Скавронская удивленно вопросительным взглядом уставилась на дядю и торопливо стала отшпиливать портрет государыни.
– Нет, нет, не снимай его, а так с ним и ступай! – еще громче крикнул Григорий Александрович.
Лениво приподнявшись, он взял лежавший перед ним карандаш и лоскуток бумаги, на котором и написал несколько слов.
– Ступай с этой запиской к государыне и поблагодари ее за то, что она пожаловала тебя в статс-дамы.
– Что вы, дядя, не надо, я пошутила… – торопливо заговорила Екатерина Васильевна.
– Иди, иди, я не шучу… – прикрикнул Потемкин. Скавронская, видя его раздражение, волей-неволей должна была повиноваться.
Смущенная предстала она перед императрицей и подала ей записку князя.
С недовольным лицом, с нахмуренными бровями прочла государыня эту записку и, несмотря на свое искусство притворяться и быть любезной, не смогла на этот раз скрыть своего неудовольствия.
Не желая, впрочем, отказать Потемкину в его просьбе, она на обороте той же записки написала ему ответ, в котором уведомила его, что исполнила его желание и сделала его двадцатилетнию племянницу статс-дамою.
В эти дни царствования Екатерины пожалование этого высокого звания было чрезвычайно редко, а для такой молодой женщины звание статс-дамы было положительно небывалым отличием.
Начались толки и пересуды. Новую счастливицу начали встречать завистливыми взглядами. Екатерина Васильевна, не любившая ни интриг, ни сплетен, была очень рада оставить двор, когда вскоре после этого ее муж получил место посланника в Неаполь.
Вот до чего доходило баловство Потемкиным своей молодой племянницы.
С любовью относился князь и к другим своим племянницам, а в особенности к Варваре Васильевне, по мужу княгине Голицыной. Сохранилась переписка между дядей и этой племянницей, где попадаются выражения вроде «губки сладкие» и «улыбочка моя милая».
Но эти «сладкие губки» и «милая улыбка» тянули за каждую свою ласку и деньгами, и подарками, и надоедливыми просьбами о покровительстве родным и поклонникам.
Племянницы князя, за исключением Екатерины Васильевны, как жадная стая набрасывались на подряды, рекомендовали могущественному дяде подрядчиков и срывали с последних громадные куртажи. Светлейший видел все это, но имел слабость смотреть на действия «девчонок», как он продолжал называть даже уже замужних своих племянниц, сквозь пальцы.
Этим и объясняется более сильная привязанность Григория Александровича к скромной, далеко не алчной и не надоедавшей своими просьбами Екатерины Васильевны Скавронской.
Следует отметить, как одну несимпатичную черту племянниц светлейшего, то обстоятельство, что они как бы совершенно забыли, упоенные роскошью и счастьем, о бедном мальчике-сироте Володе Петровском, товарище их детских игр во время их скромной жизни в Смоленске.
По крайней мере даже имя его никогда не упоминалось.
Таков был нравственный облик этих пресловутых племянниц знаменитого дяди. Строго судить их, впрочем, нельзя – они были дочери своего века.
XVII. Страсть сказалась
На Васильевском острове, в роскошной золотой клетке, устроенной Григорием Александровичем Потемкиным для своей «жар-птицы», как шутя называл князь Калисфению Николаевну, тянулась за эти годы совершенно иная, своеобразная жизнь.
Полная беззаботность, окружающее довольство, возможность исполнения всех мимолетных желаний и капризов, почти царская роскошь – все эти условия жизни молодой женщины, казалось, должны бы сделать ее совершенно счастливой.
Так по крайней мере думал ее светлейший покровитель.
Калисфения Николаевна действительно развилась за эти годы и была гораздо красивее своей матери, когда та была в ее летах.
Читатели, вероятно, не забыли нарисованный нами ее очаровательный портрет в начале нашего правдивого повествования, а между тем этот портрет относится к более позднейшему времени.
В описываемые же нами годы она стала еще свежее, еще обольстительнее.
Была ли, однако, на самом деле счастлива Калисфения Николаевна?
Она и сама не могла решить совершенно утвердительно этого вопроса.
Порою она чувствовала себя в таком состоянии, которому она не могла ни подыскать названия, ни объяснить его причины.
Ее вдруг снедала такая безотчетная грусть, что ей донельзя опротивело все окружающее, ей хотелось куда-то бежать, бежать без оглядки, но куда и зачем – на эти вопросы она не была в состоянии дать ответ.
Первый такой припадок грусти случился с молодой женщиной года через два после переселения ее на Васильевский остров.
Калисфения Фемистокловна страшно обеспокоилась.
– Что с тобой, Каля, что с тобой? – в необычайном волнении спросила она у плачущей дочери.
– Мне скучно, мама, скучно…
– С чего же тебе, дурочка, скучно… кажись, все у тебя есть, и наряды, и золото, и лакомства, разве только птичьего молока не достать…
– Не знаю сама с чего, а только скучно, скучно…
Молодая женщина зарыдала.
– Перестань, перестань, глаза испортишь, разве можно плакать, от слез глаза выцветают, уж я с твоим отцом в молодости и горе видала, да и то не плакала, боялась…
– Чего? – сквозь слезы спросила дочь.
– А вот того, что глаза выцветут…
– И пусть выцветут…
– Что ты, что ты, в уме ли!.. Тогда его светлость на тебя и не взглянет…
– И пусть не глядит… Противен и он мне, так противен… и все… и все…
– Шшш… – замахала на нее руками Калисфения Фемистокловна и боязливо стала оглядываться по сторонам, несмотря на то, что они были только вдвоем с дочерью в будуаре последней. – Неровен час, кто услышит…
– И пусть слышит, я сама ему скажу, не поцеремонюсь…
– Ошалела совсем! – только махнула рукой мать и пошла к двери.
Дочь закрыла лицо руками и откинулась на спинку удобного кресла.
– Скучно, скучно! – снова простонала она и затопала ногами.
Калисфения Фемистокловна остановилась у двери, раскрыла было рот, чтобы что-то сказать, но не сказала, а только покачала головой и вышла из комнаты, плотно притворив за собою дверь.
Она поняла.