– Вот и к ней я буду тебя ревновать, Васька. Она в труппе «Карфагена» с твоей женой служит. О, она тонкая бестия! Она завлечет тебя, Васька.
– В первый раз слышу, что Настина в «Карфагене» служит, – врал Лагорский. – Странно, что я ее не видел. Но ты, друг Веруша, ничего не бойся. Для тебя нет соперниц. Я весь твой. Не буду лгать, во время нашей разлуки я не страдал по тебе, не убивался, но, когда здесь увидал тебя снова, ты опять зажгла мое сердце и любовь моя к тебе возгорелась с новой силой.
Лагорский опять обнял Малкову и посадил ее рядом с собой на диван. Она засмеялась и, принимая от него поцелуй, бормотала:
– Как ты это говоришь… Какими словами… Будто на сцене, будто из какой-то роли…
– Актер… Ничего не поделаешь. Такая уж наша привычка к красивым словам, – ответил он, поднялся и сказал: – Ну что ж… Давай обедать. Есть я чертовски хочу.
Малкова сняла со стола альбом с серебряной доской – бенефисное подношение, два подсвечника со свечами и стала накрывать ковровую скатерть белою скатертью, крича своей прислуге:
– Груша! Тащи сюда посуду. Я накрываю стол. Подавай обедать! Да прежде редиску и селедку для Василия Севастьяныча! Бутылочка с водкой у меня в спальне.
В дверях показалась опрятно одетая в ситцевое платье пожилая уже горничная, Груша, в белом переднике с кружевами и прошивками, кланяясь Лагорскому, и держала в руках две тарелки с редиской и селедкой, сильно обсыпанной зеленым луком.
Глава V
Пообедав и выпив кофе, Лагорский стал прощаться с Малковой. Та не отпускала.
– Посиди еще… – упрашивала она. – Куда торопиться? Вот мы подышим легким воздухом на балконе… Посмотрим на проходящих… У меня апельсины есть. Поговорим… Напьемся чаю. Я, Вася, с самоваром… Я самовар купила. Полное хозяйство… Что ж, уезжать на зимний сезон, так продать можно.
– Ты у меня запасливая… Ты умница, ты хозяйка… – хвалил он ее и, как ребенка погладив по голове, взял шляпу и все-таки уходил.
Она удерживала его за руку, любовно смотрела ему в глаза и продолжала просить:
– Не уходи… Останься еще со мной.
– Нельзя… Роль учить надо. Уж и так седьмой час, – отвечал он. – Здесь не провинция. Роль надо знать хорошо.
– Вздор… Ты боишься своей жены… И дернуло тебя опять с ней связаться!
– Уверяю тебя еще раз, Веруша, что моя связь ограничивается только квартирой и столом.
– Ну, хочешь, я за тебя внесу ей за квартиру и стол? – спросила Малкова, все еще держа Лагорского за руку.
– Что ты!.. Зачем же это? Но все-таки прощай. Уверяю, что у тебя мне и сидеть приятнее, и уютнее, и веселее, я даже дышу как-то свободнее у тебя, но идти домой все-таки надо. Идти и заняться ролью… Ты знаешь, я не ремесленник. К искусству отношусь серьезно.
– Так ведь у тебя роль с собой. Учи здесь… Поставят самовар, будем пить чай, а ты учи роль. И я буду роль учить. Помнишь, как в Казани, когда мы жили в «Европе».
– В другой раз с удовольствием, но сегодня надо дома, – стоял на своем Лагорский.
– У тебя есть ли самовар? – спросила Малкова.
– Ничего подобного. Копровская моя не такова. Она кипятит воду для чаю и кофею на бензинке. Разве она хозяйка? Разве она запаслива? У ней и десятой доли нет твоих милых качеств. Прощай.
Лагорский обнял и нежно поцеловал ее, уходя кивнул на венки, висевшие на стене и сказал:
– Как сохранились цветы и ленты. Их опять в бенефис подносить можно.
– Зачем же это? С какой стати? Что за фальсификация! Я никогда этого не делаю, – отвечала Малкова.
– Отчего же… Для коллекции, для комплекта… Ведь эти венки все равно тобой заслужены. У меня есть хороший серебряный портсигар с эмалью, и я всякий раз его себе подношу от публики. Для коллекции, для счета подношу.
Лагорский ушел. Она проводила его до лестницы, обвила его шею руками и шепнула:
– Приходи ночевать, Вася!.. Диван этот твой. Я нарочно обила его новым ситцем.
Когда он вышел на улицу, Малкова стояла на балконе и кивала ему, улыбаясь.
– Всего хорошего! Завтра на репетиции увидимся! – крикнул он и сделал жест рукой.
Сделав шагов сто по улице, Лагорский остановился. Он сообразил, что если он будет подходить к своему дому с улицы, то жена его, ожидая его на балконе дачи, может заметить, что он подходит к дому не со стороны театра, а с другой стороны, а он готовился рассказать ей в свое оправдание, что он не пришел к обеду, целую историю, как его задержали в театре.
«Пройду на заднюю улицу и оттуда проберусь к себе на дачу по задворкам», – решил он и юркнул во двор какой-то дачи. Там он нашел калитку, выбрался на другую улицу и уж оттуда проник в свое жилище.
Лагорский не ошибся. Жена его сидела на балконе, ждала его и даже в бинокль смотрела на дорогу, где он должен был показаться. Но он вошел в свою дачу с черного хода, прошел на балкон, подкрался к жене и, шутливо взяв ее за голову, зажал ей руками глаза.
Жена вскрикнула, высвободилась, ударила его по рукам и гневно сказала:
– Что за глупые мужицкие шутки! Где это ты шлялся? Где это ты пропадал? Я сижу голодная и жду тебя к обеду. Плита горит, суп перекипел и воняет уж салом, твоя корюшка, что ты заказал изжарить, высохла, как сухарь… Бесстыдник…
– Не сердись, Надюша… На репетиции долго задержали… – оправдывался Лагорский. – Сегодня первая репетиция. Режиссер этот, Феофан, хочет показать, что он что-то смыслит, поминутно останавливает актеров, требует повторения… Конечно, не премьеров и не меня он останавливал, но пьеса постановочная, много народных сцен. А труппа ужасна… Не актеры, а эфиопы какие-то набраны… Ступить не умеют!
– Но ведь не до семи же часов вас морили! – воскликнула Копровская, хмуря черные брови. – У нас в «Карфагене» репетиция тоже тянулась без конца, но в четвертом часу я уж была дома. Как хочешь, а я уж полчаса тому назад пообедала. Я не могу так долго ждать. У меня даже тошнота сделалась.
– И прекрасно сделала, Наденочек, потому что и я пообедал, – отвечал Лагорский.
Копровская сверкнула глазами.
– Пообедал? – гневно закричала она. – Ну так я и знала! А я здесь сижу голодная, жду, страдаю, жду милого муженька, а он, нажравшись, где-то прохлаждается.
Мерзавец! И отчего ты не прислал домой хоть плотника какого-нибудь из театра или портного сказать, что ты не будешь обедать? Еще корюшку себе заказал! Подлец!
– Наденочек… Прости… Обстоятельство такое вышло. Антрепренер пригласил… Мы пообедали в буфете, – оправдывался Лагорский. – То есть даже, строго говоря, и не обедали, а ели, потому что кухня еще не вполне готова. Супа не было. Раки… шнельклопс… ну, закуски… А я обожаю раков – ну и не мог себе отказать в этом удовольствии… Да и антрепренеру не мог отказать. Ведь с ним целый сезон надо жить, – врал он. – Уж ты, Наденок, не сердись.
Он подошел к жене, хотел ее обнять и поцеловать, но она ударила его по рукам и отвернулась от него, сев на стул.
– Какая ты грозная! Какой у тебя характер! Уж ничего и простить не можешь! – пробормотал Лагорский.
– Потому что я знаю, с кем ты был, с кем ты обедал в ресторане. Никакой тут антрепренер, никакие тут раки не играют роли… Все это пустяки… Я все знаю… Сегодня на репетиции в «Карфагене» мне посторонние люди открыли глаза. Тут женщина…
– Сплетни… Язык у людей без костей…
Лагорский сидел поодаль от жены, скручивал папиросу и радостно думал: «Ничего ты не знаешь, ежели говоришь, что я обедал в ресторане».
Он молча смотрел на жену и сравнивал ее с Малковой. Копровская была женщина лет тридцати пяти, брюнетка с роскошными волосами, в косе которых был воткнут в виде шпильки бронзовый кинжал. Лицо ее с широкими бровями и маленькими усиками, темневшими полоской над верхней губой, было красиво, но имело злое выражение. Она была среднего роста, имела полную фигуру с красивой развитой грудью, хотя и не дошла еще до ожирения. Одета Копровская была неряшливо, в когда-то дорогой шалевый с турецким рисунком капот, но ныне уже весь запятнанный, с отрепанным подолом юбки, а на ногах ее были старые туфли со стоптанными задками.
– Феня! – закричала Копровская кухарке. – Гасите плиту и съедайте все, что у вас есть приготовленного! Барин обедать не будет.