– Вот тебе, доню, на память диаментовый перстень, но клянись, что будешь любить меня.
– Клянусь!
– Вечно будешь любить?
– Вечно.
– Дай ручку, сам я надену на память тебе перстень.
Мотренька подала руку, Мазепа надел на палец ее драгоценный бриллиантовый перстень.
– Обними же меня и поцелуй.
Мотренька обняла и поцеловала старика гетмана.
– Прощай, боюсь сидеть дольше, поеду домой!
– Прощай, доню, не хотелось бы с тобою разлучаться… да что же делать, настанет час, когда никто уже не разлучит нас.
Через несколько дней по возвращении Мотреньки в Батурин Любовь Федоровна проведала, что Мотренька заезжала к Мазепе.
– Доню, хорош собою твой крестный отец? – насмешливо и со злобою спросила Любовь Федоровна Мотреньку.
– Хорош! Добрый тато, – спокойно отвечала Мотренька.
– Недаром же ты заезжаешь в Бахмач!
Мотренька покраснела и смутилась.
– Ты думала, что я ничего не знаю, нет, дочко, только ты так думаешь, а мне все известно!
– Да что же, мамо, я была у него… ведь он не жених мой, а крестный отец.
– А почему знать, может, и женихом будет! Вы что-то недаром друг с другом воркуете.
– Нет, мамо!
– Да так, доню!
– Нет, не так!
– Как ты себе там хочешь, а с этого часа и нога твоя не будет в доме Мазепы.
– От чего так, мамо?
– Так!
Любовь Федоровна, рассердившись, ушла. Мотренька села, склонила голову на руку и задумалась, тысячи мыслей одна за одною сменялись в голове ее, наконец она посмотрела на небо, усеянное маленькими облачками, и подумала:
«Счастливое облачко, оно теперь висит над головою гетмана, видит его… а я, я здесь одна сижу и горюю, зачем я не птичка, зачем у меня нет крыльев, тогда бы я полетела в его сад, села бы на куст против окон и запела бы, сладко запела, заслушался бы он, а я смотрела бы на него… пристально смотрела, зачем я не птичка… зачем не облачко!..»
Дни улетали, Мотренька по-прежнему была задумчива и грустна, целые дни проводила она в саду, иногда пела песни, нарочно для нее сочиненные Мазепою, пела и боялась, чтобы не услышала ее мать: она стала скрывать свои чувства и свои мысли от нее! В сердце ее прежде еще зародившееся чувство, не достойное прекрасной души ее, возросло быстро – чувство самолюбия, и с каждым часом, с каждым днем нежная любовь ее к матери угасала, ее советы для нее были крайне неприятны и еще более раздражали пылавшее сердце. Отец безгранично любил дочь и часто уговаривал Любовь Федоровну, чтобы она была нежнее к своей дочери, но Любовь Федоровна начинала тогда кричать, сердилась на отца и на дочь. Василий Леонтиевич скорее уходил в сад, Мотренька следовала за ним, и они друг друга успокаивали. Мотренька любила отца более, нежели мать: конечно, самолюбие не может мириться с чужим самолюбием.
Не было случая видеться Мотреньке с Мазепою, а сердце ее сильно болело, неизвестность, как черная немочь, томила ее. Гетман, в свою очередь, страдал, не получая никакого известия от крестной дочери. Вот он схватил бумагу и написал:
«Моя сердечне-коханая Мотренько!
Поклон мой отдаю вашей милости, мое серденько, а при поклоне посылаю вашей милости гостинца: книжечку и обручик диаментовый; прошу это покорнейше принять, а мне в любви своей неотменно хранить; даст Бог, что лучшее еще подарю, а за тем целую уста коралловые, ручки беленькие и всю тебя, любезная, коханая».
Письмо и подарки были доставлены Мотреньке карликом, привезшим вместе с этим к ее отцу гетманские универсалы.
«Отвечать или нет? – спрашивала сама себя Мотренька. – Напишу к гетману, и, не дай бог, письмо мое попадется в руки матери, что тогда делать мне, несчастной? Нет, лучше так скажу карлику, прикажу ему передать на словах поклон гетману и попросить, чтоб приехал к нам, а не придет, так, может быть, найду случай, сама как-нибудь приеду к нему, только не в Бахмач, а в Батурин, когда гетман приедет в город».
Побежала в сад, спустилась по горе и через калитку выбежала к плотине, которой должен был проезжать карлик.
Вот он стоит с нею, и Мотренька, с беспокойством оглядываясь кругом, передает ему свои мысли, кончила и, как легкая серна, убежала от него и скрылась в зеленых кустах сада.
Не пройдет дня, чтобы мать не упрекала дочь в любви к гетману, и если бы еще упрекала наедине, и притом с ласкою и материнскою нежностью советовала бы дочери беречься хищника, который как раз заклюет непорочную голубку, представляла бы ей весь ужас положения, в которое она может быть ввергнута чрез любовь к гетману… Но Любовь Федоровна была не такая: брань, крики, угрозы, проклятия поминутно преследовали Мотреньку, и в добром, нежном сердце дочери сильно поколебалась святая любовь к матери: она именно начала стремиться к тому, что мать запрещала ей. Конечно, прежде была явная грусть, на которую и Любовь Федоровна смотрела равнодушно и оправдывала, говоря: «Пусть плачет и горюет, и я плакала, когда была молода и мое сердце любило…» Теперь Мотренька не грустила более при матери – она хотела казаться веселою и успевала в этом; между тем отец, тихонько пробравшись в сад, в поздний час вечера, сядет недалеко от берега на пригорке и начнет вслушиваться в грустные песни дочери, песни эти прельщали старика – он слушал и вспоминал минувшие годы, когда был с гетманами на войне… и сладки ему были эти воспоминания.
– Доню моя, доню, ты скучаешь, ты так печально пела, я слушал тебя, и сердце мое плакало! – говорил Василий Леонтиевич, подойдя к Мотреньке, сидевшей под деревом на том месте, где сквозь ветви синела даль и в ней скрывался Бахмач. Бывало, поцелует ее в голову, Мотренька поцелует руку отца, он сядет подле нее и просит спеть еще какую-нибудь песенку, и Мотренька грустно запоет, запоет и заплачет, призадумается и Василий Леонтиевич, не зная и не постигая смысла песней дочери, и тоже прослезится.
Мазепа хорошо постигал сердце женщин, победа над каждою из них для него не была трудна: он в этом деле был даже более, нежели гетман на войне. Мазепа ходил по комнате скорыми шагами, закинув руки за спину, в стороне от него стоял иезуит Заленский и говорил о доблестях короля шведского, о доброте короля польского и представлял стеснительное положение Гетманщины. Мазепа не слушал его и время от времени оборачивался к нему с отрывистым: «что?» – и, не расслышав Заленского, отвечал: «Да, правда, правда!» – а в уме своем придумывал верные средства, как привесть в исполнение давным-давно задуманное.
Но многое ему мешало, мешал и Генеральный судья Кочубей. Зная, что жена управляет мужем и что Любовь Федоровна тайный враг его, Мазепа всем сердцем желал погубить семейство Кочубея, обдумал план, план, достойный его адской злости, и старался привесть его в исполнение. Он знал, что Кочубеевы, чрез его погибель, домогаются гетманства, рассчитал на самолюбие дочери и матери, погибель отца, и поэтому решил продолжать свою, впрочем, не притворную, любовь к Мотреньке, стараясь этим путем узнавать задушевные тайны Кочубеевых и поджигать мать, которая с некоторого времени смотрела на привязанность Мотреньки к Мазепе как на начало позорной любви: она не догадывалась, что сама стремилась в сети, искусно расставленные для нее коварным Мазепою.
– Слушай, Заленский, я хочу послать сегодня вечером в сад Кочубея с письмецом до Мотреньки… как ты думаешь, кого бы послать?
– Мелашку, о то пройдоха… то такая, что крiй Боже!
– Мелашку – черноокую?
– Да!
– Ну добре, позови ее сюда.
Заленский исчез, и через пять минут в комнату гетмана вошла Мелашка в белой суконной свитке с красным нанистом и дукатами на шее, с повязанною на голове розовою лентой и в красных сафьяновых сапогах. Мелашка в пояс три раза поклонилась гетману.
– Мелашка, ты гарная дивчина, я знаю; слушай, по вечерней зореньке пойди в сад Василия Леонтиевича и отдай так, чтоб никто не видел, это письмечко Мотреньке.
– Добре!
– Ну я тебе, как отдашь, куплю красную шелковую ленту.
– Спасибо! – Мелашка поклонилась в пояс.
– Ну, иди же.
Мелашка ушла. Гетман скоро лег в постель.