По своему умонастроению, по своему положению радикального интеллигента Керенский, естественно, примыкал к оборонческому лагерю во все время войны. При всем том его думские военные выступления были не только более ярки и интересны, но гораздо сильнее били по идее отечественного бургфридена, чем киселеобразный «циммервальдизм» думской социал-демократической фракции (удостоившейся приветствия Либкнехта и Р. Люксембург). Руководимая же Керенским «Трудовая фракция», считавшая за благо прятать под фигурой умолчания свое отношение не только к социализму, но и к идее монархии, фракция, не имевшая ни малейшего отношения к Интернационалу, первая заявила у нас о своем отказе в военных кредитах.
Свое оборонченское умонастроение Керенский никогда не мог возвысить до системы взглядов, несмотря на то что эту работу на его глазах произвела целая плеяда социалистических писателей и он мог прийти на готовое. Но вместе с тем он рвал и метал против «пораженчества», которым не гнушался крестить всякий интернационализм со дня его появления на русской почве. И он же в качестве защитника на суде над большевистской думской фракцией дал такую легальную защиту «пораженчества», до какой не сумели возвыситься представители ленинской группы…
Отношение к войне, к обороне и гражданскому миру, к методам политической борьбы во время войны было, как известно, центром всякой политической позиции в последние годы перед революцией. И для позиции Керенского вместе с подручной ему группой интеллигентной молодежи у меня не было иного слова, как «болото». Не система законченных разработанных взглядов, правильных или неправильных, социалистических или буржуазных, а вязкое и нудное болото.
Однако при всем том нельзя сказать, что мысль Керенского была вообще чужда теоретической работе, что она была ленива к ней, что Керенский не интересовался теориями и течениями, недооценивал их, сознательно пренебрегал ими. Напротив, на его столе я постоянно видел пачки писем со всех концов России, которые не распечатывались им неделями, пока на помощь не приходила его жена. Но на том же столе я всегда находил несколько новых журналов, где все сколько-нибудь актуальные статьи принципиального характера были всегда разрезаны, обыкновенно исправно прочитаны и нередко с жаром и с задором разнесены в полемическом разговоре.
Я хорошо знаю на себе, как автор, тот интерес, какой проявлял Керенский к работе мысли в своем и чужом лагере. Мои статьи и брошюры в своем водовороте он прочитывал немедленно, раньше, чем их успевали одолеть десятки других моих петербургских знакомых, для которых чтение подобной литературы могло бы считаться обязательным, И он не упускал случая, не дожидаясь встречи, хотя бы по телефону осыпать меня сарказмами по поводу содержания моих «пораженческих» писаний.
Керенский живо интересовался теоретической работой, он меньше всего ленился использовать ее, но все же ему решительно не удавалось построить систему взглядов. Все мало-мальски намечавшиеся основы таких построек немедленно поглощались его кипящей и бурлящей, неустанной, хотя бы и бесплодной практической работой. Все зачатки теоретической системы, хотя бы не самостоятельной и заимствованной, рушились под напором его собственного темперамента. И на посту министра-президента Керенскому пришлось остаться тем же, чем он был в роли агитатора, лидера парламентской «безответственной оппозиции», если угодно, в роли народного трибуна: беспочвенником, политическим импрессионистом и, увы, интеллигентным обывателем…
Но, повторяю, не это отсутствие сколько-нибудь прочного теоретического базиса, сколько-нибудь продуманной системы есть наиболее характерное в Керенском и наиболее определяющее в его политике и его исторической роли. Он был по природе агитатором, лидером оппозиции, народным трибуном. Но он не был по природе государственным человеком. Не имея под собой устойчивого теоретического фундамента, Керенский ее имел в верного практического инстинкта, сколько-нибудь пригодного для работы в общегосударственном масштабе– Не отдавая себе теоретически должного отчета в окружающих его общественных процессах, он и на практике не видел даже самых очевидных подводных камней, грозящих неизбежной катастрофой, определенно предсказываемой злонамеренными агитаторами, в которых он, как всякий слабый и беспомощный политик, был склонен видеть корень зла.
Не умея смотреть в корень, наблюдать и обобщать, он был заведомо не способен нащупать в процессе работы надлежащий фарватер, по которому только и можно было кое-как, хотя бы не без членовредительства, протащить государственный корабль среди невиданной бури мировой войны и революционной встряски, всколыхнувшей народные волны до самого дна. Он не только не понимал, не оценивал, не видел тех сил, которые на его глазах схватились в яростной свалке, которые исходом своей борьбы только и могли определить судьбу революции. Он с полной наивностью не разбирался и в самом конкретном положении «революционной власти», ни в какой мере не представляя себе ее действительной роли, ее места, ее возможностей среди борющихся организованных сил и среди разгулявшейся стихии. И он не отдавал себе никакого отчета в собственном своем положении, которое в течение долгих недель и месяцев было явным «ridicule».[8 - смешным (лат.)]
Если бы все это было не так, то для Керенского у меня не нашлось бы иных эпитетов, подводящих итог всей его роли в революции, кроме эпитетов: злостный авантюрист и изменник демократии. Но я настаиваю: Керенский был искренний слуга демократической революции. И личность этого злостно-обанкротившегося деятеля не должна отойти в историю с клеймом предателя тех принципов, какие он открыто провозглашал. Не его вина, если его слабые, совсем неподходящие плечи не вынесли насильно возложенной на них непомерной задачи. Ему было суждено стать «математической точкой» скрещения жестоких и непонятных ему сил революции. В этом такая беда его, какой он с избытком искупил свою сознательную вину, свои сознательные компромиссы, проступки и преступления перед принципами демократии и свободы.
Отсутствие сколько-нибудь достаточных ресурсов государственного человека – это, конечно, наиболее характерное для Керенского как данной и законченной исторической личности. Это характерно для него вообще с любой точки зрения — и с правой, и с левой. Я хотел бы сказать два слова о том, чего именно недоставало в Керенском и каков он был по существу, по своему положительному содержанию в частности, в особенности, с моей точки зрения.
Керенский принадлежал к числу социалистов народнического толка. На языке марксистского социализма это означает, что Керенский был мелкобуржуазным демократом. И это его классовое положение, эта его классовая идеология должна была определять его устремления и его тяготения в политике.
Но это не все. Керенский был интеллигентом, не только не вышедшим из недр народного, пролетарского или мелкобуржуазного движения, не только не связанным с ним корнями, но и не имеющим к нему ни вкуса, ни практического интереса. Его демократизм был интеллигентским народолюбием, его вышеописанные «конспирации» были субъективной данью принципу и «меньшому брату». По своим стремлениям, вкусам, повседневным интересам, связям это не был участник социалистического массового движения. Это был столичный адвокат, всеми корнями связанный с петербургским радикальным и либеральным обществом. Это был необходимый элемент и заправила столичных интеллигентских кружков, варящихся в собственном соку под знаком социализма, обыкновенно «народнического», – таких кружков, для которых народ все еще продолжал оставаться абстрактной идеей, а не конкретным материалом для их работы и не основным субъектом демократического движения. Кружки эти тяготели больше к верхам, испытывая род недуга при соприкосновении с низами.
Правда, эти соприкосновения Керенского с низами были довольно часты, можно сказать, постоянны. Я зачастую видел в его домашней приемной и в кабинете многочисленных крестьянских ходоков, а также и рабочих, приходивших со своими нуждами, с информацией, за советами к популярнейшему «социалистическому» депутату. Но меньше всего эти сношения могли свидетельствовать о тяготении Керенского в эту сторону. Рабочие и крестьяне ходили к Керенскому, но не он к ним.
Не в пример деятельности, приемам, образу жизни социал-демократических депутатов обеих думских фракций, проводивших огромную часть своего времени в рабочей среде, постоянно посещавших заводы и те зачатки рабочих организаций, какие имелись при царизме, – не в пример им Керенский был совершенно чужд подобному препровождению времени. Как ни необходимо это было в некоторые моменты, как ни монопольно было в этом отношении депутатское положение Керенского, на заводе, в профессиональном союзе, в больничной кассе его было встретить нельзя. Зато, например, когда уезжал добровольцем на войну кадет Колюбакин, то проводы на вокзале, конечно, не могли обойтись без представителя демократии в лице Керенского, и это было в порядке вещей.
К низам, к массам и их движению Керенского привязывала теоретическая идея, «сознание долга». Он считал необходимым от них «исходить» в своей общественной работе. Но он рвался от них в иные сферы, к иным приемам работы, где он чувствовал себя как дома.
Именно эти свойства его так ярко, так законченно воплотились во всем его положении в революции, которое мне придется, по личным моим наблюдениям и воспоминаниям, описывать на дальнейших страницах.
Эти свойства Керенского, можно сказать, классически проявились в его отношениях к Временному правительству и Совету рабочих депутатов, в его шатаниях между дворцами Таврическим и Мариинским (а затем Зимним). И эти же свойства сполна определили результаты этих шатаний, а вместе с тем общий характер, общие итоги политики Керенского, можно сказать, его общую роль в революции. Он не мог не изобразить из себя Микулы Селяниновича, не мог не приложиться к массам, не зачерпнуть сил и прав у подлинной демократии. Но он не мог тут же, немедленно, не взвиться в иные сферы, как вырвавшийся с привязи аэростат; не мог не оторваться от этой, пытавшейся удержать его «толпы» безвозвратно и не исчезнуть для нее навсегда.
Здесь есть самое характерное для Керенского. Это лежит в основе всей его работы в революции. Для характеристики Керенского эти черты следовало бы развить и описать подробнее. Но это значило бы предвосхищать дальнейшее изложение, из которого пришлось бы черпать бесчисленные иллюстрации к настоящим строкам. Поэтому мы оставим нашу специальную экскурсию в пределы характера нашего первого «министра от демократии». К дальнейшим моим запискам все сказанное о нем послужит достаточным комментарием. Для характеристики же Керенского дадут без числа комментариев дальнейшие записки.
Революции день первый
27 февраля
«Охрана» столицы утром. – Роспуск Государственной думы. – Ее «революционный» Временный комитет. – «Линия поведения» буржуазии утром 27-го. – Восстание Волынского и Литовского полков. – 25 тысяч гарнизона на стороне революции. – Красные части в Государственной думе. – Революция – совершившийся факт. – Временный Исполнительный Комитет Советов рабочих депутатов. – Его деятельность. – Восставшие солдаты. – Мои злоключения. – Путешествие в «центр». – Стратегия революции. – Продовольствие солдат. – Моя рекогносцировка в лагере буржуазии.– Разговоры. – Милюков. – Трагедия либерализма. – В «левом крыле». – Перед Советом. – Эсеры в Совете. – Первое заседание. – Порядок дня. – Президиум. – Выступления солдат. – Литературная комиссия. – Во дворце. – В городе. – «Высокая политика». – Думский комитет берет государственную власть. – Перелом ситуаций. – Наше воззвание. – Выборы первого Исполнительного Комитета. – В Военной комиссии. – Первое заседание Исполнительного Комитета Совета рабочих депутатов. – Ночлег.
Наступило приснопамятное 27 февраля. Не позвонив никому из дому по конспиративной привычке, я в десятом часу поспешил в свое туркестанское управление, чтобы оттуда собрать сведения по телефону и от окружающих.
Уже на моем недалеком пути – с Карповки до конца Каменноостровского проспекта – можно было заметить, что колебательное настроение в воинских частях близко к окончательному разрешению, что развал дисциплины достигает своих конечных пределов.
Офицеров при патрулях и отрядах совсем не было видно. Патрули же и отряды демонстрировали свое полное разложение в качестве боевых сил царизма. Это были беспорядочные группы серых шинелей, совершенно сливавшиеся и открыто братавшиеся с вольной публикой и рабочей толпой. В большом количестве были видны солдаты, отбившиеся от частей и бродившие в одиночку или попарно с оружием и без оружия. Может быть, многие из них были назначены на посты. Прохожие передавали, что эти солдаты охотно отдают свои винтовки и оружие уже собрано в большом количестве в рабочих центрах.
Служащие «туркестанского» управления, из которых многие шли издалека, в разных вариантах описывали приблизительно ту же картину, при этом одни свободно проникли из центра через Троицкий мост, другим пришлось колесить через Дворцовый. Это также свидетельствовало о неблагополучии и развале в организации «охраны» Петербурга.
Я прилип к телефону и совершал круговую по десятку номеров. Решающий час, о котором мечтали, для которого работали поколения, явно наступил. Захватывающие события надвинулись вплотную.
Мое нетерпение переходило в бешенство, натыкаясь на равнодушное «занято» вялой телефонистки. Однако не помню, кто именно, но все же довольно скоро мне сообщили основную политическую новость этих утренних часов незабвенного дня. Указ о роспуске Государственной думы объявлен, и Дума ответила на него отказом разойтись, избрав Временный комитет Государственной думы из представителей всех фракций (кроме правой).
Необходимо тут же отметить тот факт, хорошо известный и памятный всем передовым политическим слоям России, но, быть может, недостаточно отчетливо запечатлевшийся в головах, далеких от непосредственного наблюдения петербургских событий. Временному комитету Государственной думы, избранному утром 27 февраля, была совершенно чужда мысль стать на место государственной власти и выдать себя за таковую как в глазах населения, так и (особенно) в глазах обрывков царского самодержавия. Этот думский комитет во главе с Родзянкой образовался со специальной целью, о которой он и объявил официально: он образовался «для водворения порядка в столице и для сношений с общественными организациями и учреждениями»…
Несомненно, этот акт Временного комитета Государственной думы был революционным актом «Прогрессивного блока». Он шел вразрез и с законопослушными традициями и с элементарными правами и обязанностями Государственной думы. Но означал ли oн присоединение Государственной думы и революции? Знаменовал ли он собой хоть тень солидарности «Прогрессивного блока» с народом, атакующим твердыню царизма? Означал ли этот акт какую-либо степень солидарности демократии и буржуазии в стремлении низвергнуть самодержавие и произвести переворот?
Самый категорический ответ на это должен быть в голове читателя, желающего правильно понять события этих дней; нет, революционный акт буржуазии в лице «Прогрессивного блока» и думского большинства был направлен к спасению династии и плутократической диктатуры от демократической революции при помощи ничтожных коррективов к старому порядку, не имеющих никакого принципиального значения. В эти часы надежда на спасение романовского режима отнюдь не исчезла: выступление петербургского гарнизона еще не стало фактом.
Общая линия поведения наших буржуазных групп до этого кульминационного пункта могла быть только линией борьбы с революцией, только защитой царизма от «анархии» и «военного» разложения государства. Но в отличие от убогих царских чиновников руководители буржуазии хорошо понимали, что события достигли таких пределов, когда без революционного акта непослушания и своеволия, без благодетельного насилия неразумное, дряхлое дитя царизма спасти уже нельзя.
Революционный акт был совершен. Во Временный комитет кроме Родзянки из виднейших членов его вошли, как известно, Милюков, Коновалов, Ефремов, В. Н. Львов, Шульгин, Аджемов и др. Думская левая была представлена Керенским и Чхеидзе.
Временный комитет Государственной думы, объявив официально о своем скромном техническом назначении, немедленно занялся «высокой политикой» в только что указанном направлении. Родзянко, сделав почтительнейшее представление в царскую ставку, снесся по прямым проводам и с главнейшими военачальниками на разных фронтах, прося поддержки Государственной думы перед царем. Только уступки национал-либеральной плутократии могут спасти династию – таков был смысл предлагаемого совместного давления на злосчастного «самодержца» со стороны заправил генералитета и «прогрессивного» буржуазно-помещичьего блока.
Тут же по телефону я узнал о полученных уже ответах генералов – ответах, дышащих прямотой, ясностью и той преданностью революции. Которую эти господа наперебой стали демонстрировать несколькими днями позже. «Я исполню свой долг перед Царем и родиной» – вещала одна из этих пифий в образе Брусилова в ответ на призыв Родзянко…
Но события, к счастью, не ждали закулисных комбинаций сильных старого мира. Народная революция шла своим ходом на всех парах, ежечасно меняя всю политическую конъюнктуру, опрокидывая «комбинации» либералов, генералов и плутократов и волоча за собою на поводу Государственную думу как политический центр буржуазии…
Делясь получаемыми сведениями с инженерами и другими сослуживцами, бросившими мысль о работе, сбившимися в комнату начальника и жадно хватающими головокружительные новости, я продолжал мои телефонные поиски информации. И вскоре перед нами раскрылась из разных источников всем известная картина выступления Волынского и Литовского полков. Наиболее обстоятельные сведения, помню, я получил из фракции «Трудовой группы», где было установлено дежурство.
Дело, начатое павловцами вслед за волынцами и литовцами, продолжали измайловцы. К часу дня на стороне народа насчитывали уже 25 тысяч человек петербургского гарнизона. Восставшие полки направились к Государственной думе, наткнувшись на слабое сопротивление какой-то части на Литейном проспекте. Часть же революционных отрядов войск вместе с народом пошла к «Крестам» и Предварилке освобождать политических заключенных.
Я не стану и пытаться описывать общую картину событий и восстания гарнизона 27 февраля. Я не был очевидцем ни одной из центральных, решающих сцен этого восстания, подробно описанных очевидцами.
Гораздо для меня печальнее, что я не могу ничего ввести в освещение внутренней стороны этих первых переходов войск, точнее, солдат на сторону революции. Какую роль играли здесь социалистические организации? Какова была роль партийных и вообще сознательных демократических элементов в казармах и отрядах в течение последних решающих минут, в частности? Какова была роль, позиция и действия офицерства? Каковы были в конечном счете решающие импульсы для темной солдатской, массы? Каковы, наконец, были лозунги в казармах?
Всего этого я сейчас не могу осветить ни вообще, ни в частности применительно к отдельным пунктам. Но обо всем этом история резолюции без труда почерпнет сведения из многочисленных других рассказов. Несомненно лишь одно: сознательные и партийные элементы в большом количестве имелись во всех частях петербургского гарнизона. И подхватить движение, стать его центром, одухотворить его теми или иными общеполитическими лозунгами они не только были в состоянии, но неизбежно должны были это сделать.
Волынский и Литовский полки направились к Государственной думе. Цели и смысл этого движения могли быть совершенно различны. Это могло быть чисто стихийное тяготение. Это могло быть сознательное стремление руководителей сделать буржуазно-«патриотическую» Думу политическим центром движения и дальнейших событий. Это могла быть просто манифестация солидарности с только что распущенным царем «революционным» парламентом. Ничего этого я не знаю, а что знал, того не помню и без специального изучения осветить не берусь. Изучение же не есть метод этих случайных и личных записок.
От Н. Д. Соколова я не раз впоследствии слышал, что это он повел первые восставшие полки именно к Государственной думе. Возможно, что это было именно так. Но это совершенно не освещает того важного факта, что Государственная дума, остававшаяся доселе явно за бортом народного движения, получила не только значение его территориального, но и видимость его политического центра.
Общественные верхи в лице Государственной думы не шли к революции. Революция так или иначе пошла к ним. К этому факту принципиальной важности мне придется вернуться, ибо он был хорошо использован лицом, отныне ставшим во главе движения всей буржуазной России, человеком, определявшим с этой поры всю ее позицию и всю ее политику, – П. Н. Милюковым.
Представители думской левой – Керенский, Чхеидзе, Скобелев – встретили приветствием и речами первых солдат революции. Те ответили им военными почестями. Революция не только развернулась во всю ширь. Она уже определила свой характер: она включила в себя основную опору старого строя и стала всенародной, общедемократической.
Исход ее далеко не был решен. Междоусобные роковые схватки могли разразиться ежеминутно и были более чем вероятны при будущей окончательной ликвидации царизма. Но ее общедемократический характер все же был предрешен. И тысячу раз невежественны благодушные простецы из «демократии», тысячу раз презренны злостные лицемеры из буржуазии, которые не гнушались прилагать к великому делу всей демократии имя военного бунта…
Что делало в эти часы царское начальство, какие «мероприятия» оно замышляло и осуществляло для борьбы с революцией, я также не знаю и не помню. Да и кому это интересно? Сомнений ни у кого в Петербурге быть уже не могло: царские власти никак не могли повлиять на ход событий. Вероятно, в эти часы и они поняли, что борьба с революцией может быть теперь только одна: безотлагательная сделка с буржуазией и «общественными кругами».
Надо думать, сюда, на политиканские попытки и было направлено внимание тех руководящих слуг царизма, которые не были заняты полицейскими обязанностями или уже махнули на них рукой. Несомненно, с другой стороны, и то, что и думско-буржуазные верховоды из «Прогрессивного блока» удесятерили свои старания по части «представлений», «давлений» и соглашений с остатками былого величия царизма.
Эти группы продолжали упорствовать в своем отказе не только примкнуть к революциям, не только попытаться стать во главе ее, но и подписаться под ней как совершившимся фактом. Это сомнению не подлежит. Но какие именно «комбинации» пытались осуществить в эти часы руководящие группы буржуазии, «Прогрессивный блок» и Временный комитет Государственной думы, этого я также не знаю и также не интересовался когда-либо разузнать. И это уже было вне хода событий. И это не могло ровно ничего изменить в них. И эти «комбинации» были также лишь результатом растерянности и слепоты… Было поздно.
На сцену выступал иной фактор событий, которого не было до сих пор: полномочная организация всей демократии революционного Петербурга – организация, приспособленная для боевых действий, освященная славными традициями и готовая взять дело революции, свое дело в свои руки.
Это был Совет рабочих депутатов.