– Ты ей пить не давай, – заботливо посоветовала мать. – Видишь – нельзя ей. И сам поменьше бы употреблял, а?
И вдруг перешла на взволнованный радостный шепот:
– А как человек она – хороший. Молодец!
– Она – молодец?
– Ты молодец! Такую и надо для жизни – добрую, душевную. Если ты для баловства – лучше уж оставь сразу.
Куда там оставь! Я втюрился в Фаю по самые кончики оттопыренных своих ушей. В нас с нею уже пульсировал общий кровоток.
– Так она же зэчка, срок тянет, – подначил я.
– Ну что ж, судьба у неё такая, – вздохнула Анна Николаевна и привычно философски резюмировала: – От сумы да от тюрьмы не зарекайся…
Фая ночевала у нас.
Наутро она краснела, каялась и оправдывалась. Анна Николаевна поила её крепким чаем с гренками и успокаивала. Я млел и мурлыкал. А потом мы рысью мчались на остановку рабочего автобуса, сочиняя на ходу байки для коменданта. Ничего путного нам в головы не вскочило, и Фаине моей ненаглядной вкатили строгое предупреждение за слом режима.
Потом Фая ещё и ещё раз ночевала у нас, проводила с муттер вечера в беседах-разговорах, а ночью уносила меня на крыльях страсти в выси чувственной любви – не знаю, как я не задушил её в объятиях.
Комендантские угрозы и предупреждения множились. А однажды моя красавица Фаина и вовсе осталась у нас жить. Анне Николаевне мы соврали, будто Фае предоставили свободный режим и разрешили жить на квартире. Вслух в доме не говорилось, но как бы само собой подразумевалось, что рано или поздно мы поженимся.
Через недельку нас вместе с Фаей прямо с работы дёрнули к коменданту – раздражительному тучному майору с седым ёжиком на голове. Он гневно взъерошил щетинистый ёжик и через мать-перемать прорычал нам свой вердикт: мол, сношаться нам он запретить не может и не запрещает, а вот ночевать условно осуждённой Фаине Алексеевой вне стен общежития он категорически запрещает и в случае неповиновения отправит её, условно осуждённую Фаину Алексееву, на возврат, то есть, попросту говоря, – за колючку, в зону…
Угроза пугала. Мало того, что Фаю могли упечь в колонию, но ещё и весь срок её, все три года, возобновились бы сызнова, с первого дня. Я хотел было загнуть багровому майору-кабану пару непечатных и ласковых, но Фая-Фаечка-Фаина впилась в ладонь мою своими ноготочками…
Пришла разлука.
Фаину перевели в другую бригаду, на другой участок. Меня майор приказал не пускать в общагу. Мы стали видеться с Фаей урывками, мимолётно. Я, не зная, как себя усмирить, унырнул опять с головою в портвейн. Но зелено вино лишь ещё шибче взбаламучивало и без того кипящую кровь.
Мы вытерпели две недели. Раз Фая, на обеде в рабочей столовой, на бегу, сунула мне записку в руку. Я бросил недоеденную котлету, выскочил на ветер. Листок в клеточку перечёркивали лихорадочные строчки почти без знаков препинания, как в телеграмме, лишь восклицательные знаки топорщились колючками:
«Саша здравствуй!
Сашенька милый люблю и не могу без тебя! У меня в душе страшная без тебя пустота! Ну почему я такая несчастная! Полюбила первый раз по-настоящему а судьба нас разлучает! Я всё равно не выдержу и приеду к тебе в воскресенье! Жди! Я приеду! Иначе – хоть в петлю головой!
Сашенька соскучилась ужасно!
Целую! Целую! Целую!
Фая»
И уже после имени, после подписи – совсем неожиданное и детское: «Мой большой-большой привет Анне Николаевне Любе и Иринке!»
Была пятница. День получки. В душе наступил просвет (воскресенье!), но пасмурность ещё преобладала. Когда бригадир предложил: «Ну что, Сашок, с нами или отколешься?», – я сунул до кучи свою пятёрку.
В пивнушке, которую сами мужики не без юмора именовали – «Бабьи слёзы», колыхалась, гомонила толпа. Тетя Люся, бессменная буфетчица, в грязном маскхалате, с багровой от выпитого физией, полоскала захватанные банки в ведре с мутной водой и крыла хриплым матом дебоширов. Один из посетителей уже храпел на заплёванном полу, другой клиент ещё только пристраивался подремать в уголочке. Хлипкий мужичонка в разодранной телогрейке всё пытался сплясать цыганочку, но не хватало места, и он умоляюще пристанывал:
– Ну, ироды, дайте же сбацаю!
Переборщивший алкаш у входа тыкался мордой в липкий стол и страшно, натужно икал. Всё плотнее сгущался слоистый туман из табачного дыма, паров пива, бормотухи и водяры.
Мы своей бригадой вшестером заняли столик у окна. Мигом он оказался сервирован: распочатые бутылки водки, на куски растерзанная мокрая колбаса с рыбным запахом, раскромсанная буханка хлеба, вспоротая банка килек в томате и жидкое пиво без пены в пол-литровых банках. Тёплая водка, к которой я ещё не приучился, в смеси с пивом жидким свинцом оседала в желудке и в мозгах. Обстановка давила. Я тупел и мрачнел всё больше. Хотелось жалиться и плакаться в жилетку, но – где найти человека в жилетке?..
Домой я приплёлся в развинченном состоянии. Натикало уже без малого девять, надвигалась ноябрьская глухая ночь. Я сел в кухне на табурет и стиснул ладонями трещавшую по всем швам башку. Мутило. В мозгах пульсировало: «Воскресенье – послезавтра – воскресенье – послезавтра…» Я выудил из стола бутылку благородной «Варны», припасённую к 7-му ноября, распечатал, хлобыстнул стакан – вроде уравновесился.
Вошла муттер, поставила на плиту чайник, воспитательно-едко хмыкнула:
– Правильно. Наклюкаться и – никаких проблем.
– Тебе привет от Фаи, – уныло сказал я. Ссориться не хотелось.
– Спасибо! Видел её? – живо откликнулась мать и неосторожно, не подумав, добавила: – Что же ты на ней не женишься? Девушка она добрая, даром что красивая… Женись да и всё. Сколько ж будешь перебирать невест?..
Муттер ещё что-то говорила и говорила, а я про себя ахнул: как же это мне в голову не приходило? Жениться на Файке немедленно! Быть всегда – и днём и ночью – вместе, плевать на всяких там майоров и дурацкие режимы!..
Мать пыталась меня остановить, но я, хватив ещё стакан «Варны», галопом помчался в ночную степь. Попутки не случилось, и я все километры отмахал, переходя с бега на шаг и с шага на бег.
Знакомый химик вызвал Фаю. Мы чуть не задохнулись от поцелуев. Фая плакала и смеялась. Я лепетал ей что-то про счастливую семейную жизнь…
Вскоре мы вышагивали по пустынному тракту к Новому Селу. Моросило и подмораживало. Я укутал Фаину в свою куртку, крепко прижимал к себе, но она всё равно дрожала. Смеялась и дрожала. Редкие машины, не задерживаясь, обгоняли нас, уносились равнодушно прочь.
– Ничего, ничего, – припевал я, обнимая пожарче свою юную жену-невесту, – теперь будет всё о'кей и гутен морген…
Догнавшая нас очередная машина тормознула сама. Воспрянув, я подскочил к «уазику», распахнул дверцу, близоруко прищурился.
– В село подбросите?
И – охнул. Рядом с сержантом-водителем раскорячился на переднем сиденье мордатый майор…
(«Муттер»)
Бедную Фаю угнали не только обратно в лагерь, но и – аж на Дальний Восток, на Амур. А я через месяц загремел таки в армию, да ещё и – в стройбат, в забайкальские степи.
У меня остались-отсеялись в памяти только хорошие, вкусные, светло-грустные страницы этого диковинного романа. Однако ж, память – странная штуковина! Зато бумага беспристрастно сохраняет всё. Из четырёх написанных мне Фаей писем сохранилось три. Одно я уже привёл-процитировал в повести, а вот и другие два, из которых вполне понятно, что назревала в наших отношениях драма (запятые, которые Фаина моя не признавала, я всё же расставил).
«Коля, здравствуй!
Прошу, не смейся над неправильными словами.
Можно один вопрос? Почему ты был сегодня грустный? Посмотрел на меня таким отсутствующим взглядом и… бежать. У меня настроение – не дай Боже никому такого. Снова температура. Как она мне надоела за все эти дни!
Коля, я не знаю, как тебе всё написать. Теперь я точно узнала, что у меня будет ребёнок. Я не знаю, что делать!!! Просто хоть в омут головой. Да и что меня бесит – твоё отношение ко мне. Пожалуйста, не будь жестоким, объясни мне всё. Не раз говорила – люблю!..
Хотела в воскресенье приехать, но есть одно немаловажное «но»… Буду ждать твоего ответа.
Прошу, напиши всё откровенно: о чём думаешь и как думаешь обо мне.