Вошли в церковь, гетман стоял у клироса и пел вместе с другими.
Налево у стены на коленях стояла девица, одетая в длинное простое бедное одеяние черницы; лицо под покрывалом; сложив на груди руки, она смотрела на образ Пречистой, и крупные слезы катились по ее щекам.
Любовь Федоровна внимательно смотрела на нее, ловила минуту – не отпахнется ли покрывало, и думала:
– Фарисейка! Перед Богом, так и закрылась, чтобы видели все: «Воть-де я какая святая!» – и чтобы еще более привлечь к себе гетмана… гляди, еще вздыхает… кажется, и плачет… утирается… не верю твоим слезам и твоим чувствам – недаром живешь в Бахмаче!.. Сквозь покрывало вижу, какая ты красивая…
А девица истово молилась.
Кончилась обедня. Священник поднес гетману просфиру: Мазепа, приложась ко кресту, принял святой хлеб. За ним приложилась к образам Любовь Федоровна, Мотренька потом, выждав других, и девица, – сдвинула уголок своего покрывала и, приложившись ко всем образам, подошла ко кресту и тотчас же опять закрыла лицо свое.
Иван Степанович, по обыкновению, принял дорогую куму с распростертыми объятиями, крестницу свою несколько раз поцеловал.
Гетман пригласил всех бывших в церкви к себе перекусить. Любовь Федоровна более уже не видела девицы в церкви: та прежде всех вышла; несколько раз порывалась она спросить гетмана, что это за таинственное существо. Но никак не решалась, боясь рассердить Ивана Степановича.
Иван Степанович, взяв за ручку Мотреньку, повел ее в комнату девицы.
– Посмотри, вот моя крестница; какая хорошенькая!
Девица, перекрестив Мотреньку, поцеловала ее, усадила подле себя и начала ее расспрашивать: умеет ли она молиться Богу, читает ли священные книги, любит ли отца и мать? Делала ей наставления, вразумительно рассказывая, что будет за исполнение всех обязанностей христианских и что будет с грешниками.
Мотренька слушала ее с величайшим вниманием; беседа девицы так понравилась ей, что она готова была остаться с нею целый день: она полюбила ее; с первого раза они дружески расстались, девица на память подарила Мотреньке кипарисовый крестик, привезенный ею из Киевской Лавры. Мотренька была в большом восторге.
В гостиной в то же время Любовь Федоровна говорила гетману о своей к нему любви и дружбе. Иван Степанович слушал ее и, в свою очередь, доказывал, что нет в целой Гетманщине людей, которых бы он так высоко уважал и так искренно любил, как Василия Леонтиевича, Любовь Федоровну и все их семейство.
– Вы родные мои, как мне вас не любить; да еще люди добрые, каких больше нет и не было у меня! Любовь Федоровна, мать моя родная, как мне тебя не любить, благодетельницу мою. Я тогда только и рад и весел, когда сижу и говорю с тобою или с Василием Леонтиевичем.
– Иван Степанович, я не буду говорить тебе, как я и Василий Леонтиевич любим тебя, ты сам знаешь!
– Знаю, моя благодетельница, ей-же-ей, знаю!
Отобедав у гетмана, Любовь Федоровна с Мотренькою уехали; вслед за ними разъехались и прочие гости. Черница во все время не выходила.
– Гетман на языке, как на цимбалах, играет, а в душе его сам косматый сидит, – сказала Любовь Федоровна Василию Леонтиевичу, возвратясь из Бахмача, – целый день все одно да одно твердил, что любит нас больше всех на свете, что мы ему самые ближайшие родичи, что он никого другого и знать не хочет, и, Господи Боже, воля Твоя святая, чего еще не турчал он… Да и я ему то же самое… а что на сердце у него и у меня! Что, как бы он да посмотрел в сердце мое!.. Того же и стоит гетман!.. Хотя, Господи прости, он и родич наш!..
– Нет, Любовь Федоровна, грех сказать, он любит нас; а Мотреньку, так сама знаешь – родную дочку свою не любил бы так, как любит ее.
– Это так, она его крестная дочь, а сестра ее за племянником гетманским – чего же хочешь больше!
– Да оно так!
– То-то, что так! Черница, что живет у гетмана, подарила Мотреньке кипарисовый крестик, благословила ее и научала, говорит Мотренька, Богу молиться.
– Видишь, это не какая-нибудь, знаешь, такая… что хоть бы и не знать!..
– Да так! Но для чего же она живет в Бахмаче?
– Не знаем, на то воля гетманская!
– Полюбила Мотреньку!..
– Спасибо ей!
– Да, спасибо! Просила, чтоб Мотренька приезжала к ней.
– В праздник и поедет, что ж; она ее на добро учит.
– Так, так!..
И часто Мотренька ездила в Бахмач с матерью и с Василием Леонтиевичем или даже – с самим гетманом, который, приезжая к куму своему, выпрашивал у него крестную свою дочь погостить в замке его на неделю и более.
Бывало, сядет Мотренька рядом со стариком гетманом в берлин и – дитя еще, а старается уже придать лицу своему важность; она понимала уже гордиться тем, что поедет с гетманом в берлине, когда никто другой не удостоивался этой чести; и Василий Леонтиевич, стоя на крыльце и провожая гетмана, смотрел на дочь свою, радостно улыбался, замечая серьезное лицо ее, и думал про себя:
«Недалеко яблочко откатится от яблони! Молоденькая еще, а уже все страсти матери… лихо с тебя будет… ну, да расти здоровая!..»
И покатит берлин в Бахмач, и всю дорогу Иван Степанович, по праву крестного отца, то и дело любуется, глядя на милое дитя, целует Мотреньку в глазки, в ямочки розовых щечек и прелестные губки, – и не нацелуется. Целовало и дитя старого седого старика, и незаметно для обоих мелькали грани да вехи, и берлин неожиданно подъезжал к высокому рундуку Бахмачского замка, и во все время пребывания Мотреньки в замке играет музыка, танцуют гайдуки, поют девчата, и гетман сердечно бывал весел и доволен сам собой. Утром Мотренька сидит в комнатах девицы, и гетман с ними же, девица читает Евангелие, они внимательно слушают. Мазепа тяжко вздыхает и часто крестится, – эта набожность его была непритворная.
Мотренька полюбила девицу, она во все продолжение пребывания своего в замке сидела с нею; часто, слушая музыку, глядя на танцы, Мотренька скажет, бывало:
– Тато, мне скучно здесь… пойду к ней?..
Приходило время уезжать Мотреньке из замка, и не радостно садилась она в бричку; веселее, конечно, было ей, когда сам гетман отвозил ее, в чем он никогда и не отказывал ей, если была только возможность исполнить ее желание.
Одним вечером Мотренька уехала домой в Батурин, и гетман, простившись с нею, в грустном раздумье вышел в сад и сел под тенью трех ясеней, из одного корня выросших. Деревья эти стояли у самого берега светлого Сейма. По голубому небу катилась луна и ярко светила. Иван Степанович, склонив голову на руку, начал прислушиваться к песенке, которую наигрывал вдали на свирели пастух. По Сейму скользили, одна вслед за другою, душегубки, рыбаки закидывали сети. Вдруг на одной из лодок он увидел сидящего монаха; это удивило его и привлекло внимание, он смотрит на лодку – лодка все ближе и ближе приближается к саду, к тому месту, где постоянно причаливал гетманский челнок. Душегубка, в которой сидел монах, была уже у самого берега; Мазепа мог даже несколько рассмотреть черты лица инока; ему показалось, будто он где-то видел такого, но не мог вспомнить, кто именно и из какого монастыря был этот отшельник. Между тем гребец, не приставая к берегу, исподволь поворотил душегубку, проплыл поперек реки – и скрылся в камышах.
Долго сидел Мазепа у берега, разгадывая, кто такой был монах, зачем и куда он поворотил.
На другое утро, по обыкновению, Мазепа пришел к девице.
– Вчера я сидел в саду и видел, какой-то монах катался, что ли, в душегубке, но, не приставая к берегу, проехал мимо.
– Ты этого монаха видел?
– Видел, светло было.
– Молодой или старик?
– Старик, борода длинная и белая!
– Не знаком тебе?
– Кажется, где-то я видел его, не помню.
Гетман чрез минуту вышел из комнаты.
XV
Солнце зашло за синие горы, сумрак спускался на землю, вечерний ветерок разнес запах медунки и других цветов; пастух, играя на сопелке, гнал с поля стадо, жницы возвращались в хаты, торопясь топить печки да вечерю и обед на завтра варить; обедают во время жатвы до восхода солнца, когда же старательной хозяйке успеть приготовить все для обеда: не один же сварит борщ с капустою и салом! В огороде растет пшеничка, а в хиже есть творог и сметана, и пшеничку можно сварить, и вареники приготовить.