«Как же я отдам, – думает старче, – ведь голому-то, чай, зазорно ходить?»
Сам это думает, а рубашку все-таки снимает. Только, глядь-поглядь, не может он снять рубашки, к телу приросла… Уж он ее так и этак… Всю спину в кровь изодрал, а рубашки не может отодрать… приросла! – у каждого человека всегда так: своя рубашка к телу приросла. И если ее не отдерешь, то и не спасешься… Что ни делай – никак не спасешься. Хоть сто поклонов каждый день клади, хоть к соловецким угодникам ходи или в скиты печерские. Ничего не поделаешь… Таков уж предел положен.
– Чудно дело! – говорит один из слушавших его мужичков. – Как же это так? Как же это угодники-то Божьи спасались?..
– Для Бога, милый человек, – говорит дядя Бодряй, – все возможно. Для человека невозможно, а для Бога все возможно.
III
И так проходила или, вернее говоря, тихо катилась вся жизнь дяди Бодряя.
Была у него жена, баба суровая и злющая. Были и детки – целых трое. Умерла жена, и детки за нею пошли, три дочки, одна за другою.
Как потерял он вторую дочку, самую красивую и тихую, Машу, то он загрустил и пропадал из деревни целых три дня. Через три дня пришел, еще веселее и радостнее, чем был. И куда он исчезал, и куда он свое горе снес – никто об этом не узнал и никто не спросил его.
– Миру нужны мои сказы да побасенки, а не я сам, – говорил он. – А ты дай миру, милый ты человек, то, что ему нужно, или то, что он хочет!..
И опять покатилась его жизнь тихо, да радостно. Плетет он лапти себе, а больше другим, ребятишкам, плетет и поет, сидя на завалинке у братниной избы. Люди мимо идут, каждый с ним поздоровается так приветливо.
– Здравствуй, милый дядя Бодряй! Каково живется-можется?
И пройдут дальше.
– Здравствуй! Здравствуй! Милый человек, – скажет дядя Бодряй. – Живу, хлеб жую; Бога прославляю, всем добра желаю.
– Так! Так! – скажет прохожий. – Верно! Правильно! И пойдет дальше. И все ему кажется, что кто-то ласковое слово ему в душу заронил и по сердцу, любя, погладил.
– Дядя Бодряй! – говорит один мужичок. – Приходи к нам блины есть.
– Ладно! Милый человек, приду.
– Дядя Бодряй! – говорит другой мужичок. – У нас крестины. Мишутку крестим. Приходи, гостем будешь.
– Приду! Милый человек, спасибо на зове!
– Дядя Бодряй! – говорит третий мужичок. – Дочь Пашутку выдаю. Приходи пиво пить.
– Ладно, ладно, милый человек. Беспременно приду!
И ни одна свадьба, ни одни именины и крестины без Дяди Бодряя не бывают. Без него скучно и нерадостно, а он придет, румяный да ласковый, и точно всех озарит. И начнутся сказки да россказни, один другого краше да занятнее. То расскажет он, как кум Матвей к отцу Матвею ходил, помочь в нужде просил и как, наконец, отец Матвей помог куму Матвею в беде и как эта помощь, от долгого ожидания, показалась куму Матвею вдвое слаще.
– Так-то, милый человек, – прибавил дядя Бодряй, – сказано: терпи, казак, – атаманом будешь! Так оно и есть. У Господа Бога сроки долги. Не по нашему плечу, а все-таки надо терпеть, ибо всякому делу положен у Бога час и срок, и ничего не может произойти без этого положения. Вот, милый человек, чай, знаешь, как, примерно сказать, жисть в квашне скисает и поднимается, и растет. Вот так-то оно и везде, милый человек!
IV
Год за годом проходит. Люди родятся, живут и помирают. Молодые стареются. Один дядя Бодряй не меняется. Только волоса его стали как будто чуточку седеть, а такой же крепкий, румяный и такой же запас у него сказок и пересказов. Целый непочатый кошель.
Только в последнее время стал он их меньше рассказывать, а больше слушать, что другие рассказывают.
– Для того, милый человек, – говорит, – нам два уха и один рот дан: больше слушать и меньше говорить.
И начали люди замечать, что дядя Бодряй стал в последнее время чаще пропадать, а куда – неизвестно. Уйдет он куда неведомо и пропадает и день, и два, и целую неделю. Вернется дядя Бодряй еще веселее и здоровее, чем был, и все ему, как родному, обрадуются. Все друг другу говорят:
– Дядя Бодряй пришел! Дядя Бодряй пришел!
И был в деревне Пустышке в те поры озорной и дурашный малый. И все его так и звали: озорник Прошка.
«Семь-ка, – думает Прошка, – дай-ка я узнаю, куда дядя Бодряй пропадат».
И стал он следить, выслеживать, куда дядю Бодряя нелегкая носит.
Один раз, дело было летом, вечером, подкараулил он, как дядя Бодряй отправился из деревни.
Вышел он из деревни в Памаевские луга и пошел прямо в Кузьминский лес, а лес тот тянулся в доброе старое время на многие добрые версты, и мужички говорили, что в том лесу есть благодатные уголки, только добраться до них нелегко.
Идет, идет дядя Бодряй, идет, калиновым подожком подпираючись, идет за ним дурашный Прошка, а за ними ночь и гроза надвигаются.
И дурашному Прошке вдруг стало жутко. «Куда, мол, – думает, – я в эку страсть пойду?» А дядя Бодряй обернулся и говорит:
– Иди, иди, милый человек, не бойся! Коли не будешь бояться, то никакой страх тебя не возьмет, а коли убоишься, то страх тут как тут, и накроет, и осенит, и осилит.
Прошка приободрился. «Я только, – думает, – до Семенова ключика провожу его, а там и удеру. Пущай один идет. Вишь, как гроза накатывает».
А в лесу темная ночь. Ни зги не видно.
V
И только что вошли они в Кузьминский лес, как вдруг: трах! – ударил гром и пошла кружить, вертеть буря, а дядя Бодряй говорит:
– Ничего! Ничего, милый человек… волос с головы твоей не падет без воли Господа… Не бойся!
А Прошка совсем струсил и испугался. Сам идет, дрожит; ноги еле переставляет и про себя скорехонько твердит: «Свят! Свят! Свят! Господь Саваоф!..»
И кажется ему, что кругом его не деревья, а какие-то лешие стоят или идут вместе с ними. «Дядя Бодряй! Дядя Бодряй!» – хочет он сказать, да голосу не хватает, горло перехватило.
А дядя Бодряй знай себе идет вперед и говорит так ласково, да приветливо:
– Иди-иди, милый человек. Ничего не бойся!
Шли, шли они, и стал примечать Прошка, что буря начала затихать и какой-то свет засквозил между деревьев.
Чем дальше идут они, тем ярче становится этот свет. И не может Прошка разобрать, что это. Месяц ли сияет или солнышко проглянуло?
И пришли они, наконец, на место красоты неописанной. Все деревья и кусты сияют и благоухают. Цветы кругом такие яркие да нарядные, что ни в сказке сказать, ни пером описать.
Раскрыл рот Прошка, стоит и любуется, глядит – не налюбуется.
– Что, – говорит Прошка, – так бы все и глядел. Никуда бы отсюда не ушел.