– Разве ты по-русски не понимаешь? – недовольно отозвался матросик.
Берзинь во сне почувствовал, как что-то скользит легко и ласково у него на груди, словно пальцы умелого карманщика лезут за пазуху. Он открыл глаза и увидел над собой склоненную голову Иосида.
– Шаусмиги! – сказал он спросонья по-латышски. – Ка азиатиска сея![4 - Ужасно! Какое азиатское лицо!]
Глава 2. Свирепый самурай
Долго спали матросы, словно отсыпались за все свои невзгоды и тяжкие труды за несколько лет непрерывного плавания и нелегкой службы. А когда сон больше не шел, как не идет объевшемуся с голоду вкусный кусок, то понемножку стали просыпаться.
Ночь, сыро. Сизый туман находил облаками и отбегал в море, перемежаясь с чистым воздухом, как горы с долинами. Сгустеть ему недолго в эту пору зимы близ теплых гор.
Японцы стали проворней, все босы, надели ватные халаты, завернули рукава и стараются. Чувствовалось то возбуждение, которое охватывает команду перед входом в порт.
Мецке сидел все на том же месте. На нем стяженный халат сгорбился. Киселев рядом с ним, не пропускает ни единого его слова и движения. Душа человек, терпеливый, как черт, и старательный. Страшно подумать, как он просидел весь день – не уснул, притворяясь спящим.
Мецке похож на нахохлившуюся крачку, которой зябко и она вот-вот может по старости сдохнуть. Шпион что-то приуныл.
Маточкин вспомнил, как в шторм, когда в море нет льдов, выкидывает и замывает в прибрежные пески множество дохлых чаек. В сильный ветер птиц бьет о скалы насмерть, и сами они дохнут в непогоду, кому уже пора. А ловкие ускользают. Но и ловких бьет. Особенно на Крестовом мысу, где Свят-камень, сколько их зашибает! Там, у Свят-камня, братским судом поморы осудили когда-то лоцмана, выдавшего царю Петру старые берестяные карты – путь в Енисей, в Лену и до Крайнего носа, откуда еще деды в старину ходили на другой материк. Тогда думали, что остров или такая землица. Называлась не Америка, а Заморье или Дальняя Варяжка. Об этом писаны, говорят, старинные вежевые книги. Еще тогда все было открыто, описано и зарисовано. Маточкин убежден, что до Петра и в Японии наши бывали, ходили каким-нибудь запрещенным путем.
Сами изобрели маточку! Петр велел ее называть «компас». Старики наносили на маточку ветры, полветры и четвертьветры! Значит, могли и сюда дойти! Но никаких доказательств этому сейчас нет. Офицеры про маточку слышать не хотят, смеются. Поэтому молчишь, зная, что за такие рассуждения и товарищи подымут на смех. Теперь все открытия хотят сделать заново. В кругосветном, пока шли у экватора, Федор обо всем подумал.
Маточкин познакомился с японским старшинкой Аве еще вчера, узнал про жизнь его в России. Старшинка на мотив нашей плясовой спел японскую песню, разводя руками, как в хороводе, и вместе с Иосида они подпевали по-русски: «Сахар, сахар!» Знали они и камчатскую «кадрель». А на Сибирском берегу, куда Маточкин ходил еще в позапрошлом году с лейтенантом Римским-Корсаковым на винтовой шхуне, казаки, привезенные из Охотска, говорили таким же языком, как в родной деревне, где из ста домов половина Маточкиных.
Вспоминались рассказы стариков, которым смолоду Федор не верил. Бывало, по древним картам, хранившимся в доме, отец все показывал, а Федор этим картам и берестянкам никакой цены не давал.
Японцы живут на островах. Зачем бы запрещать им дальние плавания, если бы никто из них не бегал на судах далеко за моря? У нас Петр – создатель флота, прорубил окно. И Петр же запретил строить беломорским крестьянам суда старинного образца для дальнего плавания. Японцы все жалуются: моря есть, зверей много, охотиться некому, далеко плавать запрещено. Видно, и у японцев был свой Петр.
– Кинтяку! – сказал старшинка, поглядев на русских с таким видом, словно настала пора подыматься.
– Что такое «кинтяку», знаешь? – спросил японец у Маточкина.
Васька спросонья зол и тревожен. В память ему врезалась ящерица. Он прежде всего глянул, на месте ли мецке. Тот скромно сидел у фонаря, поджав ноги на своем коврике. Киселев тоже на месте, при нем.
Берзинь затягивался потуже. В свежем лице явилось что-то холодное и жесткое.
Потянул ветерок, напоминая, что с приятным бездельем пора прощаться.
«Что тут за еда, – раздумывал Дементьев, – каковы бани, хорош ли ночлег, что за люди и порядки? Идем не к теще на блины! Работа предстоит тяжкая, сторона чужая, погода мокрая. Наказания начнутся от своих же зубодеров. Усатые, нафабренные, со взлызами меж черных волос, с лысинками, с горбатыми носами, с колючками бровей или подсадистые, коротконогие, или с жердями вместо ног, в эполетах все! Набрал их Евфимий Васильевич! Как воронье! Так и смотрят, как бы наклепать матросу, на виду у японцев покрепче заехать в рыло…»
Черная кромка глухой тьмы выдавала близкий берег, отличая его почти от такой же черни звездного неба. Но вот близко, как по воздуху, проплыла мохнатая сосна. Она задержалась среди моря и черного тумана. Потом перешла за корму. Еще одна сосна видна при слабом свете проступавших звезд. Явилась белая груда камней, битых и обкатанных морем. Видны ясно, как днем, словно камни светились. На берегу появился фонарь, потом другой.
– Кинтяку! – повторил старшинка. – Хэда, – добавил он.
Огонек зажгли на носу судна. По палубе ходили люди с фонарями.
Старшинка показал Васе вынутый из-за пазухи круглый кошелек с запавшими от безденежья боками и показал вокруг во тьму. Букреев понял, что вошли в бухту.
– Кинтяку – круглый японский кошелек, – пояснил старшинка. – Бухта большой, как кошелек круглый, а вокруг деревня Хэда, круглая, как колесо. Рыбаки ловят тай, эби, кани… сетями и крючком.
– А селедку?
– Конечно. А тебе селедку надо? Еще есть рыба, называется сакэ. Кижуч по-вашему. Горбуша тоже. И кета! Все сакэ. А водка – саке.
Теперь много сосен за кормой. Коса отделена от океана цепью камней, на которых тучей стоят ветродуйные сосны. По левому борту выросли, как по щучьему велению, высокие черные скалы. Ясно, что судно входит в бухту, круглую, как кинтяку. Вдали огни едва просвечивают. Это теплятся через промасленную бумагу слабые огни домашних деревенских лучин. Эх, бедность!
Стало грустно и печально на душе. С фрегата, с сокровища, сверкавшего артиллерией, медью обшивки, украшенного флагами и вымпелами, мчавшегося по морям в торжественной белизне парусов, где жили с парадами на палубе, с маршировкой, с музыкой духового оркестра, – и куда попали? Куда теперь? В берлогу, в медвежий угол, в западню!
– Хорошего здесь не жди! – сказал Янка.
Вася тоже стал затягиваться. Усы, мундир, сапоги и кивер – главное в порядке!
Берзинь полез в люк.
– Он все опять уложил аккуратно, – сказал Янка, поднимая мешок, – как будто так и было…
– Вашу мать… – Вася подмигнул японцам.
– Спасибо за хорошие слова, – любезно кланяясь, сказал по-русски старшинка.
Если бы заранее начальством не было приказано стерпеть все грубости эбису, то очень просто и легко можно было бы доказать им, как умеют драться японские моряки. Но ссоры с эбису строго запрещены.
Мецке с фонарем, в ватном халате, из-под которого, как хвост, торчит сабля, стоял на носу судна.
– Слушай, ты теперь уж не ругайся, – остерег Ваську унтер-офицер Аввакумов. Он при тесаке, с ружьем и патронташем, с ранцем за спиной.
Джонка стукнулась о пустынный дощатый помост. На берегу тьма и ни живой души.
– Все не как у людей! – сорвалось с языка у Дементьева.
Мецке увидел, что Аввакумов, с медалями и с эполетами на шинели, подошел к нему. Целый день широкое лицо мецке улыбалось и казалось мягким, а глаза едва виднелись. Теперь он смотрел прямо, лицо его стало суше. Короткий нос вздернут, кожа на щеках неровная, в шрамах.
– Всем идти на берег! – перевел его вежливую речь старшинка.
– Ну, брат, – сказал Вася, – тут ловушка!
– Стройсь! – строго приказал Аввакумов.
Матросы взяли ружья и мешки и построились. Унтер-офицер скомандовал:
– На-ле-во! Шагом арш! – И сам гулко зашагал впереди шеренги.
На палубе и по настилу пристани, как одна пара, простучали звонкие матросские сапоги.
– Стой!
Из тьмы с фонарями в руках подошли люди. Впереди двое с пиками. За ними, во главе толпы, шел человек в больших усах, одетый в несколько халатов. Верхний – теплый, с поднятым воротником. Сабли на боку.
– Наш артельный самурай! Буси! – пояснил Аввакумову шкипер.