
Из записной книжки отставного приказчика Касьяна Яманова
– Довольно! Довольно! – перебил я Мухолова. – Понял!
– Еще бы не понять! Дело вообще простое… Так как же ты намерен поступать насчет грабежа? Сделавшись благонамеренным журналистом, будешь бить, как говорится, по всем трем и драть «со всех и вся» или ограничишься только пятиалтынными, получаемыми от твоей генеральши?
– А разве есть еще источники доходов, которые можно извлекать из газеты? – воскликнул я.
– О, невинность, невинность! Есть, и даже многие! Коли в мои руки перепадет халтура и ты намерен со мной поделиться, то я укажу тебе на очень хороший источник.
– Друг! укажи! Половина барышей твоя! Я теперь совершенно благонамеренный и потому хочу пуститься во все тяжкия!
От полноты чувств я даже бросился Мухолову на шею. Он слегка отстранил меня от себя и сообщил мне сицевое:
– Как в Петербурге, так и в Москве есть очень много отживающих свой век богатых и знатных старцев, которые в течение всей своей жизни били баклуши, опивались, объедались и время от времени доносили на своих знакомых, дабы хоть путем этого доноса достичь какой-нибудь высшей должности. По своему тупоумию и привычке к баклушничеству они даже и доносить-то порядком не умели, а потому не достигли ни до какой степени администратора и слыли за «пустых людей». Теперь на закате дней своих они с завистью взирают, как возвеличиваются путем печати имена их бесчисленных родственников и знакомых, некогда административных деятелей, теперь сошедших уже в могилу, – тех самых, на которых они некогда доносили; с завистью взирают, как время от времени появляются в журналах записки, письма и мемуары этих родственников, с болью в сердце чувствуют, что им, баклушникам, никогда не достичь этой чести и что их записки и письма после их смерти не попадут ни на какую потребу, кроме оклейки стен и на тюрюки мелочной лавочки, а потому и ищут возможности опубликовать эти записки еще при своей жизни. Эти отживающие старцы баклушники, одержимые теперь подагрой, написали свои мемуары, в которых, разумеется, превозносят себя и платят за напечатание их в журналах хорошие деньги.
– Хочешь, я познакомлю тебя с этими старцами, – закончил Мухолов, – и тогда ты можешь от них зашибить порядочную копейку?
– Но ведь для печатания подобных мемуаров есть специальный журнал «Русская Старина», издаваемый Семевским? – возразил было я.
– Есть, но коли тебе заплатят деньги, то печатай в своем журнале. Только, чур, условие: барыши пополам!
Мы согласились, и городовой Мухолов познакомил меня с одним из таких старцев. Старец этот оказался графом Тощим и вчера поутру явился ко мне на квартиру в сопровождении лакея и городового Мухолова, который по этому случаю был в статском платье. Разумеется, я принял графа в генеральшиных комнатах, испросив у ней на это разрешение, и она несказанно удивилась, что меня посещают такие знатные лица. Это высоко, высоко подняло меня в ее глазах.
Ровно в половине двенадцатого часа граф Тощий вошел ко мне в залу. Он был в бархатных сапогах и ступал ногами, как бревнами. Его поддерживал под руку старик лакей. Граф дико блуждал по сторонам глазами, как бы что-то жевал и имел в руке слуховую трубу. Голова его была гола, как колено. Его сопровождал городовой Мухолов.
– Вот это, ваше сиятельство, редактор газеты «Сын Гостиного Двора» Касьян Иваныч Яманов! – отрекомендовал меня городовой. – Алчет и жаждет рукописи ваших мемуаров.
Разговор, само собой, происходил через слуховую трубу, потому что граф был глух, как дерево.
– Очень приятно, очень приятно, – зашамкал он, садясь в кресло. – В каком чине состоять изволите? – обратился он ко мне.
Я смешался, однако скоро нашелся и крикнул ему в трубку:
– Чина, ваше сиятельство, не имею, в литераторы вышел из народа и теперь сделался редактором одной газеты!
– Без чина? А коли так, так напечатай мне вот мемуары и оттисни для меня двести оттисков. Ручаюсь, что чрез это ты приобретешь триста лишних подписчиков.
– Дай-то Бог, ваше сиятельство, – произнес я жалобно, – потому что средства газеты скудны, бумага и типография дороги.
– Ты не энгелист?
– Самый благонамеренный, ваше сиятельство! – крикнул ему городовой, – через козни энгелистов перенес множество лишений и неприятностей!
– Я награжу тебя, награжу… заходи ко мне от трех до четырех дня! Сегодня же заходи… – шамкал граф.
Я и городовой кланялись. Вручив мне рукопись, граф встал и, не подавая мне руки, направился к выходу. Но у дверей он остановился и, обратясь ко мне, сказал:
– Ты не знавал на Кавказе в восемьсот двадцать первом году любимого денщика генерал-майора Хватищева?
– Никак нет-с, ваше сиятельство! Я в сорок первом году только родился.
– Ну, все равно… Вылитый ты. И я, глядя на тебя, думал, не он ли это?
Граф всем корпусом повернулся и ушел. Мы сопровождали его до лестницы.
– Наверное, пятьсот рублей тебе отвалит! Да таковую же сумму можешь у него занять при случае! – проговорил городовой, дружески ударяя меня по плечу.
– Ах, дай-то Бог! – невольно вздохнул я и принялся рассматривать мемуары графа.
Привожу начало этих мемуаров. Вот они: «Я, граф Никанор Калиныч Тощий, составляю гордость и украшение русской аристократии, но аристократии не одной породы, а ума и таланта. В продолжении почти семидесяти лет художническая деятельность моя сделала меня известным всей Европе. Как художник, я принадлежу к числу самоучек; с семилетнего возраста начал я лепить из черного хлеба коровок, барашков, и всю свою жизнь положил в это занятие. На девятом году, поднеся маленького борова из хлеба персидскому шаху, я получил в подарок великолепный бриллиантовый перстень. Я был поистине прелестный ребенок в пятнадцать лет; я бился на рапирах, как знаменитый Севербрик, был первым волтижером между товарищами и, зажмурясь, стрелял из пистолета в подброшенное в воздух куриное яйцо и попадал в него пулею. Отец мой, Калина Захарыч, хоть и любил стращать своих крепостных на конюшне, но был прекрасный человек; мать моя, Екатерина Людвиговна, урожденная баронесса фон Хабенихтс, хоть и била горничных по щекам и стригла им косы, но была образованнейшая и добрейшая женщина. Дядя мой, Увар Захарыч, жил в Москве вельможей, имел свой крепостной оркестр из женщин и съедал ежедневно по пятисот устриц. В своей подмосковной он имел гарем, составленный на манер турецкого, отличался целомудрием и раз, откуся нос у одной девицы, со слезами на глазах тотчас же вручил ей вольную. Он был вспыльчив, но кроток, как агнец. Тетка моя по матери, образованнейшая женщина своего времени, переписывавшаяся с французскими эмигрантами, вышла замуж за князя Пошлепкина, через год бросила его и, связавшись с французом парикмахером, убежала за границу. Живо помню, как я еще пятнадцатилетним мальчиком, в бытность мою у ней, разъезжал по аллеям ее сада в колясочке, которую возили три миловидные девочки, запряженные как лошади…»
Но, однако, довольно. Сейчас отправляюсь к графу Тощему за получением денежной милости.
* * *Сейчас случилось ужасное происшествие, при одном воспоминании о котором у меня становятся дыбом волосы и по телу бегают мурашки. Кровь приливает в голове и рука дрожит, так что еле заношу на страницы моей записной книжки эти строки… Я был у графа Тощего, был им обласкан, получил четыреста рублей денег и, купив по дороге фунт конфект для подруги моего сердца, Марьи Дементьевны, радостно возвращался домой. Я не шел, а летел и соображал, как я поделюсь деньгами с другом моим, городовым Мухоловым. С восторгом подошел я к моему дому, с восторгом поднялся по лестнице и, остановясь у дверей моей квартиры, хотел уже взяться за ручку звонка, как вдруг заметил, что дверь не заперта. Я отворил ее и тихонько вошел в квартиру; когда же очутился в мрей комнате, то увидел страшное зрелище. Друг мой, городовой Мухолов, сидел в моем любимом кресле, и на коленях у него помещалась Марья Дементьевна; он держал ее в своих объятиях и покрывал ее лицо звучными поцелуями, а она нежно перебирала волосы на его голове… Я обомлел и неподвижно остановился на пороге моей комнаты, как Лотова жена, превратившаяся в соляной столб.
4 марта
Измену Марьи Дементьевны я считал положительно невозможной, а потому и ошалел на несколько дней, но вчера, когда я случайно узнал, что актер Нильский сделался членом театрально-литературного комитета, что этот Нильский будет заседать в этом комитете и обсуждать годность и негодность пьес к представлению на Императорских театрах, тогда я решил, что на свете все возможно, что, может быть, будет время, когда бывший полотер, а ныне известный русский акробат, Егор Васильев, будет заседать в Академии наук, а мне, отставному приказчику, поручат командование войсками, отправляющимися в поход на Хиву. Обстоятельство с актером Нильским, случайно залетевшим в театрально-литературный комитет, значительно успокоило меня, и я решился хладнокровно и без ссоры переговорить с Марьей Дементьевной о нашем разводе. Она видела мою решимость, избегала моего взгляда и лишь изредка всхлипывала где-нибудь за углом, но делала это, однако, так, чтобы я мог слышать ее плач. Сегодня поутру разговор этот состоялся, и я ей очень учтиво объявил, что между нами все кончено и чтобы она уже не рассчитывала больше ни на какую поддержку с моей стороны.
– Городовой, Вукол Кузмич Мухолов, «лег бревном» на нашем жизненном пути; вы не захотели переступить это бревно, а потому и идите к нему! – сказал я.
На глазах ее показались слезы, и она воскликнула:
– Никуда я не пойду отсюда! Я служу у генеральши горничной, получаю восемь рублей в месяц и горячее отсыпное, местом довольна и потому никуда не пойду!
– Вы глупы, Марья Дементьевна! Это завсегда так говорится, когда мужчина и женщина расходятся. Идите из моей комнаты и с сегодня не входите в нее иначе, как спрося у меня позволение. Между нами все кончено. Благодарю судьбу, что мы не были венчаны!
Она помолчала, тронулась с места, но на пороге моей комнаты остановилась и сказала:
– Ах, вы!.. А еще туда же, сочинители, и толкуете о равноправности женщины! Нет уж, коли равноправность, так во всем равноправность. Небось когда на даче, на Черной Речке, ты амурничал с табачницей, так я не гнала тебя от себя; когда ты то и дело бегал пить кофей к купеческой содержанке, что в нашем доме живет, – я не гнала тебя… Я не гнала тебя, когда ты втюрился в балетную блондинку и кричал мне «брысь», а, напротив того, упросила дьячка Ижеесишенского, чтобы он полечил тебя в бане вениками; а теперь, когда я один-то разик соблазнилась на твоего же знакомого, так ты меня от себя прочь гонишь? Ах, ты сочинитель, сочинитель! Уж коли сам нечист, так не кори и другого! – закончила она и вышла из комнаты.
– Дура! – крикнул я ей вслед, но крикнул уже не как сожительнице, а как просто глупой женщине. И дивное дело, после этого разговора всю душевную тягость у меня как бы рукой сняло.
6 марта
Сегодня поутру я сидел в моей комнате и пил кофий, как вдруг на пороге появился ливрейный лакей.
– Его сиятельство граф Тощий просит вас к себе и прислали за вами карету! – возгласил он.
Я оделся и отправился. Граф был в кабинете. Он сидел в вольтеровском кресле. Старик камердинер вставлял ему в рот две великолепные челюсти, работы американского врача Елисаветы Вонгль.
– Лицо утюжить, ваше сиятельство, прикажете? – спросил камердинер.
– Не надо. Это свой человек, – сказал граф. – Здравствуй! Садись! – обратился он ко мне.
Я сел и устремил на графа вопросительный взгляд.
– Скажи, пожалуйста: ты за энгелистов или против энгелистов? – спросил он.
– То есть как это?
– Ну, за стриженых девок и косматых семинаристов или против них?
– Это как будет угодно вашему сиятельству, потому они мне вреда ни на каплю не сделали.
– Не сделали, так сделают. Вчера я прогуливаюсь по Невскому, вдруг из магазина Черкесова выходит одна стриженая. На носу очки, подол у платья приподнят, на голове мужская шапка; поравнялась со мной и дерзко-предерзко усмехнулась мне прямо в глаза. Веришь ты, с досады я даже плюнул в срамницу… И вдруг эдакие дряни и лезут изучать медицину, в доктора готовятся! Я полагаю, что главная их цель заключается в том, чтобы мужские голые тела рассматривать;
– Это точно, ваше сиятельство!
– Или со временем намерены поступить лекарями в полки. От новых генералов, чего доброго, станется, что их допустят до этого. Ей-ей! Скажут, что женщина с больными гуманнее, ласковее и все эдакое. Ты пойми, какой вред от этого будет! Они начнут заводить на каждом шагу шуры-муры с офицерами и солдатами, а через это субординации, в которой заключается вся сила войска, как не бывало.
– Это точно, ваше сиятельство!..
– Женщина и вдруг лекарь! Да ведь после этого они и в попы запросятся! Мы-де и попами можем быть…
– Запросятся, ваше сиятельство!
– Ага! Согласен? Отлично! А ну, дать ему за это рюмку портвейну!
Граф помолчал и сказал:
– Скажи, пожалуйста, можешь ты написать такую повесть, чтоб сразу опоганить всех энгелисток, стриженых и нестриженых и даже бритых, буде такие имеются?
– Могу, ваше сиятельство! Но отчего бы вам не обратиться прямо к специалистам по этому делу? В деле опоганения нигилисток у нас есть специальные мастера. Всеволод Крестовский, Авенариус, Маркевич, что в «Русском Вестнике» пишет, и, наконец, родоначальник их Лесков-Стебницкий. Я полагаю, даже и Достоевский из «Гражданина» за это дело с удовольствием возьмется.
– Знаю, но видишь ли, в чем дело: улан Крестовский человек неосновательный, Авенариус – кто его знает, где теперь? Маркевич в Москве; что же касается до Лескова, то он, кажется, начинает уже сворачивать со своей дороги. На днях камердинер читал мне его повесть – «Запечатленный ангел» и, представь себе, ни слова об энгелистах! Ты человек солидный, основательный, так возьмись за это дело и напиши; в денежном отношении обижен не будешь, и, кроме того, по моему влиянию я могу тебе услужить еще кой-чем.
– Коли так, хорошо, извольте! – сказал я.
– Главное дело, сделай так, чтоб в повести фигурировали графы и князья и поминутно сталкивались с энгелистами; чтоб графы и князья были классики, отличались самой строгой честностью, а энгелистов сделай подлецами, мерзавцами, циниками и дураками. За образец себе можешь взять повесть Маркевича «Марина из Алого Рога», помещенную в № 1 «Русского Вестника». А теперь ступай!
Я хотел уже было откланяться, но вдруг голову мою осенила счастливая мысль. Я встал в почтительную позу, слегка наклонил голову набок и сказал:
– Ваше сиятельство, прошу у вас протекции: нельзя ли мне сделаться актером Александрийского театра, даже хоть бы и без жалованья? Похлопочите?..
– Это зачем тебе?
– На случай новой всеобщей военной повинности. Сами знаете, в солдаты идти не хочется, а говорят, что артисты Императорских театров, художники, доктора медицины, профессора, монахи и духовные будут освобождены от военной повинности. В псаломщики меня не примут, в монахи идти не хочется, потому что чувствую приверженность к общественной жизни; чтоб сделаться доктором или профессором, нужно учиться, а чтоб быть актером Александрийского театра, ничего этого не надо и достаточно уметь только читать. Даже и писать не требуется, потому что есть актеры, которые еле-еле могут подписать свою фамилию, а один из них так даже в слове, состоящем всего из трех букв, сделал четыре ошибки: слово «еще» написал «эсчо».
– Хорошо, хорошо, похлопочу, – сказал граф, и я откланялся.
Радостно прибежал я домой, наскоро прочел в «Русском Вестнике» произведение г. Маркевича «Марина из Алого Рога», сел писать повесть и к утру «надрал» изрядное начало. Вот оно:
«АКУЛИНА ИЗ „ЗЕЛЕНОГО КОПЫТА“»(Повесть из быта графов, князей и нигилистов)В обширной зале, освещенной круглыми, en oeil de boeuf, окнами, стояла красивая статная девушка, в украинской рубахе с узорно расшитыми рукавами. Хотя роскошные ее волосы и были собраны в одну толстую косу, но она была отчаянная нигилистка, всех графов и князей называла «заскорузлыми» аристократами, ходила в одной малороссийской рубахе, купалась в реке при мужиках и брак считала «обветшалым учреждением». В ожидании приезда из-за границы графа Заболотного она разбирала его книги и ставила их в полки, прочитывая заглавия.
– History of civilicion in England by Thomas Bukle, – прочла она английское заглавие на французский манер. Она прочла «Бюкль» и вдруг догадалась, что это «Бокль». «Заскорузлый аристократишка, а туда же, Бокля читает!» – подумала она, плюнула и выругалась по-извозчичьи.
Языков она не знала, с трудом разбирала по-французски, но считала себя очень образованною, так как умела резать лягушек и прочла одну главу из «Акушерства» Сканцони. В это время вошел Хмельницкий, управляющий имениями графа Заболотного, и принялся ругаться. Он был представителем древнего рода гетмана Хмельницкого и был благонамерен, так как ежедневно обтирался мокрой губкой, не признавал за Решетниковым таланта и с пеною у рта бесновался на то, что в литературе фигурирует какой-нибудь «сын свободного художника» или «купеческий племянник». Девицу в рубахе он называл Акулиной.
– Что, стар этот граф Заболотный? – спросила Акулина.
– Не совсем еще старик.
Она дерзко улыбнулась, и в улыбке ее обозначилась мысль, что она хочет соблазнить графа и потом, обокрав его, раздать его деньги косматым нигилистам.
В это время в балконную дверь вошел седокудрый мужчина в рваном пальто. По его высокому лбу и умным глазам тотчас же можно было заметить, что он был аристократ.
– Ты куда лезешь? – крикнул на него Хмельницкий.
– Я граф Заболотный и ищу моего управляющего, – проговорил незнакомец и при этом тотчас же произнес латинскую фразу.
Хмельницкий смешался, а Акулина, улыбнувшись «углом рта», начала заигрывать с графом.
– Чаю, граф, не прикажете ли? – предложил ему Хмельницкий. – Моя Акулина тотчас же распорядится.
– Вы из чашки лакаете или из стакана будете лопать? – спросила она.
Графа покоробило, но, как аристократ, он приятно улыбнулся и прошел в свой кабинет. Отворив окно, он обозрел свое поместье «Зеленое Копыто» и сел в кресло. Вскоре туда явилась Акулина и принесла чай.
– Борьба за существование… сапоги выше Шекспира… женский вопрос… я не признаю брака… – заговорила она и принялась щекотать графа, но тот спокойно пил чай и с сожалением смотрел на нее.
Она была хороша в эту минуту: что-то вакхическое светилось в ее глазах.
– Я очень горда, – проговорила Акулина и тут же стянула у графа из кармана его бумажник.
– Вы имеете на это полное право по своей красоте. Еще древний поэт сказал: «Fastus inest pulchris, sequiturge superda forman».
– И не стыдно вам заниматься этими «лингвистическими окаменелостями»!
– Читали ли вы когда-нибудь поэтов? – спросил граф.
– Нет, Пушкин не развит, – отвечала она, – да и зачем читать. Вся сила в лягушке.
В это время вошел князь Толстопузинский. Он приехал с графом погостить в его поместьи, но по дороге у них сломался тарантас, и он остался чинить его в кузне, тогда как граф отправился в поместье пешком. Это был толстый господин, в костюме трефового валета, и держал в руках алебарду, которую только что купил у кузнеца. Увидав графа, он тотчас же заговорил с ним по-латыни. Оба они были классики до мозга костей, а потому и умные люди, до того классики, что даже в бане с парильщиками разговаривали не иначе, как по-латыни, и мылись не мочалками, а греческими губками. Акулина между тем, слегка дернув князя за фалду, лукаво выбежала из комнаты. Князь, только сейчас заметив ее, ошалел от ее красоты.
– Mon cher ami, – воскликнул он, обращаясь к графу, – ты в Венеции в церкви Santa Maria Formosa был? Святую Варвару Пальма Веккио помнишь?
– Помню чудесно!
– Так отныне эту девицу мы будем называть: lа bella Barbara di «Зеленое Копыто».
– Друг, пойми, что она нигилистка! – воскликнул граф.
Князь ужаснулся, мгновенно пожелтел, как лимон, и голова его начала седеть.
Князь и граф ночевали в разных комнатах. Ночью в открытые окна их спален то и дело лезла Акулина. Она была в одной рубахе и во все горло пела пакостные песни, но граф и князь приняли это за сон или видение.
На другой день, в восемь часов утра, они уже сидели на балконе, пили чай и разговаривали.
– На венгерском языке слово «гусар» значит тысяча копий, то есть гус-ара, – сказал граф.
– Но Цезарь Борджиа, папа Лев X, Боккаччио, Петрарка… – возразил князь.
– А ты читал Плиния и Саллюстия? Ежели читал, то что ты скажешь о стихотворениях Anastasius Gruhn'a?
– Это псевдоним графа Ауэрсперга… В «Com'edie du pape malade», издание 1516 года…
– О, Dio mio! Шеллинг, Гете, Ганс-Закс… Еще Иезекииль в своей книге…
Под балконом в это время стояли пейзане «Зеленого Копыта», слушали беседу графа и князя и говорили: «Ах, какие умные люди!» Вдруг к балкону подошел мужик. Он хромал на левую ногу, вместо волос имел конскую гриву, на один глаз был крив, имел три ноздри и волчьи зубы. По его противному лицу даже и неопытный взгляд мог тотчас заметить, что он отчаянный нигилист. Это был кузнец, чинивший вчера тарантас.
– На чаек бы с вашей милости за вчерашнюю починку! – проговорил он.
Но тут появился управляющий Хмельницкий.
– Вон, мерзавец! – крикнул он. – Не давайте ему, граф, он убил семь жен, и ежели теперь не в Сибири, то только благодаря мне.
Кузнец-нигилист попятился и направился прочь от балкона, но вдруг лицо с лицом столкнулся с Акулиной и обругал ее по-русски. Сердце Акулины екнуло: в эту минуту она почувствовала, что не Хмельницкий ее отец, а именно этот кузнец.
Граф потупился, и по его высокому аристократическому челу с залысиной потекли обильные слезы.
Начало этой повести носил к графу Тощему и читал ему. Граф так хохотал от восторга, что даже два раза выронил изо рта свои челюсти.
– Продолжай, продолжай! – воскликнул он и на прощанье подарил мне старую енотовую шубу.
12 марта
Работаю, работаю и работаю. Помимо трудов по изданию газеты «Сын Гостиного Двора» составил «Дачную географию», которую и посвящаю как петербургцам, так равно и приезжим провинциалам. Думаю, что география эта может разойтиться в большом количестве экземпляров. Вот она:
КРАТКАЯ ДАЧНАЯ ГЕОГРАФИЯЧЕРНАЯ РЕЧКАЧерная Речка, орошаемая рекою того же имени, замечательна своими нецелебными грязями, содержащими в себе иногда старый башмак и дохлую кошку. Почва болотистая. Климат вредный. В дачах круглое лето дуют сквозные ветры. Морей нет, но зато есть трактир с надписью на вывеске «Черная Речка» – «La mer noire» (Черное море), против которого находится знаменитая школа сквернословия, иначе называемая дилижансовой станцией, где кондукторы и ямщики ежедневно читают жителям лекции по этому предмету. Озер изобилие; они находятся на каждой улице и высыхают только в сильные жары. Острова и горы только в Строгоновом саду; первые из них необитаемы, вторые охотно посещаются туристами для пьянства и изъяснения в любви. Высочайшая вершина именуется «Горкой» и на ней помещается кафе-ресторан. Между достопримечательностями сада находятся древние скамейки, испещренные иероглифами и непечатными словами, а также и развалины моста, уничтоженного в 1871 г. двумя пьяными офицерами. Важнейшие произведения Черной Речки суть грязь и вонь. Из металлов попадается в карманах жителей медь и серебро; золота вовсе нет. Фауна не обширна: кошки, собаки, а также водится щапинская лошадь (Equus Stchapini).
Жители находятся на некоторой степени образованности, занимаются сплетнями и состоят из чиновников.
Впрочем, попадается и купец. Язык русский с примесью трехэтажных слов. Все жители исповедают веру в будущее замощение местной набережной. Черная Речка ведет обширную внутреннюю торговлю водкой.
К югу от Черной Речки лежит Благородное собрание, куда жители ходят проигрываться в мушку.
НОВАЯ ДЕРЕВНЯНовая Деревня граничит к северу с истоками Черной Речки, к югу Большой Невкой, к западу Старой Деревней и к востоку Приказчичьим клубом. Местность низменная. Гор не имеется. Морей теперь нет, но до знаменитого 19-го Февраля в области, называемой «Минерашками», стояло разливное море шампанского. Климат умеренный. Флора однообразна, но камелии в изобилии; на западной окраине, ближе к Старой Деревне, попадаются и махровые. Жители ведут мелочную торговлю во всех видах; в особенности торговлею занимаются женщины. Вер много, но Каролин и Амалий еще больше. Правление волостное, но ограниченное пригородной полицией. Фауна та же, что и на Черной Речке, но кроме щапинской лошади попадается лошадь бочарская, по своей худобе мало отличающаяся от первой. На юго-восточной стороне Новой Деревни лежат знаменитые «Минерашки», основанные в конце сороковых годов Излером. В них – древняя усыпальница пьяных и могилы многих капиталов. «Минерашки» замечательны кровопролитными битвами у буфетов; родина канкана. В настоящее время французская колония управляется Деккер-Шенком.