Во-первых, с чем выступало перед массами в этот период новое советское большинство? Что нового могли слышать от Совета солдатские массы со времени вступления Совета на путь оппортунизма и соглашательства? Они могли слышать муссирование «боеспособности армии» и «работы на оборону» – наряду с затушевыванием «борьбы за мир». Больше ничего.
Конечно, внутри советских сфер, в Исполнительном Комитете новый курс мог определяться этим с полной отчетливостью. Но для вне стоящих масс тут решительно не было ничего нового. Как и раньше, смотря по партийности, советские ораторы уклонялись то в одну, то в другую сторону. Принципиально же советская линия и раньше, при циммервальдском большинстве, состояла из двуединой формулы – борьбы за мир и вооруженной защиты революции. И раньше каждый левый оратор говорил перед солдатом о работе на армию – из тактических соображений… Это был не компромисс, а пропаганда по линиям меньшего сопротивления, – как не были компромиссом, а были лишь проявлением такта со стороны петербургских рабочих протесты против обвинений в безделье и их обещания напрячь все силы для «работы на оборону» ради безопасности «братьев-солдат» в окопах. Во-вторых, никаких новых компромиссных слов и не могли слышать солдатские массы от нового советского большинства. Ибо официально, формально его позиция доселе не покидала почвы Циммервальда. Все его официальные документы, его резолюции о войне и правительстве, принятые как на Советском совещании, так и на фронтовом съезде в Минске, сохраняют в себе одиозные элементы внутренней борьбы за мир. Когда же Совет окончательно покинул почву Циммервальда, тогда завоевание армии уже было совершившимся фактом…
В-третьих, ведь мы же видели воочию на предыдущих страницах, что « борьба за мир» была необходимым элементом всей агитации этих недель. «Борьба за мир» была в каждой из приведенных выше солдатских резолюций. И все время речь о победе над армией шла именно постольку, поскольку солдаты присоединялись к старому циммервальдскому лозунгу борьбы за мир. Именно это и было критерием победы в предыдущем изложении.
В-четвертых, мы видели, что солдатское движение в пользу мира в значительной степени обгоняло Совет; оно иногда уже шло дальше того, на чем его, согласно своим действительным позициям, должно было бы остановить новое советское большинство. В иных полковых резолюциях, принятых под влиянием партийной работы, «борьба за мир», как мы видели, явно превалирует над «вооруженной защитой» и даже развертывается в такие требования, как опубликование тайных договоров, – требование очень страшное для нового советского большинства. Настояния на «дальнейших шагах» правительства в пользу мира также сплошь и рядом встречаются в солдатских резолюциях, а эта настойчивость ныне также уже не особенно соответствовала линии Совета…
Наконец, в-пятых, мы в дальнейшем и даже в очень близком будущем столкнемся с самыми непреложными доказательствами того, что победа Совета над армией была одержана на надлежащей, на демократической, на циммервальдской почве… Победа была реальной. Она дала Совету «всю власть» вести революцию по тем путям, какие изберет Совет по своему разумению.
Но возникает и следующий вопрос. Куда же Совет фактически повел армию и революцию? Не будет ли правильно понимать дело так: если Совет повел армию и революцию по своим особым путям, повел их в сторону от буржуазии, повел их против нее, то ясно, что власть над армией и революцией была действительно в его руках, и все предыдущие рассуждения верны и основательны. Если же Совет фактически капитулировал перед плутократией, если он повел армию и революцию по путям, предуказанным врагами революции, если он повел революцию не к конечной победе, а к гибели, то не правильно ли понимать дело так, что никакой реальной власти у Совета и не было? Если Совет завел революцию в трясину и поставил ее на край пропасти, то не значит ли это, что предыдущие рассуждения все-таки вздорны, несмотря ни на что? Не доказывает ли самый факт краха Февральской революции, что в руках Совета не было реальной власти в государстве?
О, несомненно: среди будущих историков, как и среди разных апологетов нового советского большинства, найдется тьма охотников представить дело именно в таком виде. В крахе революции окажутся виновны или злонамеренные большевики, или сила буржуазии, заставившая советскую демократию проиграть честную битву с ней на арене революции. Несомненно, десятки писателей будут представлять дело в таком виде, будто бы социалистическому Совету не удалось сломить силы буржуазии и «выиграть» революцию – несмотря на правильную социалистическую политику.
Такое толкование революции так же далеко от истины, как мелкобуржуазный оппортунизм далек от классовой, пролетарской, истинно социалистической политики. Конечно, верно то, что силы буржуазии задушили революцию 1917 года. Но борьба происходила не между Советом и буржуазией, а происходила в течение всех будущих месяцев внутри Совета: она происходила между пролетарским меньшинством и мелкобуржуазным большинством, объединенным с плутократией и располагавшим как армией, так и полнотой реальной власти. Обо всем этом мы будем трактовать в дальнейших главах и в следующих книгах. Вопроса о том, куда и почему повел Совет революцию, мы здесь не решаем.
Я только предостерегаю вновь от неправильной постановки этого вопроса, как я предостерегал от нее в начале этой главы. Дальнейшее удушение революции отнюдь не может служить доказательством, что плутократия не была сломлена к половине апреля и что Совет не завоевал, не имел в своих руках всей полноты реальной силы в государстве. Между крахом революции и полнотою власти Совета не существует ни логического, ни фактического противоречия.
Куда повел Совет армию и революцию, на этот вопрос я посильно отвечу в дальнейшем. Сейчас я констатирую: Совет отныне мог повести их куда бы ни переслал. Он мог повести их вперед к победе революции. Мог повести назад, в объятия буржуазии, в пучину реакции, к буржуазной диктатуре. Мог повести не только к таким целям, которые обусловливались, оправдывались объективными предпосылками, но мог повести и к совершенно утопическим фантастическим целям. Сейчас это неважно. Сейчас важен только факт: армия была отныне послушным орудием Совета, реальная власть была в его руках, и Совет мог вести революцию, куда ему было угодно.
Само собой разумеется, что, проиграв кампанию, буржуазия не сложила оружия. С образованием нового советского большинства у нее появилось немало новых шансов и светлых надежд. Но нельзя только рассчитывать на шансы и питаться надеждами. Надо работать и самой.
Прежде всего, в противовес съезду солдатских депутатов, а также и минскому фронтовому съезду, «захваченному» советскими людьми, Гучков сделал попытку срочно организовать свой собственный военный съезд в Москве. Это была вполне основательная попытка воскресить в новом, неожиданном виде всем известную «зубатовщину». Это была попытка, диктуемая совершенно правильным пониманием сложившейся ситуации. В этой попытке Гучкову взялся оказать энергичное содействие Совет офицерских депутатов, по крайней мере, некоторые члены этой почтенной организации. Но тем не менее из этой попытки ничего не вышло. Исполнительный Комитет принял меры и широко оповестил об этом проекте фальсификации «военного» мнения. Ввиду только что закончившегося Всероссийского совещания Советов рабочих и солдатских депутатов, ввиду начавшихся фронтовых съездов, ввиду предстоящего в конце мая нового съезда Советов рабочих и солдатских депутатов Исполнительный Комитет признал, со своей стороны, излишним московский съезд и предлагал так же отнестись к нему и всем армейским организациям. На минском фронтовом съезде, ставшем в центре внимания всей тыловой и действующей армии, была также принята резолюция в этом смысле. Гучковский съезд так и не состоялся. Попытка не удалась.
Начались новые кампании в печати. Я уже не говорю о том, что они были теперь не опасны. Но теперь они уже и не били в самый центр, а ходили вокруг да около. Лобовая атака – после того как массы окончательно «закреплены» за Советом и оторвать их уже нельзя, – конечно, не имеет смысла. Но продолжать «набрасывать тень», заходя с разных концов, отыскивая слабые места, выдавая эксцессы за норму, часть за целое, – это все еще может иметь кое-какие результаты, и оставлять этого нельзя.
Прежде всего «большая пресса» обратила свое просвещенное внимание на вопрос о сепаратном мире. Эту тему в своих устных и печатных выступлениях буржуазия, собственно, не оставляла до конца, в течение всех этих месяцев; но начало ее «разработки» было положено именно в первой половине апреля.
7-го числа в Исполнительный Комитет поступил телеграфный запрос (единственного) американского парламентского социалиста Мейера: он обеспокоился, «правда ли, что русские социалисты благоприятствуют сепаратному миру с Германией», и указывал на страшные последствия такого мира, буде он состоится. Чхеидзе с большим достоинством ответил от имени Совета, что всякому доступны официальные документы где российская демократия выясняет свое отношение к войне и миру (манифест 14 марта, резолюция Совещания) и где сказано с достаточной ясностью, какого мира желают российские социалисты.
Но за границей продолжали «беспокоиться»: к Керенскому с таким же запросом обращалась уже группа русско-американских социалистов, убеждавших Совет в том, что сепаратный мир был бы гибелен для мирового социалистического движения. Керенский также поспешил успокоить этих русско-американских интернационалистов, трепещущих за судьбу Интернационала, но, видимо, слишком занятых, чтобы читать документы русской революции.
Наконец, группа разных лиц, опять же из Америки, обратилась с тем же роковым вопросом уже к Милюкову. И министр иностранных дел, со своей стороны, убеждал не тревожиться понапрасну, ибо в России не существует политической партии, которая не отвергала бы сепаратного мира с кликою Вильгельма.
Так-то оно так, но все же – нельзя не беспокоиться. И орган Милюкова в одной из статей на эту тему объяснил, почему именно патриотическая тревога не может не охватывать благонамеренных сердец. В самом деле:
«Совет начал с призыва свергнуть иго Вильгельма… Но, не дождавшись реальных последствий, он тем не менее сделал шаг дальше, и теперь он упорно выдвигает идею необходимости давления со стороны России на правительства Англии и Франции, чтобы добиться от них пересмотра заявленных союзниками условий мира… Именно здесь лежит корень сомнений и недоразумений, смущающих наших союзников и поднимающих дух наших врагов. Само собой создается впечатление, что революционная демократия России стремится к миру во что бы то ни стало и не останавливается перед самыми рискованными международными экспериментами. Недаром „Hamburger Nachrichten“ пишет: русский народ хочет мира и может вынудить мир, – пусть только он не останавливается перед сепаратным миром. В этом положении вещей, – резюмирует кадетский центральный орган, – кроется трагическая опасность для дела русской свободы. Ничто не может так скомпрометировать революционную демократию России, как создаваемое неловкими шагами ее вождей впечатление, будто она работает pour le roi de Prusse[66 - даром (франц.)]». («Речь» от 9 апреля). Это типичный образец тонких и корректных рассуждений, а вместе с тем блестящих силлогизмов газеты, обязанной соблюдать свое достоинство. Вариации во всей прессе – ежедневны, но… не вся пресса обязана думать больше о своем достоинстве, чем о «рискованных экспериментах» с истиной ради благодетельного оплевания классового врага.
Мы уже знаем, как алкала и жаждала тогда правящая Германия сепаратного мира с Россией. И не только канцлер и официальные власти, но и правительствующие социалисты, Шейдеман с его Vorwarts'ом, мечтали вслух о сепаратном мире, быть может, льстя себя надеждой на Совет… Ежедневно ставя в пример трезвость и патриотизм Шейдемана русским «Маниловым из Исполнительного Комитета», буржуазная пресса вместе с тем без устали попрекала советских социалистов этими заявлениями вражьих социал-империалистов; она обвиняла Совет, не виноватый ни сном ни духом в питании этих надежд.
Именно в эти же дни социалистами нейтральных стран, голландской делегацией международного социалистического бюро была сделана попытка созвать конференцию в Стокгольме по вопросу о всеобщем мире. В Стокгольм уже выехал целый ряд социалистических лидеров. Предполагалось, что туда приедут делегации всех воюющих держав, причем будут представлены и правые большинства, и левые меньшинства. Но конференция собиралась туго и, как известно, в конце концов не состоялась. Социалисты Согласия отнеслись к ней более чем равнодушно; но германские шейдемановцы, конечно с соизволения начальства, уже отправлялись в путь.
Разумеется, вся пресса союзных стран подняла бешеную травлю против этой конференции вообще и била в этот последний пункт в особенности. Русские газеты, не довольствуясь просвещенным содействием собственных корреспондентов, достаточно поливавших грязью начавшееся движение, перепечатывали ежедневно сотни строк из союзной прессы в доказательство того, что Стокгольмская конференция есть германская ловушка прекраснодушных простецов. Наши буржуазные публицисты делали вид, что они трепещут от страха, как бы все начинание не исчерпалось интригой ужасного Шейдемана, который поймает в Стокгольме наших незрелых и мечтательных «пацифистов» на удочку сепаратного мира.
Но сепаратный мир, как боевая тема, как гвоздь кампании, конечно, оставляет желать многого. С этой темой многого не добьешься: она требует подготовки и чувства развитой гражданственности. Для непосредственного воздействия на массы она не годится. И потому более чем естественно, что буржуазно-бульварная пресса, а за нею и мещанские массы нашли для себя более благодарные темы, более «ударные» средства борьбы против советской демократии.
Началась отчаянная травля отдельных советских групп и отдельных деятелей в расчете за одной победой одержать следующую и по частям одолеть целое… Травля производилась под самыми различными соусами, сплошь и рядом принимая вполне личный характер. Выкапывались отовсюду самые неожиданные сплетни, перемывалось старое грязное белье, приводились «исторические справки» и делались всякие сопоставления – столь же злостные, сколь не имеющие ни малейшего отношения к общественному делу.
Собственно говоря, это почтенное занятие – по тону, задаваемому самыми почтенными органами, – буржуазные группы так же продолжали в течение всех месяцев революции; но началось это именно с первых чисел апреля, со времени поражения буржуазии в ее основной борьбе за армию. В этой новой кампании участвовали и «демократические» органы, вроде «Дня», и – печально вспомнить – к величайшему удовольствию печатных «тузов» особенную энергию здесь проявил плехановский листок «Единство».
Разумеется, на первых порах все внимание доблестных борцов было устремлено на левую часть Совета – на большевиков. Если не ошибаюсь, началось с провокаторов. Вслед за бывшим членом редакции «Правды» Черномазовым был обличен в провокаторстве рабочий большевик Михайлов, секретарь союза печатников, непримиримо и неистово агитировавший против выхода газет. Затем вспомнили и знаменитого думского депутата Малиновского И на столбцах газет – до самых «почтенных» – началась свистопляска «логических умозаключений», параллелей и намеков. «Крайние лозунги» вообще, а большевизм в частности научно объяснялись, исторически выводились, теоретически ассимилировались с деятельностью, задачами, идеями охранки.
Малиновский был наймитом царской полиции. А кто определял «революционную линию большевизма в 1914 году»? Иуда-Малиновский. А кто в мае того же года, отказываясь от надлежащего расследования, защищал Иуду, шельмовал грязными клеветниками предостерегающих и печатно уверял в «политической честности Малиновского»? Ведь это был Ленин, это была «Правда», это был большевистский Центральный Комитет… Миллионы газетных номеров разносили все это ежедневно среди обывательских, рабочих, солдатских, крестьянских масс.
Затем начали «выплывать на свет божий» всевозможные «пикантные факты» об отдельных лицах. Взялись за биографию Каменева, за семейное положение Стеклова. И долго, изо дня в день, занимались этим. Перья пишущих дышали жаждой построчных, сердца печатающих – классовой ненавистью, а читающие забыли про Макса Линдерадля нового невинного удовольствия.
Но само собой разумеется, что в центре кампании стал Ленин… Он в это время был изолирован в советских сферах и только что начал входить в силу среди самих большевиков. Тут для самых «лояльных» и «демократических» газетчиков, непременно желавших соблюсти весь декорум, сохранить весь показной пиетет демократии, – тут и для них была открыта полнейшая свобода языка. И Лениным занялись без удержу, без отдыха, без стыда… Объект был действительно благодарный, и, как мыши на епископа Гаттона, на него набросились сразу со всех сторон.
Преступления Ленина, как известно, начались еще до его приезда и я уже писал, как использовала его поездку через Германию вся буржуазия от мала до велика. Агитация на этой почве разливалась широкой рекой и с большим успехом: лозунг «Долой Ленина – назад в Германию!» стал достоянием самых широких масс около середины апреля. Он стал крайне популярен среди мещан, делающих «общественное мнение», и не только пошел по казармам, но и по заводам.
Я писал, что мне не удалось при встрече большевистского вождя разузнать на этот счет мнение воинских частей, встречавших и чествовавших Ленина. Но теперь, именно теперь, 14–16 апреля, все газеты облетела резолюция искони революционнейших матросов балтийского флотского экипажа, бывших на вокзале в качестве почетного караула: «Узнав что господин Ленин вернулся к нам в Россию, с соизволения его величества императора германского и короля прусского, – писали матросы (sic!), – мы выражаем свое глубокое сожаление по поводу нашего участия в его торжественном въезде в Петербург. Если бы мы знали… какими путями он попал к нам, то вместо восторженных криков „ура“ раздались бы наши негодующие возгласы: „Долой, назад в ту страну, через которую ты к нам приехал“…
Но, конечно, дело не ограничилось „милостями Вильгельма“. Ленина атаковали за прошлое, за настоящие его взгляды, за образ жизни (!) и т. д. Дворец Кшесинской, где якобы жил Ленин», стал у всех на языке. Целые столбцы всякой печати отводились «лениниаде». Всевозможные организации, до советских включительно, стали «иметь суждение» о Ленине и его вредной деятельности. Солдатская Исполнительная комиссия. Московский солдатский Совет, по зрелом обсуждении, вынесли резолюции о защите от Ленина и его пропаганды. Гимназисты в Петербурге устроили манифестацию «против Ленина» и т. д.
Все это, несомненно, достигло цели. Репутация большевистского вождя как врага России и революции была быстро упрочена. Но этого мало: агитация достигла цели и в том смысле, что вокруг Ленина началось погромное движение, которое могло дать инициаторам желательные результаты. Около дома Кшесинской, где развевался великолепный флаг большевистского Центрального Комитета, стали ежедневно, особенно по вечерам, собираться огромные толпы людей. Они устраивали враждебные манифестации, агитировали, угрожали. Среди них действовали, конечно, настоящие провокаторы, повторявшие соседям на ухо все «умозаключения» газет насчет Ленина и развивавшие их дальше – насчет всяких социалистов и советских людей. Газеты писали, что Ленин раза два выходил на балкон, объяснялся, «оправдывался», уверял, что «его неправильно понимают»… Возможно, что Ленин, немалому научившийся, действительно «разъяснял» свои позиции в смягченном духе.
Но дело становилось все хуже. По городу стали ходить толпы каких-то людей, бурно требовавших ареста Ленина. Это были уже беспорядки и вообще довольно большой, даже слишком большой успех черносотенной кампании. «Арестовать Ленина», а затем и «Долой большевиков» – слышалось на каждом перекрестке. Запускать движение, дать волю народному негодованию было нельзя. Надо было бороться.
Была пущена в ход широкая контрагитация. Советские «Известия», к тому времени включившие в редакцию Дана, посвятили этому делу внушительную передовицу 17 апреля (от которой всякому иному на месте Ленина-правителя должно было бы быть конфузно).
«Известия» горячо протестовали и против травли Ленина, и против борьбы с ним подобными мерами. Они горячо выступали в защиту свободы и достоинства революции: «Разве можно у нас, – писала редакция, – в свободной стране допускать мысль, что вместо открытого спора будет применено насилие к человеку, отдавшему всю жизнь на службу рабочему классу, на службу всем обиженным и угнетенным?»…
Того же 17 апреля в Петербурге состоялась грандиозная манифестация инвалидов которая произвела большое впечатление на обывателей… Огромное число раненых из столичных лазаретов – в повязках, безногих, безруких – двигалось по Невскому к Таврическому дворцу. Кто не мог идти, двигались в грузовых автомобилях, в линейках, на извозчиках. На знаменах были подписи: «Война до конца», «Полное уничтожение германского милитаризма», «Наши раны требуют победы»… Лозунги, изъятые из употребления масс, нашли себе пристанище на больничных койках. Искалеченные люди, несчастные жертвы бойни ради наживы капиталистов, по указке тех же капиталистов через силу шли требовать, чтобы для тех же целей еще без конца калечили их сыновей и братьев. Это было действительно страшное зрелище!..
Но главное, что мобилизовало инвалидов, это был тот же Ленин, С надписями и возгласами «Долой Ленина!» и т. п. – они пришли в Таврический дворец требовать ареста и высылки будущего диктатора. И в своих речах, в предъявленных требованиях они занимались главным образом Лениным… К инвалидам вышли Скобелев и Церетели. Отмежевываясь от Ленина за весь Совет, они усовещивали аудиторию и протестовали против погромных тенденций. Но успех их был невелик. Среди шума и возбуждения раздавались крики: «Ленин шпион и провокатор!» Советских ораторов не желали слушать. Видя такую ситуацию, желая вспомнить недавнее, но безвозвратно минувшее, к инвалидам вышел Родзянко. Здесь он имел успех, как в былых состязаниях перед манифестировавшими полками.
В такой исключительной обстановке Родзянко дал себе волю: он говорил не только о «войне до конца», но и о том, что «теперь не должно быть никаких попыток ее прекращения»…
Вообще же ораторам правого крыла теперь приходилось перед массами быть все скромнее. На «собеседования» с фронтовиками нередко приглашали министров. Но теперь они не столько агитировали, сколько отчитывались.
Около того же времени началось движение среди военнопленных, добившихся улучшения своего быта в революционной России. Буржуазные крути по этому поводу широко демонстрировали свое патриотическое возмущение, то есть свой шовинизм и свою мстительность. Известно, как варварски содержались военнопленные в «цивилизованных» странах Запада и в Германии, и в «великих союзных демократиях». По примеру их и революционный министр Гучков издал приказ (11 апреля), в силу которого все лица и учреждения, ведавшие военнопленными, должны были дать отпор «их странным притязаниям, неумеренной требовательности, противоречащей самому понятию состояния плена».
Однако советская демократия не стала на такую точку зрения. Она выступила на защиту измученных неволей и никому не опасных жертв грабительской войны. Она полагала, что создать для пленных человеческие условия жизни есть дело, достойное великой революции. И в этом она нашла поддержку со стороны широких солдатских масс…
Я помню, как Шингарев на одном из фронтовых собеседований в Белом зале защищал гучковский приказ и протестовал против «излишней снисходительности» к пленным, упирая на давно прославленные «немецкие зверства». Казалось бы, фронтовым солдатам, непосредственным жертвам этих немецких зверств, непосредственно потерпевшим от врагов-военнопленных на полях сражений, было естественно внять агитации «патриотов» против поблажек немцам и австриякам. Но этого не случилось. Шингарев решительно не имел успеха. Авторитет Совета был уже незыблем и легко преодолевал буржуазное давление, шовинистскую инерцию, обывательскую психологию. Собрание фронтовиков (это было числа 14–15) подтвердило свои требования об облегчении участи пленных и поддержало на должной высоте знамя и достоинство великой революции.
Теперь не представляло для демократии никакой опасности все то, что могла буржуазия – с ее вековым аппаратом духовного воздействия – измыслить и предпринять против Совета. С какого бы конца она ни начала атаку, какую бы кампанию ни открыла она, – все это теперь можно было если не с полным основанием игнорировать, то с полным успехом рассеять и парализовать. Реальная власть демократии была завоевана окончательно.
Это, однако, меньше всего означает, что руководящие круги демократии и социализма почили на лаврах. Во-первых, победа была далеко не осознана. Во-вторых, всякому было ясно, что она не только не завершает, но именно начинает собой дело настоящего социалистического просвещения масс. Именно теперь, когда солдат был завоеван, когда он начал верить людям из Совета, когда стал открыт свободный доступ к его сознанию, – именно теперь была на очереди усиленная атака мужицко-солдатских мозгов. Именно теперь началась особенно интенсивная деятельность социалистических партий, стремящихся закрепить за собой массы и просвещавших их каждая на свой лад.
Партийная дифференциация и конкуренция удваивали энергию и втягивали в политику все более и более широкие массы. Но все это укрепляло общую советскую платформу, поскольку она еще существовала: пробуждавшаяся мысль каждого массовика вращалась только в пределах советских идей и становилась совершенно недоступной для внешнего буржуазного влияния.
Как грибы росли партийные клубы, которые посещались тысячами рабочих и солдат. Братанье двух этих советских отрядов революционной демократии продолжалось и увенчалось незабвенным первомайским праздником семнадцатого года. А до праздника эти два отряда обменялись такими знаменательными и трогательными доказательствами окрепшего союза.
5 или 6 числа Исполнительный Комитет постановил праздновать Первое мая по новому стилю, 18 апреля, вместе с пролетариатом Европы. Этот день приходился на вторник. Поэтому рабочая секция Совета в заседании 8 апреля постановила: во избежание лишнего нерабочего дня, в интересах максимальной работы на армию ради безопасности солдата объявить рабочим днем воскресенье 16 апреля.
В пленарном же заседании Совета 9 апреля это постановление было подтверждено – при незначительном ворчаньи кучки большевиков… В казармах (и не только в казармах) это выступление рабочих произвело надлежащее впечатление. Вместе с тем при Исполнительном Комитете была организована посылка от рабочих Петербурга первомайских подарков солдатам на фронт.
Это была одна сторона дела. С другой – дело обстояло так. Само собой понятно, какие трудности представлял вывод воинских частей из свободного Петербурга в окопы – да еще в условиях советской агитации в пользу мира, против империалистской войны. Невыносимо трудно было теперь, в эту эпоху всенародного победного торжества, оставаться в окопах. Но еще труднее расстаться с новой вольной жизнью и уйти от нее – быть может, на смерть. Кроме того, 2 марта, как известно, правительство обязалось не выводить из столицы революционного гарнизона без действительной нужды к тому. А как доказать ее? Я уже упоминал, что вопрос о «выводе частей», естественно, был больным и острым вопросом в течение всех этих месяцев.