Вопрос был столь странным и старомодным, что она даже не обратила внимания на то, что мужчина, по всей вероятности, действительно, приглашал ее танцевать, и слегка удивился, что она вместо ответа продолжала сидеть и молча смотреть на него. Когда они, наконец, вышли на середину зала, она, поняла, что внутри все каким-то странным образом ожило, заныло. Почувствовала этот внезапный прилив чувств, в считанные минуты, как будто бы ощутила вживую постепенно растущую рану на сердце. Ей было страшно больше всего от того, что осознание этого внезапно нахлынувшего чувства было слишком быстрым, молниеносным. От него пахло немного более едким одеколоном, чем обычно нравился ей, и, как она подумала почти сразу, запах этот практически ее парализовал, как будто ей ввели шприцем отраву под кожу, помимо ее воли.
Сколько она себя помнила, всегда мучилась, почти сразу после того, как познакомилась с ним. Она была очень эмоциональной, и в этом, ему, конечно, – неровней, потому что все время хотела быть с ним рядом. Скрывала это даже от самой себя, стыдилась. Знала, что не любовь, а просто животная привязанность. Уже давно такой была, сама от этого переживала ужасно, но ничего особенно правильного поделать с этим не могла. Прирастала сиамским близнецом к тому, кого любила, и тем самым, сразу отдаляла любого человека на почтительное расстояние, вызывая раздражение, как только он в этом убеждался. Алексей не мог быть исключением.
Он был улыбчив и добр, и казался теплым настолько, что она, просыпаясь ночью, ловила себя на мысли, что не спит только для того, чтобы представить, о чем они говорили сегодня, как он наклонился к ней и ее поцеловал. Длилось это единение душ, впрочем, совсем недолго. Бессонные ночи, письма, прогулки. Радостное счастье такое короткое почему-то, а на смену ему… А потом остались только промежутки между встречами и недомолвки, его плохое настроение, его проблемы, снова прохладные встречи, отсутствие его проблем, как и тем для разговора. Поссорились, помирились, поженились, развелись, снова поженились. Прохлада семейной жизни была еще более странной, но заботы поглотили отчаяние, и снова появилась неосознанная надежда. Ей все чаще казалось, что все это происходит не в данное время, а где-то в детстве, как что-то неоформленное, зыбкое. Как будто бы они были просто подружками, которые даже не дружат, а хмуро бродят по улицам, рассказывая друг другу о каждодневных неприятностях, а потом снова разбегаются, каждая по своим углам.
Когда Алеша уходил или потом – уезжал, появлялась эта странная боль внутри, не дающая покоя. Он был неразговорчив и все время о чем-то думал своем, находясь как будто где-то далеко. Это не было таким обидным в момент общения, но становилось совершенно невыносимым, когда его не было рядом. Как будто все внутри нее его помнило и о нем начинало тосковать безудержно. Сознание рисовало невозможность как обиду, а постоянное неудовлетворение давило как каменная плита, пропуская через невидимую мясорубку все внутренности. «Где он сейчас, почему не со мной?» Даша хорошо знала, что подобные мысли для взрослой женщины были не просто наивны, а глупы, если не сказать, до безумия эгоистичны, и все же именно так ей казалось и чувствовалось, и, собственно, именно эти мысли вертелись у нее в голове круглые сутки. Не могла она к нему привыкнуть, не могла охладеть и жить спокойно. Видела, и снова слезы наворачивались на глаза, как будто каждый раз, рано утром встречала его впервые, видела заново его сильную шею, красивые руки, расправленные плечи, загорелый торс. Как будто бы не проходило то ощущение дрожи при виде человека, которого любишь, которое обычно так сладостно вначале, но которое, по каким-то мировым законам, достаточно быстро проходит, уступая место чему-то фундаментально другому, значительно более спокойному.
Оба сына были на него похожи, словно копии. Когда Даша обнимала их рано утром, склонившись над кроватью, то все внутри танцевало непонятный и страстный танец, каждый мускул оживал, а кровь бурлила во всю, в надежде вырваться наружу. Нежность боролась с чем-то страстным, болезненным. Иногда она даже боялась прижимать сыновей к груди, казалось, немного сильнее обнимет, и просто задушит их от радости какой-то, ниоткуда пришедшей, и безысходности.
Он уехал в командировку, почти не попрощался. Позавтракал, бросил вещи в чемодан, чмокнул в щеку и поехал на вокзал. Она сделала над собой усилие, чтобы не поехать следом, не собрать детей и не броситься ему вдогонку. Удержалась, правда, легко. Мальчишки проснулись и уже отчаянно требовали внимания. Иначе бы, даже не задумалась, пешком, на машине ли, самолете, догнала бы, не отпустила.
В этот раз на душе было совсем неспокойно. Ночью она переворачивалась с боку на бок, почти не спала. На следующий день проснулась часа в три, снова не могла понять, где находится, как бывало часто последние полгода, как будто бы во сне пыталась до него домчаться, доехать, встретить снова, и все время упускала из виду. Мысли о нем так странно врезались ей в голову, что ни на секунду не оставляли, даже когда заботы и сотни телефонных звонков, казалось бы, должны были как-то отвлечь и отнять силы. Она смутно могла себе представить, что будет дальше, сможет ли она, к примеру, когда-нибудь спокойно чем-то заниматься, жить и просто радоваться. Как будто бы сама себе подписала приговор, и сделать с этим уже совсем ничего не могла. Как будто бы сама заговорила себя на какую-то странную, медленную, никому неведомую и непонятную погибель.
Наутро отвела мальчишек в детский сад и пошла на работу. В юридической конторе помогала вести дела известным и малоизвестным адвокатам. В метро сидела, закрыв глаза, засыпала, пока вдруг кто-то не окликнул ее, склонившись над самым лицом, и нашептывая что-то на ухо. На мгновение испугалась, одернулась. Голубоглазый блондинистый мужчина, высокий и импозантный, буравил ее взглядом, и уже пять минут рассказывал ей об их какой-то важной и памятной встрече три года назад на юге. Она, смутно вспоминая, как жили все в одном большом доме, с детьми и семьями, кивала в такт его рассказу, слушая и чудом для себя припоминая, как он, действительно, выходил рано утром бриться в общий дворик и разговаривал с ней, заваривал себе чай на общей кухне, а потом снова болтал с ней. Когда поезд подъехал к Невскому проспекту, она подняла голову, посмотрела в его глаза и вдруг отчетливо поняла, что любит его без памяти. Эта мысль, так быстро пришедшая ей в голову, была столь ужасной, что она отпрянула от него, что есть силы, вдавливаясь в спинку сидения. Откуда? Чувства, возникающие в сердце или в душе, всегда вынашивались годами, да и было это давно очень, и были эти самые чувства обусловлены общими притязаниями, ожиданиями, временем. А здесь все произошло за три минуты, и спустя эти три минуты она отчетливо понимала, что дороже этого человека у нее никого нет, и не было, как и то, что все это произошедшее ужасно и совершенно невозможно. Он вышел вместе с ней на платформу, как будто бы угадал ее мысли. Оказалось, что он следовал в ту же юридическую контору, что и она, и даже был готов помочь ей сделать какие-то там бумаги и документы, и как-то все это странно совпало, как в странном западном кино. Кровь внутри пульсировала, отдавала в голову, как будто бы все тело сотрясала немыслимая неоткуда пришедшая и нечистая сила.
– От лукавого, – с ужасом повторяла она, – дура ненормальная.
Она снова пыталась подумать об Алексее, и, не находя в себе силы заставить себя это сделать, снова поражалась тому, как быстро это все самое странное – произошло с ней. Алексею она позвонила и он, слава богу, на четвертый звонок, взял трубку. Был занят, что-то быстро проговорил, вернее, прокричал даже, отключив аппарат после разговора практически сразу. Даша набирала его номер еще несколько раз, но все – безуспешно. С трудом дождалась следующего дня, когда должна была снова идти в контору, зная, что встретит его там, и с некоторым ужасом ожидая, что же будет дальше.
Встретила. Удивилась. И тому, как он посмотрел на нее, также странно, непривычно по-доброму, также обворожительно обещающе, как она даже ожидать не могла. А когда посмотрел, ей сразу пришлось опустить глаза, была не в состоянии выдержать его взгляда. Не хватало дыхания, было снова нестерпимо стыдно, не от желания или страха, а от того, что это было, без всякого сомнения, не сиюминутное увлечение, а что-то серьезное и мучительное, и, самое ужасное, что-то так некстати повторяющее все те ощущения, которые она испытывала, когда встретила Алексея впервые, на том странном восточном корпоративном вечере в ожидании Нового Года.
Денис, этот злополучный «первый встречный в метро», поступил к ним на работу, на полную занятость. Когда она узнала об этом, то вышла в коридор, медленно дошла до туалета, стараясь не покачиваться, закрыла лицо, чтобы никто не видел слез. «Как же так?» – вертелось у нее на языке, но она вновь видела перед собой его улыбку, и ей вновь и вновь хотелось только одного: ощутить его присутствие.
Снова звонила в Москву, Алеша снова не подходил, или подходил и говорил очень кратко. Целовала мальчишек, повела их в супермаркет, и целый час поила чаем с пирожными и черствыми булочками в кафе. Пыталась вспомнить, как жила все это время, как ни одной минуты не думала ни о ком кроме Алексея, как мучительно это было, при ощущении полного безучастия и равнодушия. А потом поняла, что ничего не может с собой поделать. Только пытается представить, как обнимает Дениса, и уже давно знает, что это самое светлое чувство и давно – смысл жизни, и что он, конечно же, думает все также, и то же самое, и главное, – нуждается в ее заботе. Ощутив прямоту и ужас собственной женственной слабости, ей стало вдруг совсем нестерпимо. Она пыталась отгонять эти странно пришедшие, тяжеловесные мысли, зная, хорошо зная, что только они и приносят ей теперь долгожданное ощущение счастье, и ради них она собственно и просыпается по утрам.
Через пару дней позвонил Алексей, он был в приподнятом настроении, сказал, что все хорошо, попросил не беспокоиться, сообщив, что задерживается еще на десять дней.
Проснулась ночью. Вся горела. Вспомнила, как они впервые поехали вместе отдыхать на юг, и какие были теплые вечера, как пахло кипарисами, и как святились маленькие красные маячки на горе, и как на базаре они купили много винограда и зелени, а потом смеялись, пили красное вино и не спали все ночь. Ей тогда казалось, что они стали единым целым навсегда. Было невозможно представить себе жизнь вне его, было невозможно себе представить, что этот фейерверк разговоров, чувств, ощущений можно чем-то заменить. Когда они гуляли, она обычно обнимала его за талию, прицеплялась пальцем руки к его поясу, так они и гуляли по аллеям, так и шли, казалось, по жизни. Длилась эта идиллия, правда, совсем недолго, а потом началась обыкновенная жизнь. Вместе и порознь. Жизнь, которая ее давно и совершенно устраивала, собственно благодаря ощущению того, что дороже его нет никого и быть не может, и что так было и будет всегда. В минуту этих воспоминаний и размышлений она вдруг с радостью поняла, что, наконец, забыла все-таки о Денисе, и ей больше не хочется представлять себе, как он улыбается и обнимает ее за талию, как она тонет в его объятиях, и засыпает где-то на берегу моря. «Снова? Почему «снова»? Я что-то путаю», – твердила она себе, с ужасом понимая, что окончательно запуталась, и что ей дико хочется любви и полета, как никогда, вернее, как в юности, и что это самое ужасное, что могло приключиться, потому что тогда, в юности это было одно, а теперь она не только не сможет себя уважать, но и жить вообще больше не сможет, и делать ничего не сможет, потому как тогда надежды не будет уже ни на что, если только понять, что в жизни все так страшно и несправедливо.
Если пять лет назад, она иногда мечтала о чем-то новом, неожиданном, хоть на мгновение, тайно от других, и, конечно, от себя, теперь отчетливо осознавала, что изменение чего-либо в этой ее странной и немного грустной жизни, будет полным крахом. А еще она отчетливо осознавала, что отделаться от мысли о Денисе она не может все равно, как ни старается, как будто ей в голову ввели электроды, и парализовали волю. А еще было это тепло неимоверное внутри и радость, как будто извне на нее проецируемое, ниоткуда снизошло чудо и уже не точила ее, а обжигало.
Утром он встречал ее у ворот офиса. «Чтоб ты провалился!» – вертелось у нее на языке, но, увидев его, она почувствовала такую нежность и странный трепет, что даже не могла уже на него сердиться.
Красивым он не был. Да, не был, конечно. Сильным торсом тоже не обладал, в общем-то. Пронзающие, бьющие вовнутрь токи были столь явными, что она даже глаза закрывала и ежилась вся, только бы никто не видел ее лица, на котором, как ей казалось, все отражалось в первозданном виде.
– Наваждение какое-то, – успела сказать она ему, но он, похоже, не расслышал, или сделал вид, что не расслышал, продолжая ей рассказывать о чем-то своем, о вчерашнем и завтрашнем, работе, доме, ну как обычно.
Начала рассматривать его, сначала исподтишка, потом явно, открыто. Просто сидела на другом конце коридора, сбоку от кофе-аппарата и глядела на него. Он был очень быстрым, и, в отличие от Алексея, ярким каким-то, активным. Как заряжал энергией от одного своего присутствия. Все поймет, вертелось в голове. Все поймет, и будет слушать, и будет все знать обо мне и любить, и просто очень хорошо будет, как раньше. Как когда-то раньше. С этой мыслью она покидала работу каждый день и вставала теперь рано утром, чтобы быстро заварить кашу и одеть детей, о которых теперь думала в самую последнюю очередь.
В какой-то момент ей стало нестерпимо от мысли, что все придется делать заново. Красный цвет рубашки Алексея так шел к его загорелому лицу, а Денис… Денис никогда не носил таких рубашек. Ей становилось страшно от этих мыслей, неловко. Стыдно снова до такой степени, что было невыносимо оставаться наедине с собой. И все-таки она радовалась, дико радовалась каждый раз, когда видела его, и от этого пронзительного ощущения боли было совершенно некуда деться. Уже собиралась идти к нему, когда позвонил Алексей и сказал, что вернется через полчаса. Встретила его на пороге и обняла. Он как всегда быстро позавтракал и ушел готовить бумаги для предстоящей встречи в офисе.
Самое страшное было впереди. На следующий день, когда Денис встретил ее перед входом в контору с букетом цветом и смеялся от счастья и радости, как ребенок, повторяя, что ждал этой встречи очень давно и всю жизнь. Шутил про любовь, хохотал до упаду, и она шутила и смеялась, тонула в его взглядах и в этой жуткой идеи возможности, о которой всегда мечтаешь, как о последней надежде, но которую вовсе ведь и не ожидаешь никогда. Поймала себя на мысли, что постепенно свыкалась с мыслью, что в ее сознании их теперь будет всегда двое, и от этого сладостного примирения, вновь хотелось жить и надеяться, а отчаяние отходило на задний далекий план, пытаясь спрятаться где-то там, на случайных похоронах на самом дне сердца.
– Только бы он уехал, только бы разлюбил, только бы это все закончилось, – думала она вновь и вновь, отгоняя от себя ощущение его каждодневного присутствия. Но он не уезжал, и разлюбить тоже не собирался.
Целый год.
Потом, впрочем, в один прекрасный день собрал вещи и уехал в другую страну. Узнав об этом, она села на стул и, одну за другой, съела всю коробку конфет черного шоколада, которую он ей подарил накануне, когда они долго шли по Московскому проспекту до близлежащего метро и о чем-то весело болтали, держась за руки. Потом ее вырвало, а потом она с облегчением поняла, что можно и нужно снова идти домой, что слушать ее о ней уже никто никогда не будет, и что можно, наконец, просто жить и думать об Алексее, и ждать, что когда-нибудь, когда-нибудь… Вернее, что он никогда больше ни за что не появится в ее жизни. Через полгода она узнала, благодаря случайно оброненной фразе, что в Москве у Алексея была подруга, и что те ощущения, которые она испытывала, были каким-то общим котлом эмоций, в который они все одновременно погрузились. Эта информация ничего не прибавила и не убавила, было все равно. Память, нет-нет, а все равно лелеет первые минуты неподвластных чувств, которые, к счастью, проходят, уступая место чему-то более важному, сильному, настоящему. А еще она знала, что по какой-то странной причине или аномалии, эти, вот, первые ощущения любви, у нее никогда не стирались, как будто химическая формула, заложенная в голову при первом взгляде на того самого человека, в ее собственной голове так и оставалась неизменной, вопреки всем открытым законам и зарытым воспоминаниям. Она также плакала, когда видела его по утрам, также бешено скучала, когда уезжала, но перестала считать это чем-то особенным, как будто привыкла, что должно и может быть только так. А Дениса она тоже очень ждала.
До сих пор ждет.
Через полгода Алексей скажет ей, что никакой девушки в Москве тогда у него не было, и что он все специально налгал и придумал.
Он ведь тоже ее очень любит.
Плохая память
Василиса сидела за столиком белоснежно-красного средиземноморского кафе, украшенного цветами и античными вазами, уже в течение получаса, и внимательно изучала решительное лицо красивого белобрысого шведа в ярко синей спортивной куртке, который рассказывал ей о смысле жизни, залихватски откидывая волосы назад.
– В Швеции, знаете ли, все очень непросто теперь, даже, можно сказать, что – сложно, – он смотрел Василисе в глаза, а потом снова их опускал куда-то в землю, как будто бы искал там что-то важное, удивительное, давно потерянное.
– Правда? – Василиса пыталась поддержать никак не начинающийся разговор, лихорадочно соображая, каким будет его исход, и как сделать его, это исход, хоть немного более благоприятным. Было ей неуютно, неловко, от какого-то внутри зародившегося и уже проявившегося в легкой дрожи по всему телу, ощущения, что она не может ни на одну секунду расслабиться, сосредоточиться на чем-то своем. Как будто бы ее жизнь была давно подчинена неведомой силе, которая над ней, над этой жизнью Василисиной, теперь властвовала, и которая ее, эту жизнь Василисину, куда-то постоянно звала, манила, а может быть, просто нагло и бесцеремонно затаскивала.
– А well-designed plan. У меня расписание, – швед говорил по-английски, мягко и медленно, продолжая потягивать свежевыжатый апельсиновый сок, подробно рассказывая Василисе о том, что все события в их семье давно расписаны до мельчайших деталей, по дням, часам и минутам. И если не успеть сегодня отвезти деньги в банк к девяти утра, то полетит все сразу после этих самых девяти часов, и ничего нельзя будет вернуть. Швеция сдохнет, а он еще и потеряет работу, близких друзей, покончит жизнь самоубийством. А если следовать этому графику «до девяти», то все будет замечательно, хотя, все равно, знаете ли, «хуже нет», потому как «женщины все на работе», а «мужья сидят дома с детьми», «пособие за это сидение – бешенное», а «дисциплинировать себя человек не очень-то может», и, вот, «вы не правы», вернее, «вы очень правы», что от религии, достатка, возраста и пола «хоть что-то зависит».
Василиса пыталась понять, что именно было так тяжело в этом разговоре со шведом. Вдруг в какой-то момент поняла, что он вовсе не хотел с ней познакомиться особо близко, даже полюбезничать, пококетничать хоть немного не хотел, он очень, вот, жаждал, чтобы она его как-то развлекла, чем-то задела, тронула, отдала энергию, сколько хватит, ну, сколько не жалко. Будучи деликатным, воспитанным человеком, судя по всему, он совсем не мог дать ей это понять «впрямую», высказать без обиняков. Он был явно заинтересован глотнуть свежего воздуха, который, как он полагал, мог быть незамедлительно доставлен, здесь и сейчас, в лице этой, вот, девушки.
В какой-то момент ей показалось, что он даже прикладывал некоторые шведские усилия к тому, чтобы понять, что именно в ней, в Василисе, его может тронуть на данный момент. Прокручивал в голове возможные варианты импульсов, на которые его мозг мог дать слабину. Пытался настроиться. Ребрышки? Совсем хилые, торчащие в разные стороны, но переходящие в загорелые лопатки все-таки. Брови, несколько широкие, но трогательно стоящие домиком, если ракурс слева. Заметные морщинки, на руках, на щеках, чуть больше придают уверенности ему? Сутулость, тоже неплохо. Ведь это отсутствие продуманности и заботы о себе, явный признак неуверенности или эгоизма, недостаток спонтанности. Опять-таки, плюс. Василиса попыталась придумать, какие еще могут быть изъяны, которые отвратят и одновременно привлекут мужчину или вообще кого-нибудь. Силилась вспомнить. Почему-то в голову пришла мужеподобность. Этого, правда, у нее не было отродясь, но, увы, именно это сыграло бы решающую роль сейчас. Так она подумала. И дело вовсе не в Швеции, но в том, что есть в этой монументальности некоторых женщин какой-то странный и привлекательный атавизм, который отвращает и заводит одновременно, оживляя какие-то совсем неведомые внутренние импульсы.
– И этого нет, господи, Боже мой, – подумала она и почти разозлилась.
– Вы хотите пройтись со мной? – вдруг спросил швед. – Walk…
Василиса вскинула на него глаза, и вдруг вспомнила, что вчера, у лифта, он даже не пытался отрицать, что не хочет помогать перенести вещи, когда не очень молодая русская женщина попросила его в гостинице помочь ей и ее внучке, когда они неторопливо и неловко выбирались из старомодного лифта, вместе с десятью чемоданами:
– А эм сорри, я опаздываю на ужин, – сказал он, и Василису как-то кольнуло, что он так грубо, равнодушно поступил. «Мы все куда-то опаздываем», – подумала она, очень расстроилась, и еще раз внимательно посмотрела на него, чтобы уж точно запомнить, что он холоден, равнодушен, наверное, груб и совершенно ужасен.
* * *
Она сидела на пляже уже полчаса, смотрела на море, ощущала тепло песка и солнца, и думала, что, наверное, хотела бы пребывать в этом состоянии всю жизнь, и что недели может не хватить. Отпуск был неожиданным, и бухгалтерская контора, где она старательно работала вот уже десять лет, выделяло столько времени не всегда. В этом году ей просто повезло.
Крит был островом жизни и улыбок. Отовсюду лилась музыка, а танцы продолжались до утра. Приветливые лица в кафе по всему взморью обещали радостные минуты, жизнь искрилась в них, как будто бы острова не коснулась ни одна война, ни одно землетрясение, ни одна трагедия, не считая падения Римской Империи, и того, что было, и правда, ну очень давно. Приветливые, дружелюбные, смешливые, изредка похожие на античные статуи люди ходили взад-вперед, торопливо собирая тенты, зазывая в рестораны и сиюминутно раскрывая по всему побережью бесчисленные зонтики разных цветов, которые тянулись вдоль пляжа, меняя окраску и размер, приветливо кивая послушными смешными головами.
А закаты здесь были такой красоты, что просто сил не было оторваться. Выходила Василиса из гостиницы и сидела на взморье, долго-долго, смотрела на море, как на большущий белоснежный экран в кино. Огромный шар разноцветный каждый вечер садился в воду, пахло сладким, каким-то, действительно, сладким морем, как миндалем на католическую пасху, пряностями на восточном базаре или мамиными ладонями, когда уткнешься в детстве. Песок был желтым, крупным, а галька мелкой, серой. Пена морская шипела, булькала. Возле пляжа стояли две красивые лошади, запряженные в белые кареты. А потом, если два шага в песок горячий, то снова – слева-направо – как на пленке – панорама, небо-море, калейдоскопом смена цвета, зыбь и удары волн. И снова цвета. Синий, бардовый, изумрудный. Тепло. И снова тепло. И только тихо-тихо прибрежная волна дает знать, что море только начинает просыпаться.
Запах был сказочный, солено-сладкий. Перед глазами быстро пробегали картины далекого времени, закрытого прошлого. Широкие палубы лайнера, на который они только что сели в Одессе, покрытые зеленой резиной. Пропитанные солью перила, бело-красные шлюпки, дымка полуоткрытых кают-компаний, где холод ужасный, и снова, снова – на верхнюю палубу, а там – пристань и через несколько минут – пароход отчалит. Средиземное море, Василисина мама в длинном платье, синем, в белых цветах, столько людей вокруг, а разговаривают они неспешно на незнакомом языке, изредка кричат, жестикулируют. Пароход отплывает, громкие протяжные гудки прощания.
А потом снова, но уже на пароме, по дороге в Хельсинки или Таллинн, совсем другое время. Он целует ее, и Василиса понимает, что всегда хотела ото всех убежать, хоть это и тщательно скрывала, хотела остаться в этой каюте надолго. Но пароход вновь отходит, и нужно бежать и махать тем, кто стоит на пристани. Так ждала этого момента, внутренне как-то ждала, но нужно, по какой-то тайной причине, обязательно нужно бежать вверх по лестнице на палубу и махать рукой. Он так сказал или она? Одевается, быстро-быстро, бросает ему в лицо кофту, или что-то еще, что на кровати лежало. В лицо, со всего маху, бросает и мчится себе по лестнице, на всех парусах, огнях. Чуть не упала, там ведь всегда, на пароходах, ступени высокие, не перепрыгнуть даже. Вот и палуба. Видит, что пароход уже стоит к причалу стальным серебряным боком, кричит, что есть силы: «До свидания!» – с отчаянием машет стоящим внизу матерям с детьми и военным. Глупость какая, какого лешего сорвалась-то? Он целует ее в затылок.
Еще что-то вспомнила? Солнце припекало все больше. И больше. Моря ведь бывают разные, так ей недавно рассказывали. На Крите море особое и их, этих морей, целых четыре, кстати. Море здесь не такое как Мертвое, к примеру, где одна жижа, жарко и нельзя плыть, не такое как Красное, совсем теплое, парное, прозрачное. Критское море, что омывает остров с севера, не соленое, не теплое, а такое, как можно только мечтать – в самый раз, с прохладцей, мягко-нежное, и даже мужественное, что ли, решительное. Не хитрое – утопить, задушить, заманить течениями, а дружеское, хоть и строгое. Тело становится податливым, как будто бы сама превращается в рыбу, которая не живет под водой, дыша жабрами, а плавает вместо тела, шевеля послушным хвостом как во сне. Такое ощущение, что какое-то создание другое внутри просыпается, ну, женщины знают, ведь у них приятие себя важнее всего иногда. Как чувствуешь себя, так и живешь. Для мужчины, в общем-то, тоже, также, иногда бывает. Именно поэтому, вдруг подумала Василиса, швед с ней так старательно и разговаривал, беседу вел.
* * *
А что было-то? Да было, и было. Было как в кино. Как «Смерть в Венеции», в котором мальчик молодой, и тот, другой, в возрасте, замертво падает, гибнет от чувств. Или как в «Даме с собачкой», но это, уж, даже, как-то, очень будет однообразно пересказывать, как и то, что бывает на море.
И как там хорошо бывает! И как теперь так не бывает. А если бывает, то не сейчас. Но обо всем об этом ведь все равно на море забывается. «Обо всем» это, непременно, конечно, «несчастный муж и не менее несчастные дети». Либо, наоборот, там, на море, обо всем – вспоминается. Как вспомнится! А времени как будто бы и не было. И не будет. И – нет. Его, этого времени и не существует вовсе. И живет человек, хочет – в детстве, хочет – в юности. Да, где угодно, в общем-то. А Крит ведь венецианский, в 16-м веке здесь все-все было, как в Италии, как в Римской империи. Хорошие дороги, илом, дебрями веков пахнущие люки. Сказочный остров гиен и чудовищ, богов и героев. Палаццо, в которых каменные полы и турецкие полукруги на окнах, как будто бы спишь не в комнате с видом на море, а в шатре. Балкончики маленькие, а келья гостиничная покрашена в зеленый салатный цвет. Кофе, крепкий, ароматный, по утрам, из окна запах доносится. Ряд кафе покрытых зеленью вдоль моря тянется, вдоль пляжа. Как на картинках девятнадцатого века, снятых во Франции, в особой скрытой от глаз студии на Монмартре, черно-белых, с настроением. Можно запросто просидеть и «проглазеть» на проходящих мимо хоть весь день, потягивая этот самый кофе.
А как это бывало?