крайней мере, непосредственны, они не отгораживаются от мира стеной, как люди вашего круга, – сказал Рэмпион, раскрывая скрытую связь между ее словами и предшествовавшим разговором.

Мэри была приятно поражена тем, что он так хорошо понял ее.

– Мне хотелось бы знать больше людей вашего круга, – сказала она, – настоящих людей, которые живут не за стеной.

– Не извольте воображать, что я буду служить вам гидом из агентства Кука, – иронически ответил он. – Мы, видите ли, не дикие звери и не туземцы в странных костюмах или что-нибудь еще в этом духе. Если вам угодно совершить благотворительное турне по трущобам, обращайтесь к ректору.

Она густо покраснела.

– Вы отлично знаете, что я говорю не об этом, – возразила она.

– Вы в этом уверены? – спросил он. – Когда человек богат, ему трудно рассуждать иначе. Ведь вы просто не представляете себе, что значит не быть богатым. Как рыба. Может ли рыба представить себе, какова жизнь на суше?

– Но, может быть, это можно узнать, если очень постараться?

– Пропасть слишком велика, – ответил он.

– Ее можно перешагнуть.

– Да, пожалуй, ее можно перешагнуть. – В его тоне слышалось сомнение.

Еще несколько минут они разговаривали, прогуливаясь среди роз; потом Рэмпион посмотрел на часы и сказал, что ему пора уходить.

– Но вы придете еще раз?

– А какой в этом смысл? – спросил он. – Это слишком похоже на визиты обитателя другой планеты.

– Не думаю, – ответила она и после небольшой паузы добавила: – Вероятно, вы считаете всех нас очень глупыми, не так ли? – Она посмотрела на него. Он поднял брови, он собирался возражать. Но она не позволила ему отделаться одной вежливостью. – Потому, что мы действительно глупы. Невероятно глупы. – Она засмеялась довольно уныло. В ее кругу глупость считалась скорее добродетелью, чем недостатком. Чрезмерно умный человек рисковал уклониться от идеала джентльмена. Быть умным рискованно. Рэмпион заставил ее задуматься над тем, действительно ли на свете ничего нет лучше джентльменского идеала. В его присутствии глупость не казалась ей чем-то завидным.

Рэмпион улыбнулся ей. Ему нравилась ее откровенность. В ней была непосредственность. Ее еще не успели испортить.

– Вы провоцируете меня, – пошутил он, – вызываете меня на непочтительность и грубость по отношению к тем, кто стоит выше меня. На самом деле я совсем не так непочтителен. Люди вашего круга ничуть не глупее всех остальных. По крайней мере, от природы они не глупее. Вы – жертвы вашего образа жизни. Вы живете, запрятавшись в свою скорлупу, с шорами на глазах. От природы черепаха, может быть, не глупее птицы, но вы должны признать, что ее образ жизни не содействует развитию умственных способностей.

В то лето они встречались много раз. Чаще всего они гуляли по вересковым пустошам. «Она похожа на силу природы, – думал он, наблюдая, как она, нагнув голову, шагает навстречу влажному ветру. – Такая энергия, сила, здоровье! Она великолепна». Сам Рэмпион с детства был хрупким и болезненным. Он восторгался природными данными, которыми сам не обладал. Мэри казалась ему норманнской Дианой вересковых пустошей. Он как-то сказал ей это. Комплимент пришелся ей по вкусу.

– «Was für ein Atavismus!»[19] Так говорила обо мне моя гувернантка, старая немка. Пожалуй, она была права: я действительно немножко «атавизмус».

Рэмпион расхохотался.

– По-немецки это получается очень смешно. Но по существу в этом нет ничего глупого. «Атавизмус» – вот чем должны быть мы все. «Атавизмусами» по отношению к условностям современной жизни. Разумными дикарями. Зверями, обладающими душой.

Лето было дождливое и холодное. Однажды утром того дня, когда они сговорились встретиться, Мэри получила от него письмо. «Дорогая мисс Фелпхэм, – прочла она (она испытала странное удовольствие, увидев в первый раз его почерк), – я, как идиот, схватил сильную простуду. Может быть, Вы будете более снисходительны, чем я – потому что я невероятно зол на себя, – и простите меня, если я не явлюсь до будущей недели?»

Когда она в следующий раз увидела его, он показался ей похудевшим и бледным и его все еще мучил кашель. Когда она осведомилась о его здоровье, он почти сердито оборвал ее.

– Я совершенно здоров, – резко ответил он и заговорил на другую тему. – Я перечитывал Блейка, – сказал он. И он начал говорить о «Бракосочетании Рая и Ада». – Блейк был истинно цивилизованным человеком, – утверждал Рэмпион. – Цивилизация – это гармония и полнота. У Блейка есть все: разум, чувство, инстинкт, плоть, – и все это развито гармонично. Варварство – это однобокость. Можно быть варваром интеллектуально и телесно. Варваром в отношении чувств или в отношении инстинкта. Христианство сделало варварской нашу душу, а теперь наука делает варварским наш интеллект. Блейк был последним цивилизованным человеком.

Он говорил о греках и о нагих загорелых этрусках на стенной росписи гробниц.

– Вы видели их в подлиннике? – сказал он. – Завидую вам.

Мэри стало ужасно стыдно. Она видела расписанные гробницы в Тарквинии; но как мало она запомнила! Они были для нее такими же курьезами, как все те бесчисленные древности, которые она покорно осматривала, когда они с матерью путешествовали в прошлом году по Италии. Она не способна была их оценить. Тогда как если бы он имел возможность съездить в Италию…

– Те люди были цивилизованными, – утверждал он, – они умели жить гармонично и полно, всем своим существом. – Он говорил с какой-то страстью, словно он сердился на мир, может быть – на самого себя. – Мы все варвары, – начал он, но приступ кашля прервал его речь.

Мэри ждала, когда припадок кончится. Она чувствовала тревогу и в то же время стеснение и стыд, как бывает, когда застаешь человека врасплох в минуту слабости, которую он обычно старательно скрывает. Она не знала, как ей следует поступить – проявить сочувствие или сделать вид, что она ничего не заметила. Он разрешил ее сомнения тем, что сам заговорил о своем кашле.

– Вот мы с вами говорим о варварстве, – сказал он с жалкой и гневной улыбкой, когда приступ кончился. В его голосе слышалось отвращение. – Что может быть более варварским, чем этот кашель? В цивилизованном обществе такой кашель был бы недопустим.

Мэри заботливо посоветовала ему какое-то средство. Он недовольно усмехнулся.

– Вот так всегда говорит моя мать, – сказал он. – В точности. Все женщины одинаковы. Клохчут, как куры над цыплятами.

– Воображаю, что бы с вами сталось, если бы мы не клохтали!

Через несколько дней – с некоторыми опасениями – он повел ее к своей матери. Опасения оказались напрасными: Мэри и миссис Рэмпион понравились друг другу. Миссис Рэмпион была женщиной лет пятидесяти, еще красивая; лицо ее выражало спокойное достоинство и покорность судьбе. Она говорила медленно и тихо. Только раз ее манера говорить стала иной: Марк вышел из комнаты приготовить чай, и она заговорила о своем сыне.

– Что вы думаете о нем? – спросила она, наклоняясь к своей гостье; ее глаза неожиданно заблестели.

– Что я думаю о нем? – засмеялась Мэри. – Я не настолько самонадеянна, чтобы судить тех, кто выше меня. Но он, безусловно, незаурядный человек.

Миссис Рэмпион кивнула с довольной улыбкой.

– Да, он незаурядный человек, – повторила она. – Я всегда это говорила. – Ее лицо стало серьезным. – Если бы только он был покрепче! Если б я могла дать ему лучшее воспитание! Он всегда был таким хрупким. Ему нужно было больше заботы; нет, не в этом дело. Я заботилась о нем сколько могла. Ему необходимо было больше комфорта, более здоровый образ жизни. А этого я не могла ему дать. – Она покачала головой. – Вы сами понимаете. – Она с легким вздохом откинулась на спинку стула и, молча сложив руки, опустила глаза.

Мэри ничего не ответила; она не знала, что сказать. Ей снова стало стыдно, тяжело и стыдно.

– Что вы думаете о моей матери? – спросил Рэмпион, провожая ее домой.

– Мне она понравилась, – ответила Мэри. – Очень. Хотя перед ней я чувствовала себя такой маленькой, ничтожной и скверной. Иными словами, она показалась мне замечательной женщиной, и за это я полюбила ее.

Рэмпион кивнул.

– Она действительно замечательная женщина, – сказал он. – Мужественная, сильная, выносливая. Но слишком покорная.

– А мне как раз это в ней и понравилось.

– Она не смеет быть покорной, – нахмурившись, ответил он. – Не смеет. Человек, проживший такую жизнь, как она, не смеет быть покорным. Он обязан бунтовать. Все эта проклятая религия. Я не говорил вам, что она религиозна?

– Нет, но я сразу догадалась, когда увидела ее, – ответила Мэри.

– Это варварство души. Душа и будущее – больше ничего. Ни настоящего, ни прошлого, ни тела, ни интеллекта. Только душа и будущее, а пока что – покорность судьбе. Можно ли представить себе большее варварство? Она обязана была взбунтоваться.

– Предоставьте ей думать по-своему, – сказала Мэри, – так она счастливее. В вас бунтарства хватит на двоих.

Рэмпион рассмеялся.

– Во мне его хватит на миллионы, – сказал он.

В конце лета Рэмпион вернулся в Шеффилд, а вскоре после этого Фелпхэмы переехали в свой лондонский дом. Первое письмо написала Мэри. Она ждала от него вестей, но он не писал. Конечно, у него не было никаких оснований писать. Но она почему-то рассчитывала, что он напишет, и была огорчена, что письма нет. Неделя проходила за неделей. В конце концов она написала ему сама, спрашивая о названии книги, о которой он как-то раз говорил. Рэмпион ответил; она написала опять, чтобы поблагодарить его, так завязалась переписка.

На Рождество Рэмпион приехал в Лондон. Некоторые из его вещей были напечатаны в газетах, и он вдруг оказался небывало богатым: целых десять фунтов, с которыми он мог делать все, что угодно. К Мэри он пошел только накануне отъезда.

– Почему же вы не дали мне знать раньше? – упрекнула она его, узнав, что он уже несколько дней в Лондоне.

– Мне не хотелось вам навязываться, – ответил он.

– Но вы сами знаете, что я была бы в восторге.

– У вас есть ваши друзья. – «Богатые друзья», говорила его ироническая улыбка.

– А разве вы не мой друг? – спросила она, не обращая внимания на эту улыбку.

– Благодарю вас за любезность.

– Благодарю вас за то, что вы соглашаетесь быть моим другом, – ответила она без всякой аффектации и кокетства.

Он был тронут искренностью ее признания, простотой и естественностью ее чувства. Он, конечно, знал, что нравится ей и вызывает в ней восхищение; но одно дело, когда знаешь, и совсем другое дело, когда тебе об этом говорят.

– В таком случае я жалею, что не написал вам раньше, – сказал он и сейчас же раскаялся в своих словах, потому что они были неискренни. На самом деле он держался вдали от нее вовсе не из страха быть плохо принятым, а из гордости. Он не имел возможности пригласить ее куда-нибудь; он не хотел быть ей обязанным в чем бы то ни было.

Они провели этот день вдвоем и были безрассудно, несоразмерно счастливы.

– Зачем вы не сказали мне раньше? – повторяла она, когда ей настало время уходить. – Я могла бы предупредить, что не поеду на этот скучный вечер.

– Вы получите массу удовольствия, – убеждал он ее: к нему вернулся тот иронический тон, которым он говорил о ней как о представительнице обеспеченного класса. Счастливое выражение сошло с его лица. Он точно рассердился на себя за то, что чувствовал себя таким счастливым в ее обществе. Это было бессмысленно. Какой толк чувствовать себя счастливым, когда стоишь по ту сторону пропасти? – Массу удовольствия, – повторил он с еще большей горечью. – Вкусные кушанья и вина, элегантные люди, остроумная болтовня, а потом театр. Разве это не идеальное времяпрепровождение? – В его тоне слышалось беспощадное презрение.

Она посмотрела на него грустными глазами; ей стало больно оттого, что он вдруг так ополчился на проведенный ими вместе день.

– Не понимаю, зачем вы это говорите? – сказала она. – А сами вы понимаете?

После того как они расстались, этот вопрос долго звучал в его сознании: «А сами вы понимаете?» Разумеется, он понимал. Но он понимал также, что между ними – пропасть.

На Пасху они снова встретились в Стэнтоне. За это время они обменялись множеством писем, и тот самый молодой офицер, который собирался разгромить Стэнтон при помощи гаубиц, сделал Мэри предложение. Все ее родственники были озадачены и несколько огорчены, когда она ему отказала.

– Он такой милый мальчик, – убеждала ее мать.

– Знаю. Но разве к нему можно относиться серьезно?..

– А почему нельзя?

– К тому же, – продолжала Мэри, – он не существует на самом деле. Он не живой человек: кусок мяса – больше ничего. Нельзя выйти замуж за кусок мяса! – Она вспомнила слишком живое лицо Рэмпиона; оно обжигало, оно было острым и сверкающим. – Нельзя выйти замуж за призрак, даже если у него есть кости и мясо. Особенно если на нем так много мяса. – Она разразилась хохотом.

– Не понимаю, о чем ты говоришь, – с достоинством сказала миссис Фелпхэм.

– Зато я понимаю, – ответила Мэри. – Я понимаю. А в данном случае только это и важно.

Гуляя с Рэмпионом по вересковым пустошам, она рассказала ему, как она расправилась с этим слишком материальным привидением военного образца. Он молча выслушал ее. Мэри была разочарована, и в то же время ей стало стыдно своего разочарования. «Боже мой, – сказала она себе, – я, кажется, старалась вызвать его на то, чтобы он сделал мне предложение!»

Дни проходили; Рэмпион был молчалив и мрачен. Когда она спросила его о причине, он стал говорить о своих безрадостных видах на будущее. К осени он окончит университет; придется искать заработок. Чтобы получить заработок немедленно – а ждать он не имеет возможности, – ему остается одно: сделаться учителем.

– Учителем, – повторил он с выражением ужаса, – учителем! И после этого вы удивляетесь, что у меня подавленное настроение? – Но у него были и другие причины чувствовать себя несчастным. «Будет она смеяться надо мной, если я сделаю ей предложение?» – думал он. Ему казалось, что нет. Но имеет ли он право предлагать, зная, что она не откажет? Имеет ли он право обрекать ее на ту жизнь, какую ей придется вести с ним? Может быть, впрочем, у нее есть собственные деньги; но в таком случае пострадает его честь. – Вы представляете меня в роли учителя? – сказал он вслух. Учительство было для него козлом отпущения.

– А к чему вам быть учителем, раз вы можете стать писателем и художником? Вы сможете заработать себе этим на жизнь.

– Смогу ли? Учительство – это, по крайней мере, верный заработок.

– А для чего вам нужен верный заработок? – спросила она с оттенком презрения.

Рэмпион рассмеялся:

– Вы не стали бы задавать подобных вопросов, если бы вам пришлось жить на жалованье и знать, что вас могут уволить в недельный срок. Имея деньги, легко быть мужественным и уверенным в себе.

– Что ж, в этом смысле деньги – неплохая штука. Мужество и уверенность в себе – все-таки добродетели.

Долгое время они шли молча.

– Ладно, – сказал наконец Рэмпион, взглянув на нее, – вы сами вызвали меня на это. – Он попытался рассмеяться. – Так вы говорите, мужество и уверенность в себе – это добродетели? Что ж, пусть будет по-вашему. Мужество и уверенность в себе! Скажем так: я люблю вас.

Снова наступило долгое молчание. Он ждал, его сердце билось учащенно, словно от страха.

– Ну? – наконец спросил он.

Мэри повернулась к нему и, взяв его руку, поднесла ее к губам.

И до и после женитьбы у Рэмпиона было много случаев восхищаться этими взращенными богатством добродетелями. Именно Мэри заставила его отказаться от всякой мысли о преподавании и довериться исключительно своим талантам. Уверенности у нее хватало на двоих.

– Чтобы я вышла замуж за школьного учителя! – возмущалась она. И она настояла на своем: она вышла замуж за драматурга, который не поставил ни одной своей пьесы, если не считать благотворительного базара в Стэнтоне-на-Тизе, за художника, который не продал ни одной своей картины.

– Мы будем голодать, – предсказывал он. Призрак голода преследовал его: ему слишком часто приходилось видеть голод лицом к лицу.

– Чепуха! – отвечала Мэри, непоколебимо уверенная в том, что люди не умирают голодной смертью. Никто из ее знакомых никогда не голодал. – Чепуха! – И в конце концов она поставила на своем.

Главным препятствием, из-за которого Рэмпион так неохотно соглашался вступить на этот неверный путь, являлось то, что это можно было сделать только на деньги Мэри.

– Я не могу жить за твой счет, – сказал он. – Я не могу брать у тебя деньги.

– Ты и не берешь у меня деньги, – возражала она. – Просто я вкладываю в тебя капитал в надежде получить хорошие проценты. Год или два ты будешь жить за мой счет, а зато до конца жизни я смогу жить за твой счет. С моей стороны это просто выгодная сделка.

Ему оставалось только рассмеяться.

– К тому же, – продолжала она, – тебе придется жить за мой счет очень недолго. Восемьсот фунтов – не бог весть какие деньги.

В конце концов он согласился взять у нее восемьсот фунтов взаймы под проценты. Он сделал это неохотно, чувствуя, что этим он как бы изменяет своему классу. Начинать жизнь с восемьюстами фунтами в кармане – это было слишком легко, это значило уклоняться от трудностей, пользоваться незаслуженным преимуществом. Если бы не ответственность, которую он чувствовал перед своим талантом, он отказался бы от денег и либо рискнул бы предаться литературе без гроша в кармане, либо пошел бы по проторенной дорожке педагогической деятельности. Согласившись наконец взять деньги, он поставил условие, чтобы Мэри никогда не прибегала к помощи своих родных. Мэри согласилась.

– Не думаю, впрочем, что они очень стремились прийти мне на помощь, – добавила она со смехом.

Мэри была права. Как она и ожидала, ее отец пришел в ужас от этого мезальянса. Поскольку дело касалось отца, Мэри отнюдь не угрожала опасность разбогатеть.

Они поженились в августе и немедленно уехали за границу. До Дижона они доехали по железной дороге, а оттуда пошли пешком на юго-восток, к Италии. До тех пор Рэмпион никогда не выезжал из Англии. Чужая страна была для него символом новой жизни, новой свободы. И сама Мэри была для него столь же символически необычайна, как Франция, по которой они путешествовали. Кроме уверенности в себе, в ней было удивительное, непонятное ему безрассудство. Маленькие происшествия производили на него глубокое впечатление. Взять, например, тот случай, когда она забыла свои запасные башмаки на ферме, где они провели ночь. Она обнаружила пропажу только в конце следующего дня. Рэмпион предложил вернуться за башмаками. Она и слышать не хотела об этом.

– Пропали – и бог с ними, – сказала она, – и нечего об этом беспокоиться. Предоставь башмакам погребать своих башмаков.

Он страшно рассердился на нее.

– Помни, что теперь ты уже не богачка, – настаивал он. – Ты не можешь позволить себе такую роскошь – выбрасывать хорошие башмаки. Новую пару ты сможешь купить не раньше, чем мы вернемся в Англию. – Они взяли с собой небольшую сумму денег на поездку и дали себе слово ни в коем случае не тратить больше. – Не раньше, чем мы вернемся, – повторил он.

– Знаю, знаю, – нетерпеливо ответила она. – Ну что ж, научусь ходить босиком.

И она научилась.

– Я прирожденный бродяга, – объявила она однажды вечером, когда они лежали где-то на сеновале. – Ты себе представить не можешь, до чего мне приятно не быть респектабельной. Это во мне говорит «атавизмус». Ты слишком обо всем беспокоишься, Марк. «Воззрите на лилии полевые».

– А ведь Иисус, – рассуждал Рэмпион, – был настоящим бедняком. В его семье только и думали о завтрашнем дне, о хлебе и башмаках для детей. Почему же тогда он говорил о будущем как миллионер?

– Потому, что он был прирожденным князем, – ответила она. – Он родился с титулом; у него было божественное право, как у короля. Миллионеры, которые сами составили себе состояние, только и думают что о деньгах; они ужасно заботятся о завтрашнем дне. У Иисуса было истинно княжеское чувство, что ничто не может его унизить. Не то что наши титулованные финансисты и мыловары. Он был подлинным аристократом. И кроме того, он был художником. У него было о чем подумать, о вещах более важных, чем хлеб и сапоги и завтрашний день. – Немного помолчав, она прибавила: – И, что самое важное, он не был респектабельным. Он не считался с приличиями. Те, кто заботится о приличиях, получают свою награду в этом мире. А мне вот в высшей степени наплевать, если мы похожи на огородных пугал.

– Ого, как ты сама себя расхваливаешь! – сказал Рэмпион. Но после этого он долго думал о ее словах и о ее непосредственной, естественной, безмятежной манере жить. Он завидовал ее «атавизмусу».

Мэри нравилось не только бродяжничество: удовольствие доставляла ей та прозаическая семейная жизнь, которую они стали вести по возвращении в Англию. Увидев впервые, как она готовит обед, Рэмпион назвал ее «Марией-Антуанеттой в Трианоне»: с таким детским энтузиазмом предавалась она этому занятию.

– Подумай хорошенько, – предупреждал он ее до женитьбы. – Тебе придется жить бедно. По-настоящему бедно, а не на тысячу фунтов в год, как твои «безденежные» знакомые. Прислуги не будет. Тебе придется самой стряпать, штопать чулки и убирать комнату. Тебе это покажется вовсе не таким уж приятным.

Мэри только смеялась.

– Это тебе такая жизнь покажется неприятной, – ответила она. – По крайней мере, до тех пор, пока я не научусь готовить.

До замужества ей ни разу не приходилось хотя бы сварить яйцо.

Как это ни странно, ее детское увлечение хозяйством – стряпней на настоящей плите, подметанием комнат настоящей щеткой, шитьем на настоящей швейной машине – не прошло после первых месяцев, когда все казалось интересным и новым. Хозяйство по-прежнему приводило ее в восторг.

– Я никогда не сумею снова превратиться в настоящую леди, – говорила она, – я бы умерла со скуки. Конечно, хозяйство и возня с детьми могут наскучить и вывести человека из терпения. Но куда хуже не соприкасаться с обыденной жизнью, существовать на другой планете, вдали от мира повседневной, физической реальности.

Рэмпион рассуждал так же. Он не соглашался жить среди абстракций под предлогом занятия искусством и размышлениями. В свободное от писания пером и кистью время он помогал Мэри по хозяйству.

– Попробуй-ка выращивать цветы в милом чистеньком вакууме, – доказывал он ей. – Из этого ничего не получится. Цветам нужны перегной, и глина, и навоз. Искусству – тоже.

Для Рэмпиона жить жизнью бедняка было своего рода моральной потребностью. Даже когда он стал зарабатывать довольно много, они не держали больше одной прислуги и по-прежнему сами делали большую часть работы по хозяйству. У него это был принцип – своего рода noblesse oblige или, вернее, roture oblige[20]. Жизнь богача, в приятном отдалении от материальных забот, была бы, с его точки зрения, своего рода изменой его классу, его близким. Если бы он сидел сложа руки и платил прислуге, чтобы она работала за него, он тем самым оскорблял бы память своей матери, он словно говорил бы ей, что он слишком хорош для той жизни, какую вела она.

На страницу:
10 из 12