– Сам-то? – улыбнулся хитро старик. – Не знаете? Державу-то нашу? Это у нас Петр Бессменный, голова нашим дурацким головам… Это будет Петинька-кормилец, Петинька – отец наш родной… Вот кто он у нас, сам-то! Слава богу, вот двенадцать, должно быть, уж годков за ним, что у Христа за пазухой, проживаем… Да!
Старик как-то особенно хитро и двусмысленно вел весь этот рассказ про старшину.
– Полюбили уж очень вы его, – заметил мой хмурый спутник с обычной иронией.
– Полюбили? Полюбишь!.. Полюбишь, брат!.. Да. Вот он и такой, и сякой, а вот двенадцать годочков бессменно на своем положении стоит, и никакой такой силы нет, чтобы его снизвести… О, о!.. Нет, тут, брат, подумаешь снизвести-то его… Вот ты и гляди… И вор-то Петинька, и мошенник, и мироед, и притеснитель, – всяко про Петиньку говорят, а вот снизвести не могут… Кто ни пытался его снизвести: и губернаторы, и прокуроры, и всякие члены, и чины, – одни наши богатеи сколько хлопот и денег на это самое дело ухлопали, а где теперь эти губернаторы, и прокуроры, и всякие чины? Про них только сказки остались, а Петинька Шалаев все при нас державу держит… Так-то, милейший человек, вот ты ученый человек, а как скажешь на это? Нужно на этакое дело ума али не нужно? – спросил старик не без тайного ехидства Попова, которого он, по-видимому, знал хорошо.
Попов только повернулся на стуле и сердито молчал.
– Так это он, говорите вы, против городового положения идет?
– Кому же больше? Никто, как он. Ведь он кем жив? Нами, простым народом. Тут вся и жисть его, что в нас… Голодным народом жив, вот кем!.. А на городовом положении ему сейчас смерть! Потому на городовом положении вся сила в богатее… Бедному простому человеку там делать уж будет нечего… Ну, без бедного человека и Петиньке смерть. Тут ему и конец. Так тут, хочешь не хочешь, и нас полюбишь. Вот он нас и любит, а мы его своей любовью не покидаем. Так у нас и идет вкруговую… по любви… И живем еще как ни то… Вот у нас чем люди-то живы! Хе-хе-хе!
И старик засмеялся каким-то странным, сухим смехом.
– Это возмутительно! – вдруг вскакивая в волнении со стула, заговорил Попов, обращаясь ко мне одному. – Вы только представьте себе: мироед, который никому вздоху не дает, который расходует все общественные деньги без всякого контроля: самый этот контроль делается немыслим, потому что их пресловутое вече – это не больше, как двухтысячное стадо баранов, из которых половина этим самим закуплена, запоена, задобрена, а другая – запугана, задавлена. Ведь здесь нельзя слова свободного сказать, потому что завтра же, кто осмелится только не согласиться с этим самим, будет отправлен туда, куда Макар телят не гоняет. Ведь это… это один ужас!.. А вот они все так здесь с смешком да с ужимочкой говорят… А ведь вы только одно представьте, что здесь на десятитысячное рабочее население одно училище, больница только на три койки и больше никаких общественных заведений безусловно: ни библиотеки, ни технических музеев или училищ, ни театра. Вы книги, самой пустейшей книжонки ни у кого не встретите! Вот вам и «город рабочих»!.. Вече!..
Попов еще волновался, а старик все не переставал смеяться. Но потом он вдруг сделался серьезен и даже суров, сдвинув густые белые брови и набрав морщины на лбу.
– Это верно, верно, все верно, – заговорил он, покачивая головой, – вот до чего довели! Беда, разврат народу совсем! На глазах вот, так и видим, как народ портится. Патьи[5 - Патья – местное название беднейшей части села и вместе самого бедного, бесхозяйного пролетария, не имеющего своих мастерских.] этой с каждым годом все больше да больше, этого самого обнищалого народа. Да и нельзя иначе… Нельзя.
Старик замолчал, сокрушенно опять покачивая головой. В это время вошли брат и сыновья, все уже обмывшиеся и принарядившиеся, и стали усаживаться вместе с нами за стол.
– Вы о чем? – спросил молодой Полянкин. – Успели уж, чай, поспорить?
– А вот о чем! – сказал старик, вскочив с места и сурово обращаясь к Попову. – Ты вот видишь эти дома-то на горе? – показал он в окно. – Видишь? А были бы они у рабочего или нет, спрашиваю я тебя? Вот он, видишь, новенький, и чистый, и просторный: есть где голову преклонить… Были, я тебя спрашиваю, у нас эти пристанища, как вот в третьем году триста дворов снесло пожаром, а?.. То-то вот… Кто в Петербург-то ездил да выхлопотал полтораста тысяч на погорелую братью, а?
– Да из них себе в карман пятьдесят тысяч положил, – заметил вскользь Попов.
– Ну, это мы того… Оставим эту расценку… Это бог знает. А ты вот скажи, кто ездил? – Петр Шалаев ездил, да! Ты вот об этом подумай… А? Им это не по губе, должно… Не по губе, что Петр Шалаев с нас подати скостил да на них переложил, на дворцы-то ихние. Не по губе им, разбойникам… Городовое положение!.. Мало они из нас крови-то пьют… Мало еще, дворцов-то понастроивши да брюхо-то распустивши! Старик совсем расходился: он стучал кулаком по столу, махал руками и сверкал на Попова сердитыми глазами.
– Да уж не хуже было бы: по крайности, хотя бы школы вам завели, больницы, богадельни были бы, грязь-то невылазную с улицы убрали, да и грабежа-то бы не было…
– Не было бы? По головке бы стали нас гладить? Да, друг ты мой, ведь только на них и грозы-то, что Петр Шалаев! А уж мы все ими до сердца проклеваны… вот как, до самой печенки проклеваны этим вороньем-то! Ты вот видел, какую мы уйму за неделю наработали, по 18 часов спины не разгибая? А что вот я послезавтра, как, господи благослови, потащу все это на ряды, – что я за это получу, а? Ты вот видишь замок-то, видишь? Ведь его сделать надо! Ведь это не гвоздь, что раз молотком ударил – и готово! А ведь скупщик мне за него моей цены только полцены даст, моей! Да и то еще покланяешься ему в пояс, чтобы взял, да и то еще половину деньгами-то только, а то поди-ка у него другую-то половину из его лабаза харчами выбери, да по той цене, по какой его голова назначит! А ведь, друг ты мой, вот у меня сколько народу-то, – ведь нам пить-есть надо… Ведь я вот дому хозяин, большая голова, ведь вот посчитай-ка, сколь много вокруг меня теперь народу-то: ведь у меня, с малыми-то, их двенадцать душ… Дру-уг!.. Ведь все на мне взыщется, все, и на этом свете, и на том!..
– Это верно, – заметил опять хмуро Попов, – только чего же огулом-то всех в яму валить? И из них есть люди.
– Кто это?
– Да вот хоть бы Струков.
– Это Валериан-то Петров? Лукожуй он, Валериан-то Петров твой.
– Этого недоставало! Человек за них душу положил, весь свой век, до пятидесяти лет, все для них хлопотал… Вы представьте, – обратился опять в негодовании ко мне Попов. – Вы только представьте, что переиспытал, перенес этот человек для своих односельчан: разорился, несколько раз был облыжно отдан под суд, сидел по тюрьмам, в холодных. Это какая-то воплощенная энергия, беззаветность, незлобивость и любовь!.. И за все за это вот ему благодарность… И он знает это, давно знает и – все же хлопочет за них.
– Ха-ха-ха! – засмеялся старик, у которого уже давно разгладились морщины и переменилось настроение. – Ха-ха-ха! Лукожуй… Потому он и лукожуй, что как ни верти, а он все ихней стаи. От своей крови не уйдешь… Нет, за ними, брат, присматривай в оба… Свои собаки дерутся, чужая тоже опасайся пристать.
– Что же он такое делал для них?
– А кто на городовое положение тянет? А кто всю эту музыку-то поднял? Кто говорит, что без них нам и житья не будет, пропадом пропадем, а?.. То-то вот… Нет, оно, брат, тут в оба присматривай…
– Ну, полно тебе расценивать-то, – заметил наконец весело молодой Полянкин, похлопав любовно рукой отцовскую спину. – Так нам расценивать нельзя. Зачем всех в одну кадку валить? Ты бери то, что хорошо, везде; нам нужно только свою линию вести, вот что!.. А Петр-то Шалаев из каких? Разве он не из них? На него какие надежды? Разве он не такой же скупщик, как и те? Разве он на ваши-то кровные изделия своих клейм не кладет? Разве он не нахватал себе вашими руками орлов-то? А какие у нас сходы? Чем они держатся? – Обманом… Все приговоры подписываются под страхом.
– Да, конечно… что – Шалаев! Петр-то Шалаев еще почище их всех будет, – задумчиво произнес старик.
– Почище еще, пожалуй, почище, – сказал и брат Полянкина.
– То-то и есть. Нам, брат, свою линию надо не терять: хорошо – бери, плохо – не надо.
– Ох, да, да, – вздохнул старик, – тоже, брат, нашу-то линию не вот найдешь… Тоже, брат, из нас всякий есть: один говорит – вот она, наша-то линия, другой – на другую гнет… О, господи создатель!.. Все, должно, плохи… Всем, должно, перед господом отвечать придется.
– А ты, батька, гляди веселей… Не бойсь, не унывай только; все мы свою линию найдем… Поплотнее нам надо только – вот что… Только бы солнышко просветило… А то в себя вера потемнела – вот что, в себя перестали верить… Это хуже всего. А Валерьян Петрович – хороший человек, и обижать его нечего… – Да ведь разве я не знаю? Только на что он лукожуйничает?.. А лукожуй, старый хрен, большой лукожуй!.. Ха-ха-ха!.. Ну, да ладно… Бросим это! Будет! Пойдем-ка разгуляться в садочек… Эх, время-то хорошее стоит!.. Запахи теперь у меня там разные: сирень, жасмин белый… Пойдем! А пущай здесь женский пол уж на свободе чай пьет… Мы ведь женский пол строго держим, по-старинному… У нас оне чужого народу стесняются… Этих модных повадок не имеют… У нас девушка – вот у окошечка посиди, в теремке, за занавесочкой, да на молодежь-то, что по улице ходит, только в щелочку погляди али вот в праздник на раскат, на гору сходи с матерью да степенно маленечко на реку полюбуйся, да и домой… Мы по-старинному живем!
Так долго рассказывал старик, пока мы ходили по его «садочку» с десятком захудалых и старых яблонь и кустов, за которыми он, однако, с особою любовью ухаживал. В «садочке» старика Полянкина так было хорошо, уютно, так душисто; так мягко и густо зарастила кругом сочная трава, так весело и безмятежно глядело на нас чистое лазурное небо, что мы совсем забыли, что хотели идти смотреть город, и провалялись на траве до полных сумерек. Отложив осмотр города на утро, мы ночью, вместе с дядей и братишкой молодого Полянкина, ушли на реку ловить рыбу. Наша великорусская, немножко сыроватая, но мягкая и нежная ночь окутала нас своими объятиями, как нежная мать, и нам так хорошо было в эти мгновения чувствовать, как убаюкивала она в нас тревожные дневные заботы и думы.
III
Представьте себе такую картину: кривые, неправильные, перепутавшиеся, как клубок ниток, улицы, кое-где мощенные булыжником или бревнами, а чаще пыльные и грязные, и на них странную смесь архитектурных стилей: тут выпятился старинный терем из темного кирпича с позеленевшими стеклами и высокой, поросшей травой и плесенью остроконечной деревянной крышей; за ним спрятались два-три небольших домика – новеньких, чистеньких, веселых; здесь жеманно и, очевидно, рисуясь, выдвигается красивым палисадником, с вычурной разноцветной решеткой, с фигурными воротами, каменный, двух– или трехэтажный дом новомосковского типа, со всеми признаками современной культурности, с богатыми драпри[6 - Драпри (франц.) – оконная и дверная портьера.] в окнах, с изящными антре[7 - Антре (франц.) – вход.] и ярко-зеленою железною кровлей с трубами, украшенными прихотливыми колпаками; дальше – длинное, мрачное, с клочками грязной, давно облупившейся штукатурки, с окнами, напоминающими старинные бойницы, фабричное здание, потом какой-нибудь полуразрушенный плетень, охраняющий огород, и затем опять новенькое палаццо какого-нибудь только что оперившегося молодого богача, «тронувшего» тятенькины капиталы; торговая площадь, на которой никогда не просыхает грязь, со свободно бродящими по ней свиньями; вонючие, скучившиеся торговые ряды с деревянными навесами и потом опять что-нибудь в «своем собственном скусе», вроде, например, хором, представляющих собой не то масленичный балаган, с мачтами, флагами и разноцветными узорами по карнизу, не то уродливый павильон в русском стиле, притащенный прямо с выставки. Такова центральная «богатая» часть города рабочих.
Было утро воскресенья, и мы имели удовольствие видеть сразу обывателей всех родов и типов: степенными группами выползали они из переулков, из домов, направляясь к церквам. Густой звон колоколов, видимо доставлявший всем обывателям особое удовольствие, блеск солнца, бородатые и массивные священники, и дьяконы в летних ярко-цветных рясах, и разнообразная смесь костюмов, начиная от широких старомодных цилиндров стариков, в длиннополых двубортных сюртуках, и кончая пиджаком молодого приказчика с молодою женой, тащившей сзади какие-то изумительные пристройки на своем платье, – все это вместе взятое производило странное впечатление какой-то удивительной кунсткамеры: на протяжении каких-нибудь сотни сажен вы несколько раз переноситесь от современной цивилизации к XVII или даже к XVI столетию.
– А вот и вечевая площадь, – иронически сказал Попов, когда мы переходили не особенно большой пустырь, пыльный, изрытый ямами и едва просохшими лужами, окруженный потемневшими кирпичными и деревянными старыми зданиями, занятыми трактирами и лабазами; в одном из домов помещалось «правление», или местная ратуша, центр всего местного самоуправления.
Признаться сказать, грустное впечатление произвел на меня этот форум, и я тщетно силился представить себе величавую картину схода из двух тысяч полноправных граждан-рабочих – все так пахло кругом базаром, трактиром, домостроем, лавкой.
– Вы разочаровались? – спросил меня, улыбаясь, Полянкин, заглядывая мне в глаза. – Признаюсь, я сам не люблю это место или, лучше сказать, всю эту часть города… Каким-то извращением несет от всего, что здесь… Как будто здесь все силится именно извратить, опаскудить, омерзить… Пойдемте отсюда… опять в наши окраины. К Струкову теперь рано. Он, как и всякий из здешних коренников, теперь, наверное, у обедни. Струков в самые бурные моменты нашей общественной борьбы никогда не пропустил ни одной службы: поет на клиросе[8 - Клирос – место для певчих в церкви.], раздувает кадило[9 - Кадило – металлический сосуд на цепочке, в котором во время богослужения курятся ароматические вещества на раскаленных углях.] и пр. И ведь нашлись наглецы, которые не задумались оговорить его в нигилизме. Один губернатор так и принял его в этом ранге и даже большое поучение на этот счет сказал старику.
Поднимаясь с холма на холм, на которых расположен был город рабочих, мы скоро опять вступили в заросшие зеленью окраины, окружавшие кольцом центральную часть города. Но далеко не все окраины производили впечатление той домовитости, которая так приятно удивила меня в усадьбе старика Полянкина. Все чаще и чаще бросались в глаза несомненные признаки упадка и разложения, и именно упадка. В то время как центральная часть города, очевидно, била на прогресс, – здесь, напротив, все бледнело, дряхлело; трехэтажные домики все чаще сменялись лачужками, да и самые эти домики, с их садочками, скорее говорили о своей прежней домовитости, чем о настоящей… А вот и пресловутая патья с своими голыми лачугами, почти вросшими в землю, напоминающая бедные пригородные мещанские слободы, с хилыми, оборванными ребятишками у ворот, с хозяином в изодранной рубахе, с подбитыми глазами и бумажной сигареткой в зубах, нечесаным, грязным, пьяным, которого уже не привлекали ни колокола, ни концерты певчих, ни басы дьяконов, ни самое вече.
– Вот Струков все о городовом положении мечтает, – заметил Полянкин, – а мы фактически довольно давно уж на городовом положении стоим. Ну, вот вам и терем нашего старика, – показал Полянкин на дряхлый, древний длинный дом, когда мы снова по кривому и узкому проулку повернули от окраин к центру.
Мы вошли.
Чуть не в дверях нас встретил сам хозяин, седой старичок с длинною бородой, живой, с умными, добрыми, но зоркими, быстрыми глазами, с крутою грудью и с характерным лбом, в каком-то длинном старомодном пальто нараспашку, из-под которого виднелась красная рубашка и широкие помочи, высоко подтянувшие серые камлотовые шаровары такой необычной ширины, что в любую половину их можно было запрятать по большому подростку.
– Милости прошу! – вскрикнул Валериан Петрович самым гостеприимным тоном. – Ждали, ждали!..
– Как так? – изумился я.
– Да ведь слухами земля полнится… Слышал, что вы в нашей округе гуляете… Ну, как же нас проехать, помилуйте!.. Этого никогда не бывало! Ведь мы хоть и мужики, а тоже и нас люди навещали… Вот здесь, в этой комнате, этого кресла никто не минул… Прошу и вас не миновать его: присядьте! Вы, может, скажете: ишь, расхвастался старик!.. Ха-ха-ха!.. А дело-то просто-с: вчера вот я с Павлом-то Павлычем встретился, он мне и сообщил, а я его просил, чтобы ко мне безотменно… Да, батюшка, полюбил я образованного человека, люблю! В двадцать-то лет, благодаря господа, немало я из них хороших знакомых приобрел… И они меня любили… Ей-богу, любили!
И старик Струков, действительно, пересчитал массу известных имен, из которых одних литераторов была целая половина.
– Да-с, много за двадцать лет всего видел: в Питере сколько раз бывал, в Москве… Столько большого народа видел, что от одного воображения голова может кругом пойти! Ха-ха-ха!
– Все в качестве народного ходока?
– Да-с, все воюю… С самых шестидесятых годов-с… с тех пор, как с барином из-за земли дело начали… Прыти-то мы тогда сколько набрались! Думали, что нам и сам черт не брат, да!..– И Валериан Петрович с мельчайшими и обстоятельнейшими деталями, увлекаясь и махая руками, целыми пачками таская какие-то справки и документы, буквально целый час рассказывал свои похождения в качестве ходока. Это была история, длившаяся около десяти лет.