Путь далёк лежит…
Хорошо как. Хорошо петь вместе. И что такой голос у неё, точный. Легко вместе петь, просто… Ну, идеально с ней вместе петь, ни с кем ещё так не было. Точно выходит, интонационно. И кроме того, что очень точно… Кроме этого – есть что-то ещё. Не знаю, как сказать, – затем ведь и музыка, что словами не скажешь.
Нам пытались подпевать, и неплохо. Надо же, знают. Как странно – откуда?.. А потом перестали, опять остались наши два голоса. Видно, решили не мешать.
Как хорошо с Сашкой петь. И голос её – главный, она ведёт.
И вдруг я представил, как на самом деле зима. И этот ямщик замерзает в степи. Замерзает, и сделать ничего нельзя. И степь. И всё.
Передай жене,
Что я в степи замёрз,
А любовь свою
Я с собой унёс…
Потом не хотелось ничего больше петь. Хотелось чаю и снять мокрый носок. И анекдотов, и смеяться. Потому что невозможно это, что человек вот так замёрз в степи, и всё.
И голос Сашкин, как будто прохладный. Без лишних обертонов, разливов-переливов. Чистый как вода. Иногда же хочется просто воды, а никакой не фанты и не чаю даже.
Хотя чаю – тоже неплохо. Из железной кружки, непонятно какой заварки, зато с дымом. В голове всё ямщик этот. Какая красивая песня всё-таки. Прямо как-то… В самую середину.
– Э, а про сгущёнку забыли! – Палпалыч поискал что-то в мешке и нашёл сгущёнку. Открыли, налетели и ложкой из банки – кто в чай, а кто прямо так. Я – прямо так, конечно. Вкусно как!
– Саньке слух от отца моего достался, – рассказывал Палпалыч, – а мне вот Бог не дал. Слышу, а петь не могу – сам понимаю, что фальшиво очень. Вот и помалкиваю…
– Это значит, что слух у вас хороший как раз, – сказал я. – Просто координации нет между слухом и связками. Бывает, детей в музыкалку не принимают, потому что они плохо поют. А потом оказывается – у них слух хороший. Это развивается, кстати, – связки, голос…
– Да мне поздно уже развивать, – покачал головой Палпалыч.
– И ничего не поздно, – сказала Санька и почему-то надулась.
А мне было так странно, что я чего-то такое длинное и умное сказал при всех. А потом Палпалыч стал нам рассказывать про походы. Как он свой первый поход повёл сам в шестнадцать лет. И как они там с местными что-то не поделили, еле ноги унесли. А потом – как они в прошлом году ходили на Эльбрус, не на самый верх, но всё равно. Из детей были только два мальчика лет пятнадцати и Санька. Взрослое восхождение, но она дошла, как все.
Сама же Санька куда-то исчезла. Ей, видимо, совершенно не хотелось слушать, как про неё рассказывают. Про то ещё, что у неё компас в голове – всегда чувствует направление. Что с ней не заблудишься.
– Это только в лесу, – сказала Санька. А, вернулась всё-таки. – В городе у меня все настройки сбиваются, теряюсь на ровном месте. Кирюха, а поиграй ещё чего-нибудь, а?
– Всё для тебя, – сказал Кирилл. Всё-таки он получит у меня в нос когда-нибудь.
Он потянулся за гитарой. Как-то через Сашкину коленку. Ну, незаметно так задел, будто случайно. И Санька отодвинулась. Просто отодвинулась, не демонстративно, а так, молча. Ладно, пусть живёт этот Кирилл, чёрт бы с ним.
И я вдруг заорал вместе со всеми:
– Ничего на свете лучше не-ету! Чем! Бродить! Друзьям! По белу све-ету!
Тоже хорошая песня, кстати. Там так хорошо расщепляется на голоса. Все верхний поют, простой. А я могу второй, и Кирилл может. Так странно, у меня будто какой-то узел был на горле, а тут вдруг распустился – и запелось само.
Потом все потихоньку в палатки разошлись. Кто спать, кто в карты играть, а Кирилл с Ольшанской вдвоём куда-то слились. И ладно.
Остались мы с Санькой. Я не мог уйти – у меня кроссовка сохла у костра.
– А меня папа сначала сдал в музыкалку, но я сбежала, – рассказывала Санька. – Мне, понимаешь, сразу играть хотелось! А тут – локоть выше, кисть там… Бред какой-то, и сольфеджио ещё…
– А мне сначала всё равно было, – ответил я, – говорят – я делаю. Ну, мне нравилось просто, что пианино полированное такое, большой зверь. Такой… динозавр. Ручной. Разговаривает… Ну, и получалось чего-то там, хвалили… А на музыку потом пробило, в прошлом году. Как это… Ну, всё не зря. И локоть – это всё ерунда: когда чувствуешь мелодию, он сам идёт. А сольфеджио – да-а-а… Я раньше думал – это жесть. А сегодня понял зачем. Я, знаешь, никогда раньше так не пел.
– Ay меня дедушка пел, мы с ним вместе… И на рояле он играл. И я под роялем этим сидела всё время. Знаешь, там так снизу интересно, двигаются такие штуки деревянные… Знаешь? – Я кивнул, а она продолжала: – Шопена играл. Ты умеешь Шопена? – Я опять кивнул. – Круто… А ещё Баха он играл, такого… А Баха умеешь? – Я кивнул ещё. Чего-то разучился разговаривать, только киваю. – Дедушка любил очень Баха. Полифонию, когда разные голоса переплетаются. Он говорил – чувствуешь, что в твоих руках целый мир… И там несколько героев, и ты управляешь сразу всеми… Не одного героя ведёшь, а целый мир. Такой Толкиен. Понимаешь?
Я неожиданно понял. Это именно то, что Валентина из меня так долго пыталась выбить: что ты ведёшь разные голоса и ни один нельзя бросить. Целый мир. Попробовать бы!
Тут резко поменялся ветер, и на Саньку повалил дым. Но она не сбежала и руками не стала махать, просто сидела в дыму, и всё.
Только слышно было, как она засмеялась вдруг:
– Знаешь, Тоха, я ведь раньше думала – ты такой совершенно неинтересный, как валенок.
Я ей хотел сказать, что она вообще-то тоже серая мышь, совершенно. Но не стал. Значит, теперь она думает, что я интересный, да? И что мне теперь – интересное ей говорить? У меня вообще язык отнялся. Но тут дым повалил на меня, и я не выдержал – вскочил, глаза заслезились, закашлялся…
Откуда-то нарисовался Кирилл:
– Они тут интеллектуальные беседы ведут! Вообще-е-е!
Сашка даже головы не повернула. А я посмотрел на Кирилла и вдруг увидел: он совершенно обыкновенный. Два глаза, рот и нос – обычный нос, вообще ничего особенного. И вдруг вся моя злость на него куда-то делась. И голос ко мне вернулся, и я сказал ему:
– Слушай, Кирюха. А покажи мне аккорды, а?
Весенняя соната
Переезжать не хотелось. Просто не укладывалось в голове, что они вот так возьмут и уедут. И никогда сюда не вернутся…
Лишь когда грузчики вынесли на ремнях пианино и за ним обнаружился квадрат тёмных обоев – только тогда Лёлька поняла: да, на самом деле уезжают. Насовсем. Переезжают к дяде Лёне – и у мамы с ним теперь начнётся совсем другая, новая жизнь. Но почему для этого нужно было разваливать её собственную жизнь, Лёлькину?! Её даже и не спросил никто…
Новый дом, новая школа – ничего здесь ей не нравилось. Даже своя комната – впервые по-настоящему своя! – казалась чужой. С видом на гаражи… И каштаны здесь не растут.
Лёльке плохо. Плохо! И она купила в переходе чёрную куртку с черепом во всю спину. Оказалось – очень удобно. На любую погоду. Лёлька назвала её «моя черепуха» и носила не снимая. Джинсы – подарок дяди Лёни – изрезала в клочья и выкинула. Ещё постриглась – совсем. То есть абсолютно, под «ноль». Мама всё молчала; только когда увидела лысую Лёлькину голову – кажется, заплакала. Ну и пусть. У неё теперь своя жизнь, а у Лёльки – своя.
В новом классе с ней пытался познакомиться некто Серый – долговязый нескладный парень, тоже весь в черепах. Лёлька так его отшила, что сама испугалась. Пыталась начать курить, но не понравилось. К тому же курили все – оказалось даже как-то оригинальней не курить. Серый всё не отвязывался – пытался найти с Лёлькой общий язык. Спрашивал, например, какую Лёлька музыку любит.
– Бетховена, – отрезала Лёлька.
– Это чего – группа такая? – завертел Серый ушастой головой.
– Нет, это такой композитор! Людвиг ван. Малоизвестный, в общем…
А потом появился Джон. Странное дело: Лёлька терпеть не могла вывернутые по-иностранному имена, всяких там Алексов и Дэнов, а тут – Джон… Наверное, по паспорту – просто Иван, но «Ваня» ему не подходило. Старше лет на пять. Все вечера напролёт гонял по улицам на скейте.
Лёлька и выскочила из подъезда – прямо ему под колёса. Другой обязательно наехал бы, но Джон виртуозно увернулся – лишь задел Лёльку рукавом:
– Извините, мадемуазель!
И посмотрел рассеянно, чуть насмешливо. Не потому, что лысая Лёлька в её «черепухе» была так себе «мадемуазель», а просто он всегда и на всех смотрел так. Потом не глядя стукнул ногой по скейту – и тот послушно прыгнул ему в руки, как собачонка.