– Мы с Уилкинсом пытались воспроизвести один из опытов, но что-то пошло не так. По счастью, пожар оказался пустяковый, ничего всерьёз не сгорело. Однако цель Уилкинса была достигнута: я сбросил маску вежливости, навязанную мне Дрейком, и заговорил. Наверное, я был похож на человека, увидевшего лицо Божье. Уилкинс походя обронил, что коли я хочу получить образование, то на этот случай в Лондоне есть колледж Грешема, где он и несколько его оксфордских приятелей учат натурфилософии непосредственно, без необходимости долгие годы продираться сквозь густой лес классической белиберды.
Я был слишком юн, чтобы даже помыслить об ухищрениях, а если б и упражнялся в лукавстве, не осмелился бы прибегнуть к нему в этой комнате. Я просто сказал Уилкинсу правду: что не испытываю тяги к религии, во всяком случае как роду занятий, и желаю быть натурфилософом, подобно Бойлю и Гюйгенсу. Но, разумеется, Уилкинс это уже приметил. Он сказал: «Положись на меня» – и подмигнул.
Дрейк и слышать не захотел о том, чтобы отправить меня в колледж Грешема, так что через год я попал в старую кузницу викариев – Тринити-колледж Кембриджа. Отец верил, что таким образом я иду по пути, им предначертанному. Уилкинс же тем временем составил на мой счёт собственный план. Так что, видите, Енох, я привык, что другие безрассудно решают, как мне жить. Вот почему я приехал в Массачусетс и вот почему не собираюсь его покидать.
– Ваши намерения целиком на вашем усмотрении. Я лишь прошу, чтобы вы прочитали письмо, – говорит Енох.
– Что за внезапные события стали причиной вашей поездки, Енох? Сэр Исаак рассорился с очередным юным протеже?
– Блистательная догадка!
– Это не более догадка, чем когда Галлей предсказал возвращение кометы. Ньютон подчиняется своим собственным законам. Он работал над вторым изданием «Математических начал» вместе с молодым как-его-бишь…
– Роджером Котсом.
– Многообещающий розовощёкий юнец, да?
– Розовощёкий, без сомнения, – говорит Енох. – И был многообещающим, пока…
– Пока не допустил какую-то оплошность. После чего Ньютон впал в ярость и низверг его в Озеро Огня.
– Очевидно, так. Теперь всё, над чем трудился Котс, – исправленное издание «Математических начал» и какого-то рода примирение с Лейбницем, – пошло прахом или по крайней мере остановлено.
– Исаак ни разу не швырнул меня в Озеро Огня, – задумчиво произносит Даниель. – Я был так юн и так очевидно бесхитростен – он никогда не подозревал во мне худшего, как во всех других.
– Спасибо, что напомнили! Сделайте милость. – Енох придвигает конверт.
Даниель ломает печать и достаёт письмо. Вытаскивает из кармана очки и придерживает их одной рукой, как будто заправить за уши дужки значит взять на себя какого-то рода обязательства. Сперва он держит письмо на вытянутой руке, словно произведение каллиграфического искусства, любуясь красивыми росчерками и завитушками.
– Благодарение Богу, оно написано не этими варварскими готическими письменами, – говорит Даниель, после чего наконец приближает письмо к глазам и начинает читать.
К концу первой страницы он внезапно меняется в лице.
– Вы, вероятно, заметили, – говорит Енох, – что принцесса, вполне осознавая опасности далёкого плавания, промыслила страховой полис…
– Посмертная взятка! – восклицает Даниель. – В Королевском обществе теперь пруд пруди актуариев и статистиков, которые составляют таблицы для продувных бестий с Биржи. Наверняка вы прикинули, каковы шансы у человека моих лет пережить плавание через Атлантику, месяцы или даже годы в нездоровом лондонском климате и обратный путь в Бостон.
– Помилуйте, Даниель! Ничего мы не «прикидывали»! Вполне естественно со стороны принцессы застраховать вашу жизнь.
– На такую сумму! Это пенсион – наследство для моих жены и сына.
– Вы получаете пенсион, Даниель?
– Что?! В сравнении с этим – нет, – сердито отчёркивая ногтем вереницу нулей посреди письма.
– В таком случае мне кажется, что её королевское высочество привела весьма убедительный довод.
Уотерхауз сейчас, в эту самую минуту, осознал, что очень скоро поднимется на корабль и отплывёт в Лондон. Это можно прочесть на его лице. Однако пройдёт час или два, прежде чем он выскажет своё решение, – непростое время для Еноха.
– Даже если не думать о страховке, – говорит тот, – поехать – в ваших собственных интересах. Натурфилософия, как война или любовь, лучше всего даётся молодым. Сэр Исаак не сделал ничего творческого с загадочного бедствия в девяносто третьем.
– Для меня оно не загадка.
– С тех пор он трудится на Монетном дворе, перерабатывает свои старые книги да изрыгает пламень в Лейбница.
– И вы советует мне подражать ему в этом?
– Я советую вам отложить напильник, упаковать карточки, отойти от верстака и задуматься о будущем революции.
– Какой? Была Славная революция в восемьдесят восьмом, поговаривают о том, чтобы затеять революцию здесь, но…
– Не лукавьте, Даниель. Вы говорите и думаете на языке, которого не существовало, когда вы с Исааком поступили в Тринити.
– Отлично, отлично. Коль вам угодно называть это революцией, я не буду придираться к словам.
– Эта революция теперь обратилась против себя. Спор из-за дифференциального исчисления расколол натурфилософов на Континенте и в Великобритании. Британцы теряют гораздо больше. Уже сейчас они неохотно пользуются методикой Лейбница – куда более разработанной, ибо он приложил усилия к распространению своих идей. Трудности, с которыми столкнулся Институт технологических искусств Колонии Массачусетского залива, – лишь симптом того же недуга. Довольно прятаться на задворках цивилизации, возясь с карточками и шатунами! Возвращайтесь к истокам, найдите первопричину, исцелите главную рану. Если вы преуспеете, то к тому времени, когда ваш сын будет поступать в университет, институт из болотной лачуги превратится во множество корпусов и лабораторий, куда даровитейшие юноши Америки съедутся изучать и совершенствовать искусство автоматических вычислений!
Доктор Уотерхауз смотрит на него с тоскливой жалостью, адресуемой обычно дядюшкам, которые так набрались, что несут околесицу и сами того не понимают.
– Или, по крайней мере, я подцеплю лихорадку, умру через три дня и оставлю Благодати и Годфри приличный пенсион.
– Это дополнительный стимул.
Быть европейским христианином (во всяком случае, немудрено, что так думает весь остальной мир) означает строить корабли, плыть на них к любому и каждому берегу, ещё не ощетинившемуся пушками, высаживаться в устье реки, целовать землю, устанавливать флаг или крест, стращать туземцев мушкетной пальбой и – проделав такой путь, преодолев столько тягот и опасностей – доставать плоскую посудину и нагребать в неё речную грязь. При размешивании в посудине возникает вихревая воронка, поначалу скрытая мутной взвесью. Однако постепенно течение уносит муть, словно ветер – пыльное облако, и взгляду предстаёт завихрение, к центру которого стягивается концентрат, в то время как более лёгкие песчинки отбрасываются к краям и смываются водой. Голубые глаза пришельцев пристально смотрят на более тяжёлые крупицы, поскольку иногда они бывают жёлтыми и блестящими.
Легко назвать этих людей глупцами (не упоминая уже их алчность, жестокость и прочая), ибо есть некая сознательная безмозглость в том, чтобы достичь неведомых берегов и, не обращая внимания на аборигенов, их языки, искусство, на местных животных и бабочек, цветы, травы, развалины и прочая, свести всё к нескольким крупицам блестящего вещества в центре посудины. И всё же Даниель в трактире, пытаясь собрать воедино старые воспоминания о Кембридже, с горечью осознаёт, что последние полвека в его мозгу шёл сходный процесс.
Воспоминания, полученные в те годы, были столь же разнообразны, как у конквистадора, втащившего шлюпку на берег, куда ещё не ступала нога белого человека. Слово «странный» в своём первом и буквальном смысле означает чужой, иноземный, чужестранный; первые годы в Тринити Даниель и впрямь чувствовал себя чужестранцем в неведомой и непонятной стране. Аналогия не слишком натянутая, ибо Даниель поступил в университет сразу же после Реставрации и оказался среди молодых аристократов, которые почти всю жизнь провели в Париже. Он дивился на их наряды, как чернорясец-иезуит – на яркое оперение тропических птиц; их рапиры и кинжалы были не менее смертоносны, чем когти и клыки заокеанских хищников. Юноша вдумчивый, он с первого дня пытался осмыслить увиденное – докопаться до самой сути, словно путешественник, что, повернувшись спиной к орангутангам и орхидеям, зачерпывает лотком речные наносы. Результатом было лишь коловращение мутной взвеси.
В последующие годы он редко возвращался к этим воспоминаниям. Сейчас, в таверне близ Гарвардского колледжа, он с удивлением обнаруживает, что мутный водоворот унесло течением. Мысленный лоток взбалтывало и трясло долгие годы, отбрасывая ил и песок на периферию, откуда их смывало потоком времени. Осталось лишь несколько крохотных золотин. Даниель не знает, почему одни впечатления сохранились, а другие, казавшиеся в своё время куда более важными, развеялись. Впрочем, если сравнение с промывкой золота верно, то эти воспоминания и есть самые ценные. Ибо золото оказывается в центре лотка благодаря удельному весу; оно содержит больше субстанции (уж как ни понимай это слово) в заданном объёме, нежели всё остальное.
Толпа на Чаринг-Кросс, меч бесшумно опускается на шею Карла I – это первая из его золотин. Дальше провал в несколько месяцев до того дня, когда Уотерхаузы вместе со старинными друзьями Болструдами отправились на буколическую гулянку – спалить церковь.
Золотина: силуэтом на фоне витража-розетки маячит ссутуленный чёрный призрак; руки его – маятник, в них раскачивается отбитая голова мраморного святого. Это – Дрейк Уотерхауз, отец Даниеля, в свои примерно шестьдесят лет.
Золотина: каменная голова летит, обернувшись в полёте, чтобы изумлённо взглянуть на Дрейка. Сложный переплёт розетки проминается, словно корочка жира на похлёбке, если ткнуть в неё ложкой; сыплются стёкла, трансцендентное видение витража сменяется диском зелёных английских холмов под серебристым небом. Это – Гражданская война в Англии.
Золотина: невысокий, но кряжистый человек, обрушив золочёную ограду, воздвигнутую вокруг алтаря по приказу архиепископа Лода, роняет молот и в приступе падучей валится на престол Божий. Это Грегори Болструд, о ту пору примерно пятидесяти лет. Он был проповедником и называл себя индепендентом. Его склонность к эпилептическим припадкам породила слух, будто он лает, как пёс, во время своих многочасовых проповедей; отсюда секта, которую Грегори основал, а Дрейк поддержал деньгами, получила название гавкеров.
Золотина: гавкер помоложе лупит по церковному орга?ну железным прутом; ровные ряды труб падают, как подрубленные, самшитовые клавиши разлетаются по мраморному полу. Это Нотт Болструд, сын Грегори, в расцвете сил.
Однако это всё из раннего детства, до того, как он научился читать и думать. В следующие годы его юная жизнь текла упорядоченно и (как он, к своему изумлению, осознаёт задним числом) интересно. Даже с приключениями. Дрейк был торговец. В 1650-х, после окончания Гражданской войны, они с маленьким Даниелем разъезжали по всей Англии, задёшево скупая местную продукцию, которую затем переправляли в Голландию и продавали с большой выгодой. Хотя торговля эта была по большей части незаконная (Дрейк придерживался религиозных воззрений, по которым государство не вправе облагать его налогами и пошлинами, посему контрабанду почитал делом не только благим, но и священным), протекала она по заданному распорядку. Воспоминания Даниеля о той поре – те, что сохранились, – просты и суровы, словно нравоучительная пьеса. Всё вновь смешалось после Реставрации, когда он поступил в Кембридж и пережил как бы второе младенчество.
Золотина: в ночь перед тем, как отправиться в Кембридж и начать четырёхлетнее натаскивание к концу света, Даниель спал в отцовском доме на окраине Лондона. Кровать представляла собой прямоугольную раму из прочных брусьев, сверху была натянута холстина, лежал мешок с соломой и спали вповалку полдюжины диссидентских проповедников. Монархия вернулась, Англия получила короля, который звался Карлом II, и у короля этого были придворные. Один из них, Джон Комсток, составил Акт о Единообразии, который король подписал, одним росчерком пера превратив пасторов-индепендентов в еретиков и безработных. Разумеется, все они собрались у Дрейка. Сэр Роджер Л’Эстранж, главный королевский цензор, совершал на дом ежедневные налёты, подозревая, что праздные фанатики печатают в подвале прокламации.
Уилкинс (который на короткое время возглавил коллегию Святой Троицы) сумел определить туда Даниеля. Тот воображал, что будет студентом Уилкинса, его протеже. Однако прежде, чем Даниель приступил к занятиям, Реставрация вышвырнула Уилкинса вон. Уилкинс вернулся в Лондон, чтобы служить в церкви Святого Лаврентия Еврейского и на досуге создавать Королевское общество. Останься Даниель в Лондоне, он мог бы общаться с Уилкинсом и вволю постигать натурфилософию, не покидая города. Вместо этого он отправился в Тринити через несколько месяцев после того, как Уилкинс навсегда уехал из Кембриджа.
Золотина: по пути в университет он видит у дороги святых, которым разъярённые пуритане несколько лет назад откололи носы и уши. Соответственно, все они разительно похожи на Дрейка. Даниелю кажется, будто статуи поворачивают голову, провожая его взглядом.