– Все все равно ей! Все равно ей, что где повесить, что как говорить! Ах ты смешная, – воскликнул он. – Все все равно не может быть. – Я вот здесь повешу твои портретики! – указал он на место над диваном.
– Хорошо, – отвечала хозяйка.
Термосёсов взлез на диван, вбил в стену гвоздик и повесил на него одну рамочку.
– Вот это тут будет! здесь середина, здесь и место государевой карточке. – Он посередине, а семейство вокруг, – хорошо?
– Да, – уронила Данка.
– Вот видишь! – продолжал он, развешивая картинки. – А тут государыня… А тут наследник… А здесь князья… Вот, вот так, вот так крестом… А это что такое? Да у тебя тут и министры?
– Да; тут, кажется, некоторые.
– Ну и их рядом под низок: Валуев первый. Так давай его первым и повесим. А это кто такой? Какой-то генерал!
– Зеленый, кажется…
– Зеленый? Ну давай Зеленого: я и не знаю такого. А это кто в очках? Должно быть, Горчаков, смекаю?
– Да.
– Россию отстоял… ну молодец, что отстоял, – давай его сюда повесим. А это кто?
– Подписано должно быть сзади.
– “Милютин”, – прочитал на обороте Термосёсов и добавил от себя: – Не знаю.
– А это? – взял он вновь и прочитал: какой-то “Мельников”, – не знаю тоже. А это… ба-ба-ба и Муравьев!..
Термосёсов поднял вровень с своим лицом карточку покойного Муравьева и пропел: Михаило Николаич, здравствуйте, здравствуйте, здравствуйте!
– Вы знакомы были с ним? – спросила Бизюкина.
– Я?.. с ним? То есть лично, ты спрашиваешь, знаком ли? Нет; меня Бог миловал, – я не знаком; а наши кое-кто наслаждались его беседой.
– Ну и что же? – любопытствовала стоящая у дивана Данка.
– Хвалят, брат, и превозносят, – отвечал, вздохнув, Термосёсов. – Это второй Петр Пустынник, – он даже в христианство обращал.
– Скажите!
– Да… У нас одна была… так, девушка… Огонь была… чудесная женщина… Взяли ее вскоре после родов… она с дядей своим была в то время в браке, и дитя некрещеное держали, а он как с ней пошел беседовать. “Говорите, – говорит, – мне, родная, всё как попу на духу! Что хитрить! Будемте честными людьми: в Бога не верите, Государя не любите, Россией пренебрегаете?” – Та, брат, ему, как водилось тогда, честно на все это и ответила: не верю, говорит, в Бога, ну и про Царя тоже и про Россию. А он точно игумен скорбящий: “Ну а чем же, говорит, еще грешны?” Да все, матка, таким тоном и распытал и объявляет: “Вижу, говорит, я, что вы, однако, ни в чем сознательно не грешны. Поживите-ка, говорит, здесь немножечко; поживите! Вас там осилили, а здесь вы вздохните да пообдумайтесь: мы говорить с вами будем, авось вы и в Бога уверуете, и Государя возлюбите, и Россию чтить станете; а тогда и сынка окрестим”. Так, брат, все и сделал, так женщину и отбил.
– Сослали ее?
– Кой черт сослали! “Иди, – сказал ей после, – иди, дитя, и к сему не согрешай”, – и отпустил. Замужем она теперь в Петербурге и панихиды по Муравьеве служит. Совсем отбил. Полагали на нее надежды, а она вышла дрянь.
– Да вы же говорите, что все это можно?
– Можно? Я и сейчас скажу, что можно, но надо же это не так, не взаправду… Э! да тебе еще не пришел час это понимать! Возьми-ка его прочь от меня! – заключил он, спускаясь с дивана и подавая Данке портретик Муравьева.
– Не надо его?
Термосёсов сошел, взял Данку обеими ладонями за бока и, посмотрев ей в лицо, сказал:
– Да, не надо!
– Я не понимаю… – сказала Данка и замолчала.
– Чего?
– Да вот… Если все это… надо отыгрывать, как вы говорите… зачем же тогда Муравьева здесь не повесить?
– Зачем?.. А затем, что впечатление очень неприятное.
– Чем?
– Да видишь… бяка-бабака-козел-бу!.. – проговорил он Данке, как пугают детей, и добавил:
– Спрячь его лучше подальше; а то…
И Термосёсов сделал гримаску, подобную той, какую сделал Мефистофель, когда ему предлагали укрыться в часовне.
Бизюкина поняла это и отнесла назад карточку Муравьева в свою спальню.
– Ну, а теперь бэзи! – сказал, встречая ее, когда она возвратилась, Термосёсов.
Данка не совсем поняла значение сказанного, но по предчувствию смутилась и прошептала:
– Что?
– Бузи, бузи! – внятнее повторил ей Термосёсов, придерживая ее ладонями за бока и вытягивая к ней хоботком свои губы.
Данка сконфузилась, отодвинула его руки и сказала:
– Что вы это такое!
– А как же? – спросил Термосёсов. – Какое же мне будет поощрение?
Бизюкиной это показалось так смешно, что она тихонько рассмеялась и спросила:
– За что поощрение?
– А за все: за труды, за заботы, за расположение. Ты, верно, неблагодарная? “О женщины, женщины”, – сказал Шекспир, – шутя воскликнул Термосёсов и, крепко взяв своей рукою правую руку Данки, расправил ее кисть и смело провел за открытый ворот своей рубашки и положил на нагое тело.
– Правда, горячее сердце у меня? – спросил он.
Данка была совсем обижена и рванула руку, но рука ее была крепко притиснута рукою Термосёсова к его теплому боку.