Ты ответил, что с матерью посоветуешься и, если согласится, то вечером на управу придёшь на овчарню. Мать отговаривать не стала, мол, думай сам, как тебе здоровье позволит, только сказала ещё, что работающего могут и пенсии лишить.
– Пущай, мне ягушек жалко, зачем они мерзнуть будут?
В овчарне стоял сплошной овечий крик, отара кидалась из одного угла в другой, давя молодняк и суягных маток. Кое-как приглядевшись, ты увидел человека, несущего в куфайке двух малышей.
– Здравствуй, не разберу кто.
– Здоров будь, Лаврик. Не узнал? Савосиха я, соседка ваша. А ты как сюда?
– Бригадир послал. Холодно тут.
– Не успеваю ничего. Ты бери солому, в углу свалена, пройди вдоль стен, позатыкай, что можно.
Сколько охапок натаскал – со счету сбился, сквозняка не стало. Сходил с верёвкой на сеновал, поискал сена помельче, три вязанки притащил, овечки накинулись. В нетопленой избушке нашла тетка Савосиха мешок овса, то ли утащить не успели, то ли получили, да никто не сказал. Лаврик расчистил от соломы середину, рассыпали овес по кругу, разом овечки замолчали, жуют, хрумкают. Несколькими жердями отгородили угол с подветренной стороны, отбили суягных. В избушке печь разожгли, котел снега набили, натаяли воды, дождались, пока согреется. Ведром носили в маленькие колоды, некоторые овечки пили.
– Лаврик, надо малышей собрать в избушку, пусть погреются.
– А как потом они матерей найдут?
Савосиха выпрямилась, разогнула спину и в первый раз засмеялась:
– Мать-то? Да с разбегу! Кто же мать свою или ребенка не признат? Разве что человек, а скотина, она ещё не забыла, что ей природой дано.
– Ну, чисто наш дедушка Максим судишь, – удивился ты. А она ответила:
– Лавруша, родно моё, твой дедушка Максим отцом мне доводится, да никто не знат про то. Прокопий-то Александрович маму в положении взял, перед алтарём просил назвать, кто наследил, так и не сказала. Он, правда, голубил меня, как свою, а мне мама только на смертном одре призналась.
– Отчего же дед не женился на ней?
– Ваши-то в видных людях были, а мы бедненькие, робить некому, вот и запретил. А дед твой, мама сказывала, сильно страдал, на исповеди слезьми плачет, а батюшке не признаётся, тот епитимьями мучил, даже от причастия отлучал, но отец не признался. Мне говорил потом, как маму схоронили, что не хотел её чернить. Люди-то ведь так ничего и не знают, и не всякий способен подняться, чтобы постигнуть. Вот всю жизнь друг дружку любили, а жили порознь. А в деревне – оборони Бог на язык попасть – в петлю вгонят.
Всю ночь топили избушку, таскали суягных маток и малышей, утром председатель приехал, написал бумажку, чтобы со склада отпускали по центнеру отходов в день. Да и солнышко обогрело, ветер стих.
– Ты, Лавруша, пойди домой, поспи, а я тут прикорну. Придешь к вечеру.
А ты только хлеба взял да картошки кошёлку, опять на овчарню пошёл. Какая странная и загадочная жизнь, никто и сегодня не знает, что Савосиха тётка мне родная доводится. Прожила с отцом своим рядом, а ни разу даже тятей не назвала, не знала даже, что отец. Вот ведь как! А теперь и мне легче будет жить, ещё одна родная душа рядом появилась.
– Тетка Савосиха, вот ты давеча говорила про деревню, что народ такой, и в петлю вгонят – не остановятся. Почему же так? Вот мы в семье ровно жили, ну, не сказать, что душа в душу, но особенно при дедушке Максиме – порядочек был. Мать и сестёр своих, и братовьев почитаю. А деревня – она разве не семья? Вот случись, как в старые годы, да ты знашь, когда большая вода пришла, как люди дружно спасались, пособляли друг дружке, тем и выжили. И дома потом совместно стали перетаскивать выше в гору. А случись – будет ли так?
Савосиха села на жердочку у яслей, с сожалением на тебя посмотрела. Что ей так бедно за тебя стало? Аж слезы на глазах.
– Лавруша, ты чисто твой дед, вот одно к одному. Лицом, правда, в бабку, она красавица была, да тебе, мужику, такого добра и не надо бы. Парень ты славный, толковый, угодливый, тяжело тебе будет на белом свете.
– Отчего тяжело, тетка Савосиха?
Она долго молчала, согревшиеся овечки похрумкивали ячменём, такая благодать разлилась по твоей душе, что ты не удержался:
– А ведь Господь вот в такой же овчарне, в хлеву, вот в таких яслях народился. Ведь правда?
Савосиха кивнула:
– Так писано, только, сынок, случилось это, слава Богу, задолго до колхозов, да и в другой стороне, где и холодов-то не бывает. В наших краях он закоченел бы к утру, когда волхвы пришли с дарами. Да и не те мы люди сегодня, чтобы Господа принимать.
– Не те – почему?
– Лаврик, ты меня пытаешь, а я не знаю, о чём. Почему люди меняются всё время к худшему? Ты про большую воду говорил. Отвечу: случись сейчас – никто бы не стал друг дружке помогать, каждый свое потащит.
Почему ты вдруг вспомнил, как завязывалась колхозная жизнь? Поздним вечером в дом пришел дядя Савелий Гиричев, родной брат мамы. Он и раньше бывал у вас, тебя крестил, крёстный отец, а при новой власти вернулся с гражданской красным командиром, большевиком. Отец тоже воевал на германской, только в красные не пошёл, а в последний поход из дома мобилизовали к Колчаку. Из-под Омска они сбежали чуть не всей деревней, чубов им порвали, но никого не посадили. А в соседних деревнях, говорили, человека по три забрали и насовсем, то ли к стенкам, то ли где леса до сих пор валят. Ты уже помнишь те зимние вечера, когда родственники сидели за одним столом, пили самогонку из одной кринки, и спорили. Ты лежал на полатях за занавеской.
– Паша, я тебя всегда почитал за умного и толкового, как же ты не понял советской власти и отвернулся? Тебя революция где захватила? Ты пошто винтовку после замирения бросил и вернулся домой? Почему не выслушал большевиков и не перешёл к ним?
– Объясню, Сава, всё по порядку. Ты хоть и секретарь партячейки, но вдумчиво слушай. Войной я к тому времени был сытый по самое не могу, а тут замирение и свобода. Куда должон стремиться нормальный мужик? К семье, домой. А большевики – скажу тебе честно, Сава, я их не различал, вот те крест. Там кого только не было, акромя большевиков. Вот тупая Рассея, те мужики, которы земли не имели и робили на какого-то помещика, те твоим большевикам «уря» кричали. А как они могли меня землёй заманить, если у меня её вволю, сколь могу, столь и пашу? Ну, скажи, мог разумный сибиряк сказать: «Спасибо, товарищ большевичок, что разрешил мне на своей земле пахать и сеять!». Не мог. И я понял, что с этими ребятами нам не сговориться.
Савелий Платонович слушал нервно, несколько раз посыкался остановить кума, но договорить дал.
– Ладно, советская власть тебе, как и другим заблудшим, измену простила, и что с Колчаком связались, тоже сделала вид, что ничего такого… Но седни ты видишь перемены, мы разворачиваемся к новой жизни, народ избирает советы, в партию люди вступают, а ты в углу сидишь, как сыч. Я только тебе скажу, потому как родство и уважаю. Будет еще одна кампания, от которой тебе не укрыться безразличием. Будем создавать колхозы.
– Чего-то слышал.
– Слышал он! Да это еще одна революция, только в деревне. Ты посмотри, мы с тобой за столом сидим, мясо с картохой, сало соленое шматками, хлеб серый добрый. Поди, и сеянка есть? Есть в сусеке? А страна голодает. Почему?
– Потому что не робит, Сава. Вот перестань я каждый день во двор выходить и со своими ребятами и девками со скотиной управляться, назем складывать, сено наметывать, воду возить чаном – через неделю скотина на колени падёт, а потом сдохнет. И я стану голодный. Пролетарием стану. Чтобы жить, Сава, надо робить, ты же крестьянин, ты же всё понимать должон.
Савелий возмутился, встал над столом с полным стаканом:
– Ишь ты! А пролетарий? У него же ничего в руках! Заводы в разрухе, угля нет, железа нет. Чтобы это все запустить, нужно время и нужны огромные усилия!
– Сава, советска власть рулит уж столько лет, сколь же ещё надо время, чтобы до верхов дошло, что надо не шашкой махать, а молотом? Не выбуривай на меня, я правду говорю. И что мужики в двадцать первом поднялись, тоже ваша заслуга. Мыслимое дело – в мой амбар загнать чувашей моим же кулём зерно выгребать? Жалко, конечно, ребят, что с той, что с другой стороны, тыщи погинули ни за что, только это вина власти.
Савелий сел, в упор глянул на своего родственника:
– Паша, тогда столица без прокорма оставалась, товарищ Ленин голодал вместе со всеми. Ты чего лыбишься, ты чего ухмыльнулся? Не веришь?
Отец засмеялся:
– Конечно, не верю. Я по своим вождям посмотрю, по мелким – эта порода себя в расход не пустит, мимо рта не пронесёт. Насчёт народа ещё посмотрят… Я вот своим умишком кумекаю: на Россию-то им насрать, прости Господи, не за столом сказано, у них интересы поболее будут. Разграбят Россию и нас сдадут германцам или англичанам.
Савелий снисходительно улыбнулся:
– Какие интересы, Павел Максимович, об чем ты? Для Ленина Россия – это всё. А по хлебу – в самое дыхло бьёшь. Но ведь не было в двадцать первом году другого пути, кроме как взять хлеб у сибирского мужика и накормить город, пролетариат.
Отец сильно ударил по столу, блюдо с капустой и алюминиевые чашки с мясом и салом подпрыгнули:
– Ладно, а пролетариат в это время чем занимался? Марксизьму изучал? Почему надо сразу в морду? Разве нельзя было договориться по-доброму? Мы тогда предлагали на сходах: хлеб дадим, но дайте нам железо, мануфактуру, плуг, карасин. Обмен сделать, я тебе, ты мне. Что, пошла на это власть? Мы кой-какой хлеб увезли на пункты, и что? В самых больших кабинетах в Ишиме нас на х… посылали. Нихрена нам на тот хлеб не дали, не пошли на обмен, хлеб даже в зачет налога не записали! И теперь то же самое. Я сплю стоя, вся семья с апреля по октябрь в поле, да до Рождества на гумнах снопы молотим. Скажи, всякий так? Да нет, не скажешь. В твоей партячейке есть хоть один порядочный хозяин? Нету! И не будет! И тогда вы пойдёте зорить наши гнёзда, нас врагами объявите. А иначе у советской власти ничего не получится, только на разорённом самостоятельном крестьянине будете создавать свои колхозы.
Савелий икнул и подытожил:
– Значит, в колхоз ты не пойдёшь?