– Какая тут справедливость! Вон Нефедко с сыновьями своими, дуботолками, ведь бороздки в лесу не сделали!
– Ой уж Дарья! – только и сказала Окулина и отвернулась.
– А ты мне рот-от не затыкай! Землю захотели готовенькую получить? А распашите-ко целину сами, не надейтесь на готовенькое-то…
Михайло старался говорить обстоятельно:
– И как это вы собираетесь делить? В Подогородцах у нас одна земля – урожайная; а в лесу, на роспашах, уж не та земелюшка. И кому же какая достанется?
– Вся земля будет перемериваться, – убеждал покровец, – и хорошая, и плохая, и каждому намеряют и той, и другой, по справедливости…
– Запутаете все! – не верил Михайло.
– Да ничего мы не запутаем. Землемеры будут работать.
Под кедром еще долго шумели. Уж стали расходиться, когда показался из-за угора Захар на Ванюхе. Подъехал к народу, Ефима кликнул:
– Шура-то тебе двух девок родила… Услышал весть эту Евлаха – загоготал:
– Ну и Шура! Вся-то в Ваську…
Но тут и Ефим, к удивлению мужиков, засмеялся во весь рот:
– Девок так девок! Земли больше дадут!
На него оборачивались: на-ко, девкам обрадовался!
– А чего теперь девок-то бояться, – шумели бабы, – всем земли намеряют…
Счастливая Поля не сводила глаз с Ефима, таинственно улыбалась и как бы говорила: «А я ведь сказывала тебе, обрадуешься. Али запамятовал?»
LIV
На собрания Поля ходила с охотой, весело ей было на народе спорящем, кричащем-говорящем. Одно только настораживало и неловкость душевную вызывало: за столом начальственным сидел не Захар, Евлампий, не тятенька ее Михайло – мужики степенные да уважаемые, а Степа ее. В укроминке души ей и радостно было, что муженек ее, которого прозывали не иначе как Лясником, нынче, при новой-то власти, в начальники вышел.
Но не могла она чувство обороть, уже однажды возникавшее в ней и теперь покоя не дающее, что все, что Степан говорит, делает, объясняет, и то, к чему словами правильными призывает, – все это не то, не его – чужое! И потому не может он, не должен ни говорить, ни делать, ни призывать. Она уж давно чувствовала, что он не такой, как прежде, а какой – толком и ответить себе не могла.
Но было в нем что-то еще, чего прежде никогда не бывало. Он словно из краев далеких, с войны этой братоубийственной привез одёжу невидимую, надел ее, себя скрыв, и носит ее, не снимает. Дома он казался ей прежним, родным, своим; все так же ворчала на него матушка – сдергивала с него покров невидимый. И как милы были теперь Поле свекровины ворчания! Но вот он вышел за порог, на улицу, к народу ушел – и уж не тот, не такой. Не ее Степка. Виданое ли дело: ране только к Нефедку вдругозьбу ходил да с сыновьями его бражничал, а ныне, строгий да чинный, в любую избу заявляется, у Осиповых порог переступает! А Дарья уж не упускает случая нового начальника воротчами ткнуть, иногда и принародно:
– У всех ведь двери в саниках излажены, а у тебя, христового, воротча! Да и те ведь покосились. Шел бы, поправил, вместо того чтобы чужие дворы мерить.
Да и Анисья мужиков своих не один год пилит:
– Изладьте вы, навесьте вы!
А им хоть бы что! А Степану нынче и вовсе некогда. Поля прежде не шибко на это вниманье обращала, не бабье это дело – двери излаживать да навешивать, но ныне воротча эти ей глаза мозолили: идет в стаю – воротча, из стаи – воротча! А мужик в начищенных сапогах где-то в народе ходит. И делалось на душе нехорошо, и чувствовала она с еще большей остротой, что не туда мужик ходит, не то говорит – и в грешном мире этом происходит что-то не так, как должно…
LV
Не раз еще собирались мужики обсудить перемер земли. После же того, как перемер был произведен, страсти поулеглись: большими были заднегорские семьи – и земли все получили много. Для нее, кормилицы, немало надобно было навозу: Осиповы держали восемь коров. И каждый год приносили они восемь телят: одних Захар пускал, других забивал на мясо. Для овец был излажен отдельный хлев: по весне ягнят столько рожалось, что бабы не знали, как в колоду пойло вылить – одни овечьи головы, впритык! Огромного откармливали Осиповы поросенка: он уж и не ходил, сидел на заднице и худо глазами смотрел. Собираясь доить коров, Дарья ломоть мягкого[34 - Мягкий (ярушник), – хлеб из ржаной, ясной, пшеничной муки, иногда из ссорицы (смеси муки ячменной – ячневаой, ясной – и ржаной).] отрезала да в кринку крошила. В стае парного молока наливала и подносила поросенку. Он и чавкал крошенины[35 - Крошенины – маленькие кусочки хлеба (хлеб крошили в суп, молоко, простоквашу).], парным молочком залитые.
Захар уж не пропускал случая бабе попенять:
– Мне уж бражки в ковшике не подашь, а михряку этому вон как – в криночке…
А Дарья, на язык скорая, отрезонивала:
– Сам еще владиешь! Мимо рта-то не пронесешь… Ребячество Захарово мило было сердцу ее с молодости. Он и богатому урожаю радовался, как ребенок.
Сходит в поле, принесет зерна в пригоршне и показывает, как несмышленыш-малолетка, который нашел что-то необыкновенное:
– Дарья, глянь-ко, какой хлебушек народился… И ей радостно – колос в палец толщиной!
А когда приходило время жать – все в поле вываливали, мужики и бабы. Чтобы зерно не окрошить, работали с утра раннего: христовое солнышко никого дома не заставало; чуть закрасел горизонт – жать. До восьмидесяти суслонов Осиповы ставили: не утаишь, не будешь эстолько-то хлеба на печи сушить! И нетерпеливые бабы деревенские, которым очень поплясать хотелось, выспрашивали у Захара:
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: