– Но, но, – возбужденно понукает его Тёма, стараясь губами делать, как Еремей, когда тот выводит лошадь. Но от этого звука лошадь пугается, фыркает, задирает голову и не хочет выходить из низких дверей конюшни.
– Иоська, подгони ее сзади! – кричит Тёма.
Иоська лезет между ног лошади, но в это время Тёма опять кричит ему:
– Возьми кнут!
Получив удар, Гнедко стрелой вылетает из конюшни и едва не вырывается из рук Тёмы.
Тёма замечает, что Гнедко от удара кнутом взял сразу в галоп, и приказывает Иоське, когда он сядет, снова ударить лошадь.
Иоське одно удовольствие лишний раз хлестнуть лошадь.
Гнедко торжественно выводится с черного на чистый двор и подтягивается к близстоящей водовозной бочке. В последний момент к Иоське возвращается благоразумие.
– Упадете, панычику! – нерешительно говорит он.
– Ничего, – отвечает Тёма с пересохшим от волнения горлом. – Ты только, как я сяду, крепко ударь ее, чтоб она сразу в галоп пошла. Тогда легко сидеть!
Тёма, стоя на бочке, подбирает поводья, опирается руками на холку Гнедка и легко вспрыгивает ему на спину.
– Дети, смотрите! – кричит он, захлебываясь от удовольствия.
– Ай, ай, смотрите! – в ужасе взвизгивают сестры, бросаясь к ограде.
– Бей! – командует, не помня себя от восторга, Тёма.
Иоська из всей силы вытягивает кнутом жеребца. Лошадь, как ужаленная, мгновенно подбирается и делает первый непроизвольный скачок к улице, куда мордой она была поставлена, но затем, сообразив, она взвивается на дыбы, круто на задних ногах делает поворот и полным карьером несется назад в конюшню.
Тёме, каким-то чудом удержавшемуся при этом маневре, некогда рассуждать. Пред ним ворота черного двора; он вовремя успевает наклонить голову, чтобы не разбить ее о перекладину, и вихрем влетает на черный двор.
Здесь ужас его положения обрисовывается ему с неумолимою ясностью.
Он видит в десяти саженях перед собой высокую каменную стену конюшни и маленькую темную отворенную дверь и сознает, что разобьется о стену, если лошадь влетит в конюшню. Инстинкт самосохранения удесятеряет его силы, он натягивает, как может, левый повод, лошадь сворачивает с прямого пути, налетает на торчащее дышло, спотыкается, падает с маху на землю, а Тёма летит дальше и распластывается у самой стены, на мягкой, теплой куче навоза. Лошадь вскакивает и влетает в конюшню. Тёма тоже вскакивает, запирает за нею дверь и оглядывается.
Теперь, когда все благополучно миновало, ему хочется плакать, но он видит в воротах бонну, сестер и соображает по их вытянувшимся лицам, что они все видели. Он бодрится, но руки его дрожат; на нем лица нет, улыбка выходит какой-то жалкой, болезненной гримасой.
Град упреков сыплется на его голову, но в этих упреках он чувствует некоторое уважение к себе, удивление к его молодечеству и мирится с упреками. Непривычная мягкость, с какой Тёма принимает выговоры, успокаивает всех.
– Ты испугался? – пристает к нему Зина, – ты бледен, как стена, выпей воды, помочи голову.
Тёму торжественно ведут опять к бочке и мочат голову. Между ним, бонной и сестрой устанавливаются дружеские, миролюбивые отношения.
– Тёма, – говорит ласково Зина, – будь умным мальчиком, не распускай себя. Ты ведь знаешь свой характер, ты видишь: стоит тебе разойтись, тогда уж ты не удержишь себя и наделаешь чего-нибудь такого, чему и сам не будешь рад потом.
Зина говорит ласково, мягко, – просит.
Тёме это приятно, он сознает, что в словах сестры все – голая правда, и говорит:
– Хорошо, я не буду шалить.
Но маленькая Зина, хотя на год всего старше своего брата, уже понимает, как тяжело будет брату сдержать свое слово.
– Знаешь, Тёма, – говорит она как можно вкрадчивее, – ты лучше всего дай себе слово, что ты не будешь шалить. Скажи: любя папу и маму, я не буду шалить.
Тёма морщится.
– Тёма, тебе же лучше! – подъезжает Зина. – Ведь никогда еще папа и мама не приезжали без того, чтобы не наказать тебя. И вдруг приедут сегодня и узнают, что ты не шалил.
Просительная форма подкупает Тёму.
– Как люблю папу и маму, я не буду шалить.
– Ну, вот умница, – говорит Зина. – Смотри же, Тёма, – уже строгим голосом продолжает сестра, – грех тебе будет, если ты обманешь. И даже потихоньку нельзя шалить, потому что господь все видит, и если папа и мама не накажут, бог все равно накажет.
– Но играться можно?
– Все то можно, что фрейлейн скажет: можно, а что фрейлейн скажет: нельзя, то уже грех.
Тёма недоверчиво смотрит на бонну и насмешливо спрашивает:
– Значит, фрейлейн святая?
– Вот видишь, ты уж глупости говоришь! – замечает сестра.
– Ну, хорошо! будем играться в индейцев! – говорит Тёма.
– Нет, в индейцев опасно без мамы, ты разойдешься.
– А я хочу в индейцев! – настаивает Тёма, и в его голосе слышится капризное раздражение.
– Ну, хорошо! – спроси у фрейлейн, ведь ты обещал, как папу и маму любишь, слушаться фрейлейн?
Зина становится так, чтобы только фрейлейн видела ее лицо, а Тёма – нет.
– Фрейлейн, правда в индейцев играть не надо?
Тёма все же таки видит, как Зина делает невозможные гримасы фрейлейн; он смеется и кричит:
– Э, так нельзя!
Он бросается к фрейлейн, хватает ее за платье и старается повернуть от сестры. Фрейлейн смеется.
Зина энергично подбегает к брату, кричит: «Оставь фрейлейн», а сама в то же время старается стать так, чтобы фрейлейн видела ее лицо, а брат не видел. Тёма понимает маневр, хохочет, хватает за платье сестру и делает попытку поворотить ее лицо к себе.
– Пусти! – отчаянно кричит сестра и тянет свое платье.
Тёма еще больше хохочет и не выпускает сестриного платья, держась другой рукой за платье бонны. Зина вырывается изо всей силы. Вдруг юбка фрейлейн с шумом разрывается пополам, и взбешенная бонна кричит: