– Пиши! – сказал Шафиров дьяку. – Кочубей сознался, что он по факциям неприятельским взнес донос…
– Нет, ясновельможные бояре, государи мои милостивые! Доношу я теперь его величеству сущую правду, – Мазепа точно изменяет его величеству, готовит великую беду и скорбь… Это я правду говорю… Хоть и не верите, так сами увидите.
– Так ты еще запираться! – вскричал разъяренный Шафиров. – А вот сейчас… мы доберемся! Эй, палач, живо, говорят вам…
Палачи затормошили Кочубея. Между тем судьи подозвали трепетавшего всем телом Искру.
– Ну, пане, как тебя, Искра, смотри же, не запираться, правду сущую говорить! По чьему наущению ты доносишь? – кротко, но важно спросил его граф Головкин.
Искра хотел было что-то говорить, язык не слушался его, произносил несвязные полуслова. Искра поглядывал то на судей, то на Кочубея, а сам был бледный как полотно.
– Говори, пане Искро, как перед Богом, конец наш пришел! – сказал Кочубей, между тем как палачи продолжали около него свои приготовления, в которые заботливо вмешивался Шафиров.
– Молчать! – грозно закричал Шафиров на Кочубея. – Знай себя и отвечай, когда тебя спрашивают! Ну, говори же, – сказал он, обратясь к Искре, – по чьему наущению ты доносишь?
– Спросите Кочубея, он заставил, он принуждал меня вмешаться в это дело. Я бы и рукой махнул, видел не видел, слышать не слышал.
– Так и ты стоишь на том, что было чему рукой махнуть? Так было что видеть, слышать? – спросил Головкин.
– А-а! Кочубея спросите! Пытать его, – закричал Шафиров.
Искре дали десять ударов кнутом. Искра сделал показание, какое угодно было судьям. Дьяк записал. Кочубей стоял подле Искры, видел муки его, слышал его показание и вполне разгадал участь, их ожидающую.
– Ну, пане Кочубей, твоя очередь: Искра тебя велел спрашивать, говори же правду, по чьему наущению ты доносишь на верного слугу царского, добродетельного и великого своего гетмана, уж не хотелось ли вам его низвергнуть и кому-нибудь самому из вас на его место, говори же правду, а не то – видишь! – Головкин указал ему на палачей.
– Я сказал вам, честнейшие бояре: грех меня попутал. Не потаю пред вами, как пред Господом, – лукавый помысел был: думалось и булаву получить, коли Мазепу свергну, а все-таки сущая то правда, что Мазепа – предатель, готовит царю великую беду…
Бояре велели читать вслух его донос, требовали на каждую статью доказательств.
– Теперь я вижу, донос верен, измена есть, а доказать нечем, – писалось и то, чего бы и не следовало писать, – грех меня попутал.
– А когда нечем доказать, значит, ты клеветал?
– Так ты облыжно клеветал? Гетман и не думал изменять?
– Гетман, точно, изменил.
– Пытать его! Что с этим упрямым старичишкой делать?
– Ну что? Винишься теперь? – спросил Шафиров.
– Дьяче! – несвязно проговорил Кочубей. – Пиши, как там оно вам треба, а я подпишу. Конец мой приходит, суд Божий гремит надо мной! До чего я дожил!
Кочубей, в изнеможении, повалился на пол.
Мазепа не удовольствовался наказанием Кочубея и Искры, которое претерпели они в Витебске, и писал к царю, что «он отягощен неизглаголанною и не описанною царскою милостию и благодарствуя благодарствует, и до конца жизни своей не перестанет благодарствовать за премилостивое защищение невинности его и за непопущение врагам возрадоваться о нем. А понеже, – писал Мазепа, – ныне с праведного розыску, который по Указу Вашего Царского Величества чинен был, показалось явственнее, что тые мои враждебные наветники, Кочубей и Искра, клеветали на мя неправду, и в сеть, юже мне сокрыша, сами впадоша, уловлении во лжи и злобе своей; того ради покорне с доземным поклонением за таковую Вашего Царского Пресветлого Величества милость и крайне милосердствующее о мне Монаршее призрение прошу, дабы по премощному Вашего Царского Величества Указу и милостивому обнадеживанию тые мои лжеклеветники, Кочубей и Искра, были до меня присланы для окончания розыскного дела, и чтобы над ними справедливость такая, какую Вы, Великий Государь, по богомудрому своему рассмотрению учинить повелите, всенародне в войске совершилася, дабы, видя то, прочие не дерзали больше неправедных на мя соплетати и вымышляти наносов и наветов».
Сковали Искру и Кочубея по рукам и ногам и из тюрьмы посадили в простые телеги, и измученных страдальцев товарищ смоленского губернатора, стольник Иван Вельяминович Зернов, привез в Киев.
Со дня пытки пребывание в сырых тюрьмах, езда по всякой непогоде и зною в простой телеге, стыд, посрамление, терзание совести, побои, неожиданность внезапного бедствия привели Кочубея в жестокое лихорадочное воспалительное состояние. Голова его горела, он временами терял память и рассудок, дорогою в Киев он беспрестанно бредил. Вельяминову иногда говорил, что везет Самуйловича к князю Голицыну.
– Боюсь, – говорил Кочубей, – чтобы казаки, преданные гетману, не напали на меня, тогда убьют меня, освободят Самуйловича, дети мои и весь дом осиротеют без меня…
Вельяминов видел душевные и телесные муки несчастного Кочубея и непритворно соболезновал.
Искра постоянно, во всю дорогу не говорил ни слова, а перед въездом в Киев ночью бывшие до этого черные как смоль волосы его совершенно поседели, лицо почернело и покрылось морщинами, так что сам товарищ губернатора не узнал его, когда привез в Киев.
Это было 12 июля 1708 года…
В страшном подземелье сидели скованные Кочубей и Искра. В этом подземелье под сводом горел небольшой фонарь и мертвый, тусклый свет разливал на черно-серые стены тюрьмы. Искру, как беспамятного, положили на солому, Кочубея приковали к стене за руки и за ноги; утомленный неизобразимыми муками, ясно выражавшимися на страшном лице его, Кочубей некоторое время был как бы в исступлении, потом мало-помалу стал приходить в себя, но, не понимая, где находится, окинул взором подземелье, посмотрел на цепи, которыми был прикован, склонил голову на болезненную грудь, задумался и потом вдруг страшно задрожал, простер руки сколько дозволяли цепи и закричал: «Любонько, Мотренько, Анюта… вас ли я вижу!» Ему представилось, что он возвратился в Батурин в свое семейство. В то время Орлик, с двумя казаками, несшими фонари, вошли в подземелье осмотреть узников. Кочубей громко говорил:
– Садитесь, все садитесь здесь вокруг меня… Дай я тебя прижму, дочко моя, Мотренько моя, квете мой рожаной!..
Он только звенел цепями. Орлик в немом удивлении остановился перед Кочубеем, с усмешкою смотрел на его муки и любовался страданиями.
– Все сели, всем достало места?.. Ну, слушайте, я вам расскажу, что видел, что слышал в походе в Крыму… Там все огонь, огонь, степь горела на тридцать верст, казаки гибли, а мы с Мазепою радовались да венгерским радость запивали, с полковниками донос писали, – не будет Самуйлович гетманом, не будет!..
В это время в Святой Лавре заблаговестили ко всеночной. Кочубей услышал глухой звон, долетавший в подземелье через небольшое отверстие, проделанное в своде, хотел перекреститься, но цепи не пустили, повел головою в обе стороны и тихо сказал:
– Звонят, звонят!.. – Он задумался. Потом, прислушиваясь к умиравшему звуку, отдававшемуся в узких переходах подземелья, продолжал бормотать: За человеком человек умирает… сегодня по гетману Самуйловичу звонят, а завтра, может быть, и я умру, позвонят и по моей душе, положат в домовину, очи мои засыплют землею, через год и памяти не будет… из люльки да в домовину – дорога не дальняя, да случается по дороге много дива дивного… сегодня я такой, а завтра совсем другим буду, сегодня одна думка и воля, а завтра другая, – такой ли я когда-то был: Самуйлович крепко меня любил… я же его и погубил…
Он умолк, и через некоторое время память его прояснилась, он тяжело вздохнул несколько раз, склонился головой к стене и заговорил сам с собой: «Человек, человек – несчастный ты в мире: воля, слава и золото губят тебя, коварство, зависть с тобою как сестры родные живут… и я задумал гетманствовать, и погубил себя! – как пес, когда-то лизал я ноги знатным, просил у них казацкой славы и выпросил, да не себе, а Самуйлович все, погиб, и душа моя погибла… Мазепа золото рассыпал перед Голицыным – и булава в его руки перешла, золото рассыпал, – и неистово закричал он: – И чего люди не сделают за золото! Честь, совесть и душу продают за золото, дай золота и купишь ворогов себе, а не себе, так кому захочешь, хоть отцу родному, отцу родному… что ж – и батько тот же червонец: отдай его врагам и дадут тебе, чего захочешь, и Самуйловича мы продали, а как правду-то сказать, он батьком нашим был! О… о, если бы теперь золото мое сюда принести!..»
Сказав это, громко кричал Кочубей: «Купил бы я всех вас! И гетмана купил бы, кровь его и душу купил бы… а там что будет? Все умрем, вечным сном заснем, и никто не разбудит…»
– Я разбужу тебя, проклятый доносчик! Где золото твое, говори? – закричал Орлик.
– Кто это здесь?.. А, это ты, Орлик, так я в Батурине, в руках Мазепы? – слабым, болезненным голосом сказал Кочубей.
– Ну, ябеда, я тебя на встряску, говори, где твои червонцы и ефимки?..
– Возьми все себе… теперь мне ничего не нужно… Орлик, Орлик! Зачем тебе золото? Видишь Кочубея?.. Что ему теперь золото!.. А ты с гетманом разве бессмертные?.. Золото и вас доведет сюда же! Скажи, где я, в Батурине, в Полтаве, где я?..
– Ты здесь! Не спрашивай больше ничего и говори мне теперь не проповеди твои, а просто, где золото твое?
– Червонцы в Диканьке, возьмите их себе, а когда люди добрые будете, отдайте на церковь и монастырь хоть малую часть за упокой души моей!..
– В Диканьке – где ты их спрятал, говори?
– В подвале дома, в глиняных горшках, в землю зарыты, найдешь четыре тысячи червонцев и две тысячи талеров! Вот тебе и все теперь, дай мне покой, мне легче стало!
Орлик исчез, обрадованный признанием узника.
Кочубей опять впал в исступление и повалился на землю. Глаза его, освещенные тусклым огнем фонаря, ярко блестели; не спав несколько ночей сряду и выбившись из сил, он смежил глаза, тревожная дрема успокоила его, и грезится ему, что он подъезжает к шатру гетмана Самуйловича, чтобы схватить его, но нет гетмана в шатре, он со стражею едет в церковь; ночь тихая, звезды ярко горят на синем небе, вдали кричит перепел, среди ночного безмолвия громко звенит благовестный колокол в церкве Коломака, вот он подъезжает к ней, входит в притвор и потом в саму церковь, свечи ярко горят перед местными иконами, лампада теплится пред образом тайной вечери, в алтаре темно, у иконы Божьей Матери, стоя на коленях и склонив повязанную белым платком голову на железную решетку, подле алтаря, молился Самуйлович, а среди церкви седой священник дрожащим голосом читает Евангелие, и слышит Кочубей:
«Имже бо судом судите, судят сам: и вню же мтьру мтьрите, возмтьрится вам».
Вдруг в глазах Кочубея все исчезло, туман наполнил церковь, он задрожал: громовой голос нестерпимо для него произносит слово Евангелия, и Кочубей трепещет. Но вот мало-помалу туман развеялся, и видит Кочубей: по правую сторону у алтаря стоит он сам и молится, а позади его Мазепа, Орлик, Заленский, казаки; он хотел пройти мимо их, но нет дверей, он подошел к царским дверям, ударил перед престолом три земных поклона, и из алтаря вышел к нему отец Иван, духовник Самуйловича, с святою чашею и сказал: примирись с Богом и людьми, покайся – твои муки кончаются.