
Несколько лет в деревне
– Да коли мы её сеять не станем?
– А хоть с маслом её ешьте.
– Вот оно что! – говорили князевцы, потряхивая головами. – Ловко же ты нас прикрутил! В этакой неволе отродясь ещё мы не бывали. И Юматов телёнок перед тобой.
– Вы Юматовым меня не корите. Для себя неволить вас не стану, а для вашей пользы – три Юматова со мной не сравнятся, так и запишите.
* * *Я был бы несправедлив к себе, если бы не оговорился в том, что в моей прямолинейности, так оказать, с крестьянами бывали моменты и сомнения.
При всей твёрдости и непоколебимости, с какими я проводил в жизнь путём экономического давления «их пользу», я не мог не чувствовать, что дело идёт далеко не так гладко, как оно представлялось мне в теории. Объяснение этому было, конечно, прежде всего, в неблагоприятном стечении климатических условий: как нарочно, например, выдался такой год, из десяти один, когда весенняя пашня в дело не вышла. Но помимо этих, очевидных, причин, были какие-то другие, мешавшие делу, которые как-то ускользали из доступного моему пониманию кругозора.
Я старался отрешиться от всякой предвзятой мысли, чтоб выяснить себе, в чём же суть? Почему я на каждом шагу, со стороны крестьян, встречаю постоянно доходящее до враждебности упорство? То, что я навязываю крестьянину, – это польза? Нет сомнения, и лучшее доказательство тому – мои поля.
Не было сомнения и в том, что рано или поздно, всё вводимое мною, так или иначе, войдёт в жизнь. Может быть, я преждевременно ввожу всё это? Действительность и здесь давала красноречивый ответ в пользу своевременности. Не верят они в успех? Но, опять-таки, мои поля налицо. Ссылаются на слабосилие? Но в этом прогрессе залог их будущей силы. Ленивы? Конечно, лень есть, но их лень мне была ясна: свежая живая рыба в реке и та же вялая, сонная рыба в садке – наглядная параллель, дающая объяснение, почему крестьянин без знания, без земли и без оборотного капитала будет и ленив, и беспечен.
Всё это было очень ясно, и если я и упрекал крестьян в лени, то только с той целью, чтоб, указав им существующий недостаток, помочь им скорее с ним справиться. Но все эти упрёки, не достигая цели, вызывали только всё большее и большее раздражение. Я уподоблялся человеку, идущему к толпе с руками, которые переполнены всяким добром, предназначенным для неё, а лица этой толпы уже кривятся и раздражением, и злобой.
Не раз я делал попытку выяснить этот вопрос с самими же крестьянами, с теми из них, которые выдавались из толпы своим более широким пониманием явлений жизни, отличались своей способностью обобщать факты. Из таких моё внимание останавливали двое: Фрол Потапов и Юстин Александрович Родин.
Фрол – садковский крестьянин, был лет 55, с широким мягким лицом, с широкой седой бородой, с умными весёлыми голубыми глазами. Несомненно, это был человек недюжинного ума и смётки, доказательством чему служит тот факт, что ни одной сделки общество не делало, не выбрав его в число своих уполномоченных. Такой же смёткой отличался Фрол и в разных коммерческих делах – в купле и продаже скота, в разных мелких крестьянских аферах. В таких делах Фрол непременно сотоварищ, и там, где его нет, там садковец почти всегда получит убыток. Таким образом ум, знание жизни, опыт были за Потаповым.
Но рядом с этим положительным качеством в Потапове было что-то такое, что лишало его доверия. Это что-то была какая-то неустойчивость.
– Мотоват маненько.
– Мошенник, что ли?
– Зачем? так, в мыслях мотоват: дело-то смекнуть – смекнёт, а глядишь, линию не выведет.
– Неустойчив?
– Действительно, не сустойчив. Сейчас его самого взять вот: умён, всяко дело разобрать может, а себе ничего не припас: так, не лучше последнего мужичонка.
– Так что ж? Это только честь ему делает.
– Не большая и честь, коли нечего есть.
Мои симпатии принадлежали целиком Фролу.
– Скажи, Потапов, отчего ты бедный?
Потапов добродушно-лукаво смотрит мне в глаза.
– Ума не хватило, – говорит он, и весёлая улыбка пробегает по его губам.
– Полно: ты своим умом всю деревню за пояс заткнёшь.
– Глядите…
– Ну, к вину немножко слабоват, положим, да, ведь, мало ли богатых, которые пьют.
– Пьют.
– Зло-то зло, да уж не такое…
Потапов весело кивнул головой и проговорил:
– Пьяница проспится, а дурак никогда.
– Так в чём же дело?
– Глядите… Человек ходит, как по воде плывёт: и сам себя не видит, и следу нет: со стороны видней. Нет, так и нет, чего ж станешь делать? До седых волос дожил, а ума не нажил.
Точно горькая нотка оборвалась. Он помолчал и добродушно прибавил:
– А все к Фролу, как что – к Фролу… Один пришёл – дал совет, супротивный пришёл – и ему нет отказа, – и умён, да толку ни тому, ни другому: сердце не камень, обоих ублаготворил – никому ничего не досталось.
– Ох уж, как ты начнёшь туману наводить, слушаю тебя, слушаю и ничего не понимаю.
Фрол рассмеялся.
– То-то дураки мы… так дело-то и ведём, – и Бога, и чёрта чтоб не забыть, а глядишь и выходит: ни Богу свечка, ни чёрту кочерга.
– Ну, а скажи мне, почему мои мужики всё перечат мне. Как по-твоему, дело я им советую?
– Коли уж не дело… Известно, дураки… Мужик, что бык, сейчас тащи его за рога: что больше тащи, то больше упрётся… Бык он, бык и есть. Ты ему своё, он тебе своё… Так у вас друг с дружкой нелады и идут. Ты хочешь, как лучше и им, и себе, а они – только бы им ладно.
– Да разве так можно, чтоб одному только хорошо было?
– Когда можно? Ты вот им землю отдай, а сам иди, куда знаешь… Ладно бы… да, ведь, близок локоть, да не укусишь.
– Да, ведь, не дадут же землю… не отберут же от нас…
– Известно, кто ж её даст? Другой, пожалуй, и взял бы, да руки коротки… Не у всех она, лапа-то, загрёбистая, – купец какой-нибудь загребёт тысяч двести десятин и володат; а ты с своей-то короткой лапой что? только за соху и держаться ею.
– Ну что ж, по-твоему, добьюсь я с моими мужиками толку?
Потапов усмехнулся.
– Устанешь… собьётся дело… По-моему так.
– Что ж, по твоему, делать?
– Мне-то тебе что указывать? книга перед тобой, – раздумчиво проговорил он, – я что? – трава… гляди сам.
Потапов задумался и уставился глазами в землю.
– Я бы тебе сказал басенку, да как бы моё глупое слово пришлось…
– Ну, ну, говори.
– Нашёл человек лошадь… нашёл и телегу… а упряжи нет. Привязал к хвосту телегу… думал: доеду…
– Ну?
– Не доехал же, – добродушно усмехнулся Потапов…
Так какой-то туман: таращишь в нём глаза до боли, мерещится что-то и опять тонет в какой-то мгле.
Юстин Александрович – человек совсем другого склада; это богатый, самодовольный мужик, говорит экивоками, хотя и не тип кулака, торгующего своими капиталами. Он первый жнец, первый косарь. Деньги за работу, как говорят крестьяне, платит «все», но и работу, при своём личном примере, получает тоже «всю».
– Беда мне с моими мужиками, – жалуюсь я.
– Беда, сударь… необразованность…
– Что ж необразованность? всё-таки понимать можно; не мудрость уж такая…
– Какая тут мудрость: дело на виду.
Юстин Александрович помолчал и проговорил:
– Мают они вас…
– Мают-то, пусть мают: толк бы вышел… Ты как думаешь, выйдет толк?
Юстин Александрович усмехнулся.
– Не знаю уж как и присогласить вас: не чается мне что-то. Народ слаб стал. Действительно, прежнее дело… К примеру, Алексей Иванович…
Эта параллель с крепостничеством неприятно задела меня.
– Алексей Иванович кнутом да розгами вбивал ум, – угрюмо проговорил я, – а я свет несу, я знание предлагаю.
– Известно, к примеру, неволя была, необходимость, будто; а сейчас, хоть у вас взять: сугласен, – бери, к примеру, там выпуск, альбо землю; нет сугласия, – иди на все четыре стороны… Сейчас богатеям не показалось – скатертью дорога; на свой, дескать, пирог я ртов найду. Оно, конечно, хоть их взять: денежки тебе за землю готовые принесут, – их тебе не работой доставать, – их дело это, твоё – получай что следует. Да вот неохота тебе: милости много, жалеешь всякого и денег тебе не надо… только бы по-твоему дело шло… Оно, конечно, богатый куда захотел, туда и ушёл, ну, а уж бедного сила не берёт, он уж должен твоей милости кориться: ему свет закрытый – хочешь не хочешь, а деться некуда. Всё одно, что рыба в неводе: пусти – вся разбежится, а невод держит; крупная хоть и попалась, ей полгоря: только и всего, что сеть прорвала: сила берёт; а мелкая вся тут…
И всё сравнения, экивоки, какой-то лабиринт мысли.
– Они, ведь, тоже неспроста, – усмехаясь, самодовольно продолжал Юстин Александрович, – у него, дескать, – про твою милость сказывают, – ни богатых, ни бедных не будет: Господь не уравнял – он, вишь, уравнять вздумал.
– Господь не уравнял, да приказал равнять.
– Ну вот, а они своё. Сейчас в миру: справный хозяин, – ему в первую голову и приходится ухо востро держать… Хоть, вот, подать, или ренда: круговая порука; ну, побогаче и опасается, уж он и смотрит в оба… Другой, конечно, каштан, прямо сказать; а другой, ведь, только себя блюдёт. А подлегчи его: голи-то найдено. Порядочному мужику поэтому только уходить. Ушёл один, другой: глядишь, попутнее разбежались, а последних грудь, пожалуй… грудь, когда нечего взять с него…
– Да мне и брать не надо…
– Твоё-то дело так… Я к примеру… Не надо брать, так, конечно, о душеньке своей что не позаботиться; а ежели, вот сказать, везде такие порядки, ну прямо сказать – нельзя жить… Тут в пять лет так народ измотается… Беда!..
– В пять лет у меня народ в каменных домах будет жить.
– У тебя-то так, у тебя милости много…
– Не моею милостью, а своим делом встанут они на ноги.
– Так-с… – вздохнёт, бывало, Юстин Александрович и оборвёт разговор, перейдя круто к тому делу, по которому приехал.
Дескать: разговаривать-то с тобой только время вести.
* * *Время было ехать в Рыбинск. Юшков прислал нарочного, что барки благополучно выбрались из Сока и теперь идут по Волге.
На прекрасном волжском пароходе, в лучшую пору (конец мая – начало июня), когда цветёт черёмуха, когда берега залиты изумрудною зеленью, проехал я в первый раз царственную реку. Пусть по грандиозности она уступает морю; пусть яркостью красок она стушёвывается перед югом; но есть в ней такая невыразимая чарующая прелесть, какой ни на каком юге не сыщешь.
Вот наступает вечер. Аромат черёмухи, липы наполняет свежеющий воздух. Заходящее солнце скользит по гладкой поверхности реки. Вот уютный хуторок на обрывистом берегу. Прихотливая дорожка, извиваясь, сбегает к реке. На самом обрыве виднеется беседка. Уютно прижавшись где-нибудь на палубе, я чутко прислушиваюсь и к однообразному бою парохода, и к тихому плеску реки, и к резкому вскрикиванию чайки. Рассеянный взгляд скользит по изгибам сверкающей реки, тонет в бесконечной синеющей дали, а в голове блуждают оборванные мысли то о Рыбинске, то о домашних, то о князевцах. На душе спокойно, ясно, тихо, как тих и ясен этот догорающий весенний день. Давно село солнце, потемнело и посинело ясное небо, загорелись одна за другою яркие, крупные, как капли свежей росы, звёзды. В воздухе посвежело, пассажиры ушли с палубы, только изредка проходит озабоченный помощник капитана, да слышен окрик матроса, меряющего глубину шестом.
– Пять с половиной!
– Шесть!
И в ответ на это команда в рупор:
– Тихий ход, полный ход!
Замелькают огоньки на берегу, пароход подходит беззвучно к пристани, палуба наполняется народом. Шум, суета, крики носильщиков, матросов. Через четверть часа опять тишина: пароход мчится вперёд, энергично разрезывая и на мгновение освещая окружающий мрак, и опять редкий, однообразный окрик передового:
– Шесть!
– Пять с половиной!
Мой компаньон Юшков тоже чувствовал себя хорошо и легко. Он взял на себя заботу по нашему питанию и блестящим образом выполнил её. Он запасся из дому всякими закусками: пирожками, свежею икрой и усиленно следил, чтобы я ничего не покупал в буфете.
– Охота и деньги-то вам мотать, да и есть всякую дрянь, когда у нас всё домашнее, свежее. Лучше я самоварчик закажу, выпьем по рюмочке, поедим икорки, грибков, балычка, я сливочек на берегу купил, булочек свежих.
Поешь, кажется до завтра сыт, а часа через три, смотришь, опять как будто ничего не ел.
– А не закусить ли нам чего-нибудь? – спрашивает Юшков.
И опять: икорка, грибки, балычок.
После еды Юшков подымался, крестился, убирал всё и предлагал с полчасика соснуть.
Обыкновенно днём я не сплю, но на пароходе приляжешь – смотришь, и спишь уже. Проснувшись, мы отправлялись на палубу, выбирали уютное место и вступали в беседу по интересовавшим нас вопросам. Юшков рассказывал о разных тонкостях хлебной торговли, о плутнях приказчиков, обвешивании мужиков и проч.
– А вы сами обвешиваете?
– Никогда.
Юшкову я рассказывал про организацию хлебного дела в Америке, читал ему выдержки из прекрасного сочинения профессора Орбинского, командированного для изучения хлебной торговли в Америку. То, что мы так тяжело перечувствовали на своих плечах, там давно было устранено. Элеваторы, слово у нас до сих пор для многих синонимичное словам жупел и металл, давно вошли там в плоть и кровь народа. Провоз хлеба из любого пункта Америки в любой пункт Европы стоит 34 коп., а у нас до границы только чуть ли не вдвое обходится. Среднее удаление сельскохозяйственной фермы от станции сбыта там 15 вер., у нас 75. Там уравнительный тариф, дающий возможность перевозить дешёвый груз, как хлеб, на громадное пространство, а у нас 1/30 с пуда и версты, всё равно везёшь ли 20 вёрст, или 2.000. Там агрономические станции, сельскохозяйственные школы, земледельческие клубы, частные общества землевладельцев, на общие средства выписывающие и новые семена, и новую породу скота, у нас редкие единичные потуги среди общего отрицательного отношения к делу, отсутствие всякого агрономического образования, даже того, какое было при крепостном праве; вместо хлебной торговли, возмутительное кулачество и грабёж.
Незаметно доехали мы и до цели путешествия – Рыбинска. Громадное здание биржи с террасой на Волгу, её покупщики со всех концов России, порядки, – всё произвело на меня приятное, ласкающее впечатление.
В полчаса, сидя на террасе и любуясь Волгой, продал я весь свой хлеб.
С покупщиком-купцом из одного дальнего города свёл меня биржевой маклер. Телеграммы о ценах были у него и у меня в руках. Проба моего хлеба лежала перед нами на столе. Мы не сходились в гривеннике на четверть. Купец говорил:
– Прошу вас не настаивайте.
Я говорил:
– Право, не могу.
– Прошу вас, – говорил купец, хлопая меня в сотый раз по руке.
– Право, не могу, – отвечал я, усердно пожимая руку купца.
– Ну, пожалуйста…
– Не могу.
Молчание.
– Так как же?
– Право, не могу.
– Пожалуйста…
И т. д.
Наконец, пришёл маклер и разбил грех пополам. Ударили в последний раз по рукам и пошли молиться Богу в соседнюю комнату.
Перед громадным образом Спасителя купец три раза перекрестился и положил земной поклон. Потом он обратился ко мне и, протягивая руку, проговорил:
– С деньгами вас.
Я ответил:
– Благодарю. А вас с хлебом.
– Благодарю. Что ж, чайку на радостях выпить надо?
Мы отправились в ближайший трактир, куда пришёл и маклер, «раздавили» графинчик, закусили свежею икрой и выпили по бесконечному количеству стаканов чаю. Обливаясь десятым потом, выбрались мы, наконец, на свежий воздух.
Через два дня я уже возвращался домой.
Юшков ещё остался сдавать гречу.
Возвращался я вполне довольный своим опытом. Хлеб я продал на 17 коп. дороже против цены, бывшей в то время в нашем городе. Это составляло 25 %.
Купец, приобревший мой хлеб, покупал, конечно, не для себя и тоже, вероятно, постарается заработать % 25. Что было бы, если бы из этих 50 % попадало 30 % в карман производителя, читатель? А то, что можно бы было хозяйством заниматься, хлеб сеять, а не разоряться.
Пожары
Когда я подъезжал к деревне, мечты далеко унесли меня.
Я делаю доклад земству. Земство, проникнутое сознанием необходимости устройства элеваторов, командирует меня в Америку для изучения элеваторного дела. Я – организатор первого элеватора на Соку. Наш элеватор постепенно приобретает доверие покупателей. Я еду в Лондон и вхожу в непосредственные сношения с англичанами. Вместо 70 коп. за пуд пшеницы, мы получаем 1 р. 50 к. Хозяйство становится в совсем другие условия, делается выгодным делом. Моя Князевка уже большое село с церковью, сельскохозяйственною школой, с агрономическою станцией. Удешевлённая железная дорога идёт от села к элеватору. Десятина, благодаря разным усовершенствованиям, даёт 400 пудов. Князевцы давно собственники. Теперешние взрослые – глубокие старики, их сменили ученики моей жены и мои. Предрассудок уже не мешает им вступать в отчаянную борьбу с окружающею природой и не грех, как теперь, а искупление за грехи будут испытывать они при такой победе.
– А слыхал, сударь, про несчастье у вас? – спросил ямщик, повёртываясь ко мне на козлах.
Сердце упало во мне. Я ненавижу это слово «несчастье», – оно бросает в жар и холодный пот, поселяет в душе смутный ужас и сжимает грудь предчувствием чего-то тяжёлого, страшного.
– Какое несчастье? – спросил я, чувствуя, что кровь отливает от моего лица.
– Мельница с молотилкой сгорела.
Точно камень свалился с души.
– Какое же это несчастье? – спросил я повеселевшим голосом. – Несчастье, когда кто умрёт, – не воротишь, а мельница сгорела, так только и всего, что выстрою новую.
– Известно, так. Это наш брат сгорит – беда, а тебе что? Сказал слово – опять будет мельница.
– Отчего же она сгорела?
– Господь её знает, – многозначительно ответил ямщик.
– Подожгли? – спросил я.
Ямщик молчал.
– Кому бы жечь? – проговорил я.
– И мы тоже баим: никому, кажись, не досадил.
– Положим, злой человек всегда найдётся.
– Коли не найтись. И то сказать: не солнышко, всякого не обогреешь.
– Кому ж какая в том корысть? – продолжал я выспрашивать.
– Да, ведь, собака не для корысти, а для боли грызёт.
– Будто и зла никому не делаешь…
– Какое зло? Другой одними штрафами как доймёт, а ты, ведь, копейкой никого не штрафовал.
– За что же жечь меня? Жечь, так уж такого, как Семёнов, от которого никому житья нет, – его не жгут, а меня жгут.
– Поди ж ты, – ответил ямщик.
– А, может, просто неосторожность?
– Шутя. Долго ль до греха? Бросил сигарку и готово. Нынче ты гляди – от земли не видно, а тоже сосёт сигарку-то.
Мужики встретили меня смущённо.
– Здравствуйте, старики, – весело поздоровался я с ними.
– Здравствуйте, батюшка, здравствуйте, сударь.
– Все ли живы-здоровы?
– Слава Богу. Вашей милости как ездилось?
– Ничего, слава Богу, хорошо. Денег вам привёз. Зимой, как отдавали хлеб, не верили, а с пуда-то больше гривны вам придёт!
Князевцы недоверчиво почёсывались.
– Вот ты, Исаев, много ли мне зимой продал?
– Да близко к сотне будет.
– Ну, вот красненькую и получишь.
– О?
– Верно.
– Да за что?
– Я же вам объяснял зимой, что себе только за труды возьму, а остальное вам отдам.
– Не за что, быдто: твоё счастье.
– Я своё уже получил с вас за землю, остальное ваше, – ваш труд, ваша работа.
– Два раза быдто не приходится, – согласился Исаев.
– Не приходится! – весело ответил я. – На всю деревню больше 500 рублей достанется.
– О? – пронеслось в толпе.
– Ну, дай Бог тебе.
– Пусть и тебе Господь так помогает.
– Да спасёт тебя Царица Небесная.
– Барина нам Господь какого дал! Сколько жили, такого не видали, – сказал Пётр Беляков. – Кажись, на такого барина бы радоваться только…
Пётр запнулся.
– А его сожгли, – хотел сказать я весёлым голосом, но голос помимо меня дрогнул.
Толпа потупилась.
– Сожгли ли? – спросил я. – Разве я заслужил перед вами, чтобы меня жечь?
– Где заслужил! – горячо сказал Пётр. – Тоись, умереть – такого барина не нажить.
– Народ плох стал, – сказал Елесин. – Правды вовсе нет. Ты ему добро, а он норовит по-иному. Не сообразиться с ними. Неловко, чего и говорить. За твою добродетель в ножки бы тебе кланяться.
– Так вы думаете, что сожгли?
– Сумнительно, – ответил Елесин, потупившись.
– Э, пустое! – сказал Исаев повеселевшим голосом. – Ну, кому жечь-то? за что? знамо, ночью схватило, – ну, и думается. А по мне, просто печники, что кирпичи делали и спали поблизости, как-нибудь сигарку уронили в солому.
– Оно, положим, что с вечера они маненько выпивши были.
– Эх, и напугались же мы, – сказал Керов. – Так и думали, что все сгорим. Ветер-то прямо на деревню – искры так и сыпет. Повыскакали, как были, из изб, глядим, а от страха и не знаем, чего делать, – к тебе ли бежать, свою ли животину спасать.
– К тебе побегли все до единого, – сказал староста, – всю ночь промаялись.
– Откуда же загорелось?
– От соломы пошло, с кирпичного завода.
– Лифан Иванович, по-твоему, какая причина? – спросил я.
– Надо быть от кирпичников грех: выпивши с вечера-то были.
– А они что говорят?
– Знамо, – что, отпираются.
Позвал я кирпичников. Путаются, ничего не добьёшься.
– Да говорите толком, – искать не стану.
– Господь его знает, может, и от нас грех.
– Так бы давно, – облегчённо заговорила толпа. – Развязали грех – и ладно. А то и нам неловко, и барину быдто сумнительно.
– Мне-то, положим, не сомнительно, – ответил я, – я и минуты не погрешил, чтобы подумать на кого-нибудь. Просто несчастный случай – и конец. Ступайте с Богом и не сомневайтесь.
Всё ж таки какое-то неясное, неприятное чувство осталось в душе. Мы с женой порешили, что был несчастный случай; всякому я рот зажимал с первых же слов, говоря, что это несчастный случай, а, всё-таки, на душе было неприятно.
Сгорело тысяч на 10.
Я ничего не страховал. Происходило это, главным образом, по беспечности русской натуры: «авось не сгорит». Но после пожара мельницы я уже не мог заставить себя что-нибудь застраховать по другой причине: мне казалось, что застрахуйся я теперь, я показал бы этим и себе, и окружающим недоверие к моим мужикам. Конечно, это было высоко непрактично с моей стороны, но побороть этого я не мог в себе. Во всех отношениях к крестьянам я стремился к тому, чтобы вызвать с их стороны доверие к себе, а для этого и сам старался показывать им полное доверие. Страховка же, по моему мнению, шла бы в разрез со всем моим образом действий.
На замечание одного князевца, зачем я не застрахуюсь, я ответил:
– И не думаю. Стану я вас перед чужими деревнями срамить! Чтобы сказали: «князевский барин от своих страхуется»?
– Свои-то не сожгут. Странние…
– Ну, а странние-то и подавно не сожгут, – отвечал я.
Мало-помалу всё пошло своим чередом.
Крестьяне, получив прибавку за проданный зимою хлеб, повеселели и довольно охотно вспахали пар без предполагавшихся урезок. Пришла уборка, наступила молотьба. У крестьян был плохой урожай. У меня, благодаря перепаханной земле, хлеб был выдающийся. Немцы – и те удивлялись. Пришлось строить новые амбары, так как старых не хватало.
– Эх, и хлеб же Господь тебе задал нынче! Как только совершит, – говорили крестьяне.
– Да уж совершил, – почти в амбаре весь, – отвечал я.
Подсолнухи уродили до 200 пудов на десятину.
Я насеял их слишком сто десятин. Средняя рыночная цена за пуд была 1 р. 30 коп.
Пришлось для них выстроить громадный новый сарай и, за неимением другого материала, покрыть соломой. Чтобы было красивее, я покрыл его по малороссийскому способу. Каждый день, просыпаясь, я любовался в окно на мою красивую клуню, напоминавшую мне мою далёкую родину. Наконец, и последний воз подсолнухов был ссыпан. Всего вышло 18,000 пудов.
Был день крестин моего сына и девятый день родов жены. По этому поводу мы устроили вечер, на который, кроме знакомых уже читателю соседей, приехал из города руководивший моим делом по наследству присяжный поверенный с женой. Вечер прошёл очень оживлённо.
Дело подходило к ужину. В столовой стучали тарелками. У Синицына с присяжным поверенным завязался оживлённый спор. Синицын доказывал, что Константинополь России необходим. Присяжный поверенный слушал и, вместо ответов, смеялся тихим, беззвучным смехом.
Синицын кипятился:
– Если, кроме смеха, у вас нет других аргументов для доказательства, что Константинополь не нужен, то, согласитесь, это ещё не много!
– Да тут и доказывать нечего, – к чему он нам?
– Да хоть бы… – начал Синицын.
– Для виду, – поддержала его жена присяжного поверенного.
– Да хоть бы для того, – продолжал Синицын, пропуская шпильку, – чтобы прекратить возможность наносить нам постоянный вред вмешательством в дела Балканского полуострова.