
Черты для характеристики русского простонародья
И у таких-то родителей, в такой жизни хочет развиться живая, пытливая натура девочки, их дочери! Нечего и говорить, что стремления ее не получают удовлетворения, и все попытки остаются совершенно безуспешными. Но история ее развития, так знакомая во многих подробностях каждому из нас, свидетельствует, с одной стороны, – как сильны и незаглушимы в человеке естественные природные требования мысли и сердца, И, с другой стороны, – какое бесчисленное множество препятствий противопоставляется им в барской жизни и нашем [уродливом] воспитании.
Откуда в самом деле у дочери таких родителей, видящей вокруг себя все то, что выше описано, может родиться наклонность [к самым радикальным вопросам,] к пытливой, не детски-серьезной думе о жизни и ее условиях? Откуда в ней уважение к требованиям справедливости [, презрение к самоунижению и рабству]? Никто ей не внушает ничего подобного, ничто кругом не располагает к таким мыслям… Но достаточно одного: чтобы испорченные люди избавили ее от своего надзора и не заботились об ее нравственном воспитании, достаточно этого, чтобы естественные стремления человеческой природы явственно выразились в ней и получили свою силу. Достаточно было самого легкого соприкосновения с бедной девочкой, [с «Игрушечкой», которой она помыкала,] чтобы расшевелить в ней природные требования добра и правды… Но все это ни к чему не могло повести: естественно человеку дышать, но не может же он дышать без воздуха; естественно зерну прозябать, но не взойдет же семя, брошенное на голую каменную плиту; так не разовьется и живой организм человеческий, попавший в среду такого бездушного, автоматического [барского] существования, какое мы видим у игрушечкиных господ. Вот история барышни, большею частью вертящаяся около ее отношений к «Игрушечке».
Барышня увидала на улице в деревне девочку; «дай мне эту девочку!» – Привели ее в барский дом, заставили играть с барышней. На другой день после того господа собирались выезжать в другую вотчину, и девочку надо было отпустить. Но барышня заупрямилась: «Хочу девочку с собой взять». Так и сяк ее уговаривали, – нет, слушать ничего не хочет, плачет. Делать нечего, барыня велела снарядить девочку в дорогу. Мать ее бедная приходит, с горькими слезами упрашивает: «Отдайте дочку». Барыня отвечает кротко и резонно: «Я бы тебе отдала, да барышня не пускает, – очень ей твоя дочка понравилась; ты не плачь, пожалуйста: она ведь скоро барышне прискучит, – детям забава ненадолго, – тогда сейчас твою дочку мы перешлем к тебе». И не подозревая, сколько [людоедства] заключается в этом добродушном ответе, барыня довершает его, говоря своей ключнице и приживалке, Арине Ивановне: «Ах, как жалко мне эту женщину, – просто, я на нее смотреть не могу! Идите, душечка Арина Ивановна, скажите ей что-нибудь, дайте ей вот денег… ну отдайте что-нибудь из моих вещей похуже… только поскорее чтоб она шла себе, чтоб тут не плакала». Видите ли, какое положение [безвыходное]: барыня здесь сама точно на барщине [, точно чиновник, исполняющий свой долг: «по совести, как человек, я вам сочувствую, но по точному смыслу законов я должна вас посадить в тюрьму». Так и она:] у ней доброе сердце, она сама мать, ей жалко бедную женщину; но noblesse oblige[4] и помещичье право тоже oblige – против своей воли она должна отнять дочь у матери… А чтоб утешить мать, она хочет дать ей за дочь несколько денег [, как будто не от этой самой женщины и подобных ей получила она свои деньги: дешевое великодушие!]… И цель этого великодушия – главная та, чтобы избавить себя от зрелища слез и отчаяния матери, чтоб она шла себе, чтоб только тут не плакала…
Барышня, требуя себе Грушу, которую тут же и назвали Игрушечкой, разумеется, и не подозревает всей безнравственности своих требований, потому что она еще не имеет понятия о юридических отношениях, существующих между ею и крестьянской девочкой. Ей просто хочется иметь подругу, и она не отпускает от себя ту, которая ей понравилась. Но в ее положении нельзя безнаказанно иметь никаких требований: окружающая жизнь немедленно обращает самое простое ее желание в [деспотическое] насилие и [бесчеловечный] произвол. Вот, например, сцена, показывающая нам, как ребенок [развращается] гнуснейшим образом в самом детском возрасте.
Игрушечку любит барышня, и зато терпеть не может Арина Ивановна. Раз приходит в барские хоромы мужичок, с поклоном и гостинцем от матери к Игрушечке; Арина Ивановна не пускает его, он упрашивает, она бранится. Игрушечка, играя с барышней недалеко от девичьей, услыхала их спор и зарыдала. Барышня тотчас пристала: «О чем плачешь?» Та сказала. Тогда, несмотря на увещания Арины Ивановны, барышня настоятельно потребовала, чтобы мужичка пустили и гостинец Игрушечке отдали; даже сама дверь растворила мужичку. Поговорила с мужичком девочка, разумеется, припомнила свою мать, родной дом и принялась плакать, рассматривая свой гостинец – две рубашечки, да глиняную уточку, да пряничек медовый. Арина Ивановна принялась насмехаться над рубашечками и хотела их взять да «зашвырнуть куда-нибудь подальше». Но барышня не позволила и Арину Ивановну прогнала из комнаты. Между тем Игрушечка все плачет и барышня все подле нее сидит да поглядывает на нее, призадумавшись. Бог весть что она думала; может, приходила к мысли, зачем же это она такое горе делает бедной девочке, разлучая ее с матерью. Но в комнату, переждавши немного, опять входит Арина Ивановна. Происходит следующая сцена (стр. 127).
– Что вы, Зинаида Петровна, так заскучали? – спрашивает барышню Арина Ивановна.
Барышня вздохнула и на меня пальчиком показала…
– Она все плачет по своей маме, она к своей маме хочет.
– Да пусть себе хочет! Чего ж вам-то беспокоиться? Не хотите – не пустим, мой ангел, вы не беспокойтесь!
– А плачет?
– Мало чего нет? Да вы ведь взяли ее себе в забаву, вы ее госпожа, мое сокровище, – что с ней захотите, то и сделаете: плакать прикажете – плачь! прикажете веселиться – веселись!
– А как она не станет?
– Не станет? Да мы ее так проучим, что она у нас шелковая будет!
– Мне жалко Игрушечку…
– Вот то-то и есть, что вы все жалеете! И проку из нее не будет. Вы не жалейте!
– Жалко Игрушечку, – твердит барышня, – жалко Игрушечку!
– Говорю, перестаньте жалеть, перестанет она и плакать, и всю ее блажь как рукой снимет.
Так в самом зародыше подавляются добрые и справедливые стремления барышни. У ней есть не только доброта, по которой она жалеет плачущую девочку, но и зачатки уважения к человеческим правам и недоверие к [насильственному] праву собственного произвола: когда ей говорят, что можно заставить Игрушечку делать, что угодно, она возражает: «А как она не станет?» В этом возражении уже видно инстинктивное проявление сознания о том, что каждый имеет свою волю [и что насилие чужой личности может встретить противодействие совершенно законное]. Но все эти зародыши [здравой мысли] тотчас же уничтожаются [рабским] внушением [подлой] ключницы и приживалки, а главное – самое положение барышни очень благоприятствует заглушению [здравых] тенденций. Между тем как Маша и ей подобные упорно идут дальше и дальше в своих рассуждениях и запросах, однажды проявившихся, Зиночка рада, напротив, усыпить все, что поднимается из глубины ее сознания. Дело понятное для Маши, кроме естественного влечения, и самый интерес жизни состоит в том, чтобы добиться теоретического и практического торжества здравых понятий: ведь искажение человеческого смысла и господство произвола обрушивается на нее [всякого рода] стеснениями [и насилиями]. Барышня находится совершенно в обратном отношении к вопросу. Производя в ней сначала некоторое замешательство и неловкость, как все противное естественным требованиям организма, принцип произвола [и насилия] принимается ею, однако же, довольно легко и скоро проникает в ее существо. Он убивает в ней нравственную жизнь, он ядовит для нее, так же точно, как и для тех, которым приходится страдать от нее; но способ его действия на нее и других чрезвычайно различен: тех он отравляет, как обыкновенный яд, производящий мучительные конвульсии; на нее он действует, как опиум, дающий ей пленительные призраки [, но чрез то самое притупляющий и медленно губящий здравые силы организма]. Трудно отказаться от отравы хашиша тому, кто раз допустил себя ею увлечься; еще труднее отказаться от [нравственного яда] произвола [и господства], приносящего нам, хотя тоже призрачные, но [для человека, стоящего еще на низших ступенях развития,] весьма привлекательные удобства. Основание уважения к чужим правам заключается, как мы говорили, прежде всего в инстинкте самосохранения, в желании оградить неприкосновенность и своих собственных прав; а если постоянные примеры показывают ребенку, что он может нарушать чужие права безнаказанно, то где ж его слабой мысли найти достаточную опору против соблазна? Первоначальным побуждением к труду служит также естественная необходимость упражнять свои силы, и [, следовательно,] охота трудиться должна находиться в прямой пропорции с количеством сил человека, которое опять зависит во многом от упражнения. Поэтому естественно, что пока сил мало, то и охота к труду слаба, и ежели никаких других побуждений к работе нет, то ребенок очень охотно привыкает лениться, отчего силы его, оставаясь без упражнения, так и не получают надлежащего развития. Это мы видим не только в физическом, но и в нравственном развитии: при начале ученья дети очень неохотно принимаются за всякий урок, где им нужно много соображать и добиваться толку; они предпочитают, чтоб им все было растолковано и чтоб, с их стороны, требовалось только пассивное восприятие. Многие родители и заботятся об этом: целую толпу учителей, гувернеров и репетиторов приглашают, чтобы разжевать и положить в рот их детям всякое знание; зато такие дети и остаются на весь век обезьянами, иногда очень учеными и вообще понятливыми, но неспособными возвыситься до самобытной человеческой мысли.
И не одними материальными удобствами способствует положение барышни искажению ее мысли и чувства; неестественное само в себе положение это вызывает такие [уродливые] факты, которые еще более сбивают ее с толку. Возьмем для примера хоть продолжение той же сцены Зиночки с Игрушечкою.
Выслушавши советы Арины Ивановны, барышня приступает к девочке с приказанием, чтоб та веселилась, причем Арина Ивановна покатывается со смеху.
– Веселись, Игрушечка, – приказывает барышня, – веселись и маму свою сейчас забудь. Слышишь, что я тебе приказываю? Ну, забыла свою маму?
– Нет, – говорю, – не забыла!
Арина Ивановна ко мне:
– Да ты смеешь ли так отвечать барышне, а? что? Ах ты, грубиянка! Велят тебе смеяться – сейчас у меня смейся!
Смеюсь я перед ней, слезы, свои горькие глотаючи.
– Ну, вот видите, мой ангел, она и смеется, – утешает барышню Арина Ивановна. А барышня глядит на меня такими-то пытливыми глазенками.
– Игрушечка, – говорит, – как же ты и плачешь и смеешься? А я вот не стала б.
– И, голубчик, равняетесь с кем! – ей на то Арина Ивановна. – Ей что прикажут, то она и может.
– Вот, Игрушечка, ты какая! – проговорила барышня. – Вот какая!.. (стр. 128).
Советы и уверения Арины Ивановны, как видите, подтверждаются фактами, которые производят на Зиночку неприятное, но неотразимое впечатление. Она пробует себя и Игрушечку, приказывая ей веселиться, она еще все не доверяет, чтобы подобные истязания над подобным же ей человеком могли быть действительны. И что же? Бедный ребенок, запуганный и беспомощный, поддается; это озадачивает и даже как будто огорчает барышню: она чувствует, что тут что-то неладно. «Я бы этого не сделала», – говорит она, переходя отсюда к мысли, что и Игрушечка, как такой же человек, не должна была бы этого делать. Но тут сейчас готово объяснение, что Игрушечка вовсе не «такой же человек», а холопка, которая «что ей прикажут, то и может»… Факт налицо: отчего же и не поверить такому объяснению, тем более что оно усыпляет инстинктивное беспокойство [барышни на этот счет, снимает с нее нравственную ответственность и льстит ее тщеславию,] поднимает Зиночку на степень существа высшего, по праву могущего распоряжаться волею и личностью других людей!.. Таким образом, мысль о своем родстве со всеми людьми [и о полноправности каждого человека], мысль о солидарности человеческих отношений быстро заглушается в ней при самом зарождении. Остается только на первых порах какое-то обидное сожаление, как будто разочарование в надеждах на друга: «Вот, Игрушечка, ты какая!» – восклицает барышня в первую минуту. Но потом и это проходит: она сама, уж без подстреканий Арины Ивановны, начинает впоследствии стращать Игрушечку: «Не скучай; ты знаешь, – я все с тобой могу сделать: я ведь тебя баловать не буду» и пр….
Такие сцены, повторяясь каждый день и каждый час, способны убить [всякий] здравый смысл [и человеческое чувство] прежде, нежели они успеют проявиться. Так и бывает со многими. Но Зиночка, как мы сказали, оставлена родителями на произвол судьбы в обществе Игрушечки, и никто, кроме Арины Ивановны, не внушает ей барской теории. Это спасает ее нравственные силы и дает им возможность развиться хоть до степени пытливого и упорного желания и искания, если не настоящей самодеятельности. Некоторые вопросы преследуют ее очень серьезно: ей все хочется знать, отчего и как? Она расспрашивает Игрушечку о ее прежней жизни, о деревенских работах; та рассказывает. «После этих рассказов, – говорит Игрушечка, – случалось, что так меня обнимает она крепко, да и говорит мне: «Игрушечка, я б сама не дошла, как все это делается. Кто ж у вас додумался, Игрушечка?» – «Я не знаю, – говорю ей, – кто додумался, а все у нас умеют». – «Может, твоя мама, Игрушечка?» – «Может», – говорю». Тем, разумеется, и ограничивались объяснения с Игрушечкой, да это еще было лучшее, что барышня могла слышать. С отцом и матерью дело уже вовсе не шло на лад. Раз, например, Игрушечка расплакалась, услыхавши, что продано ее родное село и, стало быть, она уж туда больше не вернется. Барышня потолковала с ней, посмотрела на нее, да и задумалась… «Как, – говорит, – это все на свете делается?» – «Да что?» – спрашивает Игрушечка. «Да как же, – говорит Зиночка, – ты замечаешь ли, что, когда одни плачут, другие смеются; одни говорят одно, а другие опять совсем другое. Вот ты плачешь, что Тростино продали, а мама и папа всегда в радости, когда деньги получают». И вдруг, в тревоге, она бросается к Игрушечке: «Да нельзя разве, чтоб все веселы были? Нельзя, Игрушечка?» – «Видно, нельзя», – говорит. «Отчего ж?» – «Да не бывает так, – говорит та: – Вот ведь и мы с вами, все мы вместе, а мысли у нас разные приходят». – «Да отчего ж так? Отчего?» На этом разговоре застает девочек Арина Ивановна и допрашивает, о чем так горячо рассуждают. Но барышня уже не доверяет ей и не хочет сказывать; тогда Арина Ивановна напускается на Игрушечку, делает тревогу и докладывает господам, что Игрушечка барышню пугает и в слезы вводит. Те приходят и начинают допрос. Эта сцена тоже очень характерна и показывает, какое участие в воспитании дочери принимают добрые господа, не лишенные, впрочем, привычек образованного общества. Мать спрашивает:
– Зиночка, что такое было? О чем ты с Игрушечкой говорила? Поди ближе и скажи маме.
– Говорили, что одни люди плачут, а другие люди веселы…
– Что, дружочек?
Удивилась очень барыня, и барин во все глаза глядит; а барышня опять:
– Что одни люди смеются, а другие в слезах.
Барыня с барином переглянулись, и оба на барышню посмотрели.
– Ну, скажи, мама, – заговорила барышня, – скажи мне, отчего это так на свете?
Вскочила она к барыне на колени, обнимает и прижимается к ней, и в глаза ей глядит – ждет слова от нее заветного, а барыня ей в ответ:
– Умные дети, мой дружочек, никогда не плачут.
– А бывает же скучно, мама, и умным, бывает чего-то больно, будто и скучно…
А барыня:
– Умные дети, дружочек мой, всегда веселы.
– Ах, боже мой, какая ты, мама! Ну, глупые скучают, плачут – разве уж тебе их совсем и не жалко?
– Глупых детей наказывают, Зиночка, – отозвался барин, взявши себя за подбородок, – и они сейчас умнеют.
– Да, Зиночка у нас умница, – говорит барыня, – она никогда у нас не скучает, никогда не плачет. Это какой-то мужичок иногда приходит, под окном у нее плачет, а Зиночка умница.
Поднялись и пошли себе. Выходя, говорит барыня Арине Ивановне:
– Вы напугали меня, Арина Ивановна; я думала – бог знает что такое, а вышло пустяки такие, что даже и понять-то трудно.
Тем и покончилась история; барышня только вздохнула тяжело, и слезы у нее к глазам подступили…
В таких-то условиях томится живая душа, жаждущая знания, правды, порывающаяся разрешить себе загадку жизни. Когда она подросла немножко, ей и гувернанток выписывали: одна была тихая, добрая, но педантическая в своем деле и вовсе неумелая немочка; она все делала по пунктам и никак не хотела удовлетворить любознательность ученицы, любившей забегать и вперед и в сторону. Не сошлись они, и, видя, что дело нейдет на лад, немочка сама просила, чтоб ее отпустили. Приехала на ее место вертлявая француженка; та принялась болтать и рассказывать и сначала совершенно околдовала Зиночку и прибрала к рукам весь дом. Но и француженка не удовлетворила пытливую девочку: ей надо было знать корень и причину всего, надо было серьезно разобрать и понять каждую вещь, а у Матильды Яковлевны все было, разумеется, легко, мило, поверхностно и – пусто. Через несколько времени барышня сама это заметила, охладела к француженке, перестала ее и расспрашивать, а все сама задумывалась. Арина Ивановна приписывала ее скуку тому, что мамзель ее ученьем замучила; но Зиночка отвечала печально: «Да я ничего не знаю и ничему не выучилась, – как же замучила?» И стала она все больше и больше задумываться, да и кончила тем, что на пятнадцатом году стала умом мешаться. Грустное и тихое было ее помешательство, – все она задумывалась да плакала, особенно когда видела чужие слезы. Игрушечка хотела утешать ее: «Полноте, – говорит, – со всеми плакать не станет вас». – «Игрушечка, – отвечала помешанная, – когда плачет человек, ты знаешь ли, как ему больно? А я знаю! Я знаю, как больно!» Вскоре в этом помешательстве она и умерла.
Мы нарочно остановились на некоторых чертах характера и развития этой девушки, чтобы яснее указать разницу условий, от которых зависит направление мысли и воли – в образованном обществе и в простых классах. Каждый согласится, что в нашем воспитании, даже самом лучшем, очень мало серьезности, мало пищи для пытливого ума, гораздо больше ненужных и непонятных формальностей и отвлеченностей, нежели ответов на живые вопросы о мире и людях, весьма рано возникающие в детской душе. Следовательно, все мы, считающие себя образованными, подвергались более или менее той нравственной порче и тому медленному умерщвлению сил духа, которое [так ярко] рисуется нам в сценках Зиночки с Ариной Ивановной и с [милыми] родителями. К этому прибавим еще, что внешнее положение [весьма многих] людей в так называемом образованном обществе совершенно схоже с положением Зиночки: нет надобности самому трудиться, есть возможность распоряжаться другими и употреблять их для своих капризов [, есть повод считать себя чем-то высшим, чем эта масса людей, как будто созданных только для службы нам]. Все это чрезвычайно деморализирует и расслабляет человека, и вот где истинная причина той общей вялости, мелочности и пустоты, на которую [так много и так давно] жалуются серьезные люди в нашем образованном обществе. Решимся выговорить слово правды: целые поколения жили и прожили [у нас], не сделав ничего путного и показав только, что они негодны к настоящему делу, потому именно, что в их понятиях и привычках всегда бродила закваска крепостных воззрений и вся жизнь их слагалась, с самого начала, под влиянием крепостного устройства. [Пригнетая и сдавливая одних внешним образом, оно в то же время еще решительнее, внутренне и существенно, губило и тех самых, которые хотели жить угнетением других. Оно их расслабило, опошлило, развратило, обездушило и сделало гораздо жалче, гораздо ничтожнее и негоднее тех, которых они эксплуатировали своим произволом… Хорошо, что теперь уже прекратилась возможность такой эксплуатации; а то бог знает, до чего бы она довела и ту, и другую сторону…]
После смерти барышни еще продолжается грустная история Игрушечки, но мы уже не будем на ней останавливаться, – Игрушечка так и осталась до конца жизни игрушечкою судьбы и добрых господ своих. Хотела было она хорошо, счастливо пристроиться: полюбился ей Андрей, барский столяр, и она ему понравилась. Да пришли они просить барского разрешения на свадьбу в то время, как господа последнюю свою вотчину, и Андрея с Игрушечкою в том числе, продали. Приход их только напомнил барыне, что ей жалко расстаться с Игрушечкой, и она принялась упрашивать нового владельца, чтоб он уступил ей эту девушку. Тот согласился. Игрушечка заикнулась было, что любит Андрея, но барыня жалостливо возразила: «Ах, ах, Игрушечка! Не стыдно ли тебе, и ты могла бы меня оставить? Ах, как же можно! боже мой! Все нас покидает!» И заплакала. Повели ее под руки в карету, посадили; и Игрушечку втолкнули тоже, и помчались они… Андрей только издали смотрел на это, бледный как смерть. Новый барин его был очень крут, не как прежние господа. Через два месяца Игрушечка узнала, что в селе их «несчастье случилось… Шесть человек на поселенье пошло… Андрей шестым»… (стр. 171). Так исчезла ее последняя надежда на счастье, на возможность быть наконец чем-то побольше «игрушечки».
В «Игрушечке» видим мы лицо совершенно пассивное: постоянно тоскливое, грустное расположение – вот ее единственный протест [на свою несчастную судьбу.] И не мудрено: вспомним, что она оторвана от своих, выхвачена насильно из простой народной жизни и брошена [в этот тихий омут,] где ее держат для забавы, [насильно заставляют веселиться и] беспрестанно запугивают и придавливают. Простоте и свежести первых лет жизни, первых впечатлений детства надо приписать еще и то, что она в этой обстановке не сделалась [подлой и] льстивой [холопкой, доносчицей и] смутьянкой [, подобной тем «благородным» приживалкам, тип которых находим мы в Василисе Перегриновне в «Воспитаннице» Островского].
Но в самой покорности несчастных, вынужденных покориться поневоле, мы видим часто гораздо более решимости и энергии, нежели в суетливых исканиях и метаниях из стороны в сторону, в которых так часто изживают у нас целый век даже очень хорошие люди. Для дополнения параллели, которую мы проводили выше, мы укажем теперь на коротенький рассказ Марка Вовчка «Саша».
История простая: Саша привезена из деревни в горничные к барыне; барынин племянник соблазнил ее да потом так привязался к ней, что хотел на ней жениться. Как только он о женитьбе заикнулся, Саше сейчас косы обрезали и заперли ее в темную… Он ходил, плакал, клянчил, бился как рыба об лед, наконец выпросил Саше свободу, поклявшись, что не будет пытаться жениться на ней. И пошло все своим чередом, только Саше так горько было, что все опостылело; и она вымолила у господ позволения в монастырь идти, где и умерла вскоре. А он – «и до сей поры ходит на ее могилу и все молится там». Жениться не захотел; всегда ходит печальный такой: «Нет, – говорит, – никто уж меня не повеселит так, как моя Саша покойница! Бог судья дяденьке и тетеньке!..»
Из остова рассказа уже видно отчасти, какая разница между двумя этими людьми. Но вот несколько частных черт, еще яснее рисующих оба характера.
Саша отдалась молодому человеку вполне, беззаветно; она исчезла в нем, заключила все чувства и стремления в любви к нему. Когда узнали об их любви и стали над ней издеваться, она говорила: «Что ж, люди смеются, пускай себе! Я люблю его, я его! Что ж мне о себе думать-то? Думай он. Хорошо ему – весело, что смеются – смейтесь; а обидно ему покажется – сам он знает, что сделать. А я послушаюсь его слова, его приказу». Это рассуждение как нельзя более сообразно с положением Саши и показывает в ней очень умный взгляд на свои отношения к молодому барину. Полюбивши ее и воспользовавшись ее расположением, он делался естественно ее заступником, покровителем, связывался с нею единством интересов, и он первый должен был бы понимать это, если бы был человек, здраво и честно развитый. Саша считала его таким и понимала за него то, до чего он еще не сумел возвыситься с своим образованием. Он был человек добрый и честный в душе, хотя и легкомысленный; он очень полюбил Сашу и сам признался ей: «Я ведь тебя обмануть собирался, Саша, обмануть хотел и потом бросить, – ты прости меня! Не бросил – сил не было, потому что полюбил крепко». И он, точно, не бросил ее: до конца жизни любил и по смерти любил. Но его воспитание и положение были таковы, что не давали ему никакой возможности серьезно вникнуть в свои обязанности и поступить так, как предписывало и требование честности, и даже его собственное сердце. Саша покорна своей судьбе; что же ей в самом деле предпринять можно в ее положении? Она тут ни при чем; у ней нет ни силы, ни воли; он должен все устроить, и будь бы у него сердце и смысл Саши – он бы не призадумался над ничтожными препятствиями, представлявшимися ему, и не стал бы потом плакаться на дяденьку и тетеньку. Но в том-то и дело, что такой смысл, такой характер не даются людям его положения. Саша порабощена внешним образом, и снимите с нее этот гнет, – она способна подняться до каких угодно нравственных и умственных высот. А любимый ею юноша лишен внутренне всякой самостоятельности, всякой опоры в себе самом и порабощен всем существом своим забавным ничтожностям, которые так ценятся в свете. Он жалуется, что отец с детства забил и запугал его; но отец отцом, а главное-то все-таки в том, что ему не хочется потерять некоторых преимуществ своего положения, хотя и ничтожных, но уже привычных ему и льстящих его тщеславию. Он настолько образован, что понимает отчасти их ничтожность, но понимает лишь теоретически, холодным соображением, без участия сердца. Оттого-то он и для борьбы не находит в себе сил, да и покориться-то не может с достоинством и твердостью. Вот, например, разговор его с Сашей: «Скажи, Саша, скажи, что делать? – спрашивает он ее в тоске. – Мучусь я, и голова кругом идет… Ох, Саша, если б можно мне было жениться на тебе». – «Женись», – говорит Саша очень просто, понимая, что тут никакой невозможности нет. «А люди-то что скажут? – возражает он. – Подумай-ка, Саша, как люди-то напустятся, – дядя, жена его злая еще пуще, – все, все родные! Заклюют они нас, Саша! Умер бы я теперь с радостью». И заплакал. А Саша опять говорит ему простой ответ: «Ну, умрем, коли хочешь». Она на все готова; по ней, если с ним нельзя жить, то и умереть нипочем… Но он поплакал, поплакал и решил: «Нет, – говорит, – грех умереть от своей руки [(благочестие тут напало!)]; лучше я женюсь на тебе, Саша, – будь что будет». И храбро прибавляет: «Что мне они? чего мне их бояться?..» И точно, ему от них даже наследства получать не приходится, а между тем он выговаривает свое решение, точно геройский подвиг совершает, и придает ему несравненно больше значения, чем Саша своей готовности умереть, высказанной ею совершенно искренне и и с прямою решимостью исполнить ее на деле. И чем же разрешается его геройство? тем, что он просит у тетеньки с дяденькой позволения жениться на Саше, с приговором, что ведь «все мы равны перед богом, тетенька», а потом слезливо смотрит, как барыня тут же, при нем, его возлюбленной косы обрезывает… Тут и поняла его Саша, и когда он потом пришел к ней в ее чуланчик, она «не обрадовалась и не опечалилась при виде его, а так будто скучнее ей стало». В другой раз собрался он как-то к тетеньке с требованием, и так бодро пошел; подруга Саши обрадовалась и испугалась, а Саша говорит ей: «Ах, милая, сядь да утишься: не из тучи гром… Пошел он к господам, – и храбр он, пока идет; а лицом к лицу станет, руки у него опустятся – оробеет. Я знаю его; поверь моему слову». И точно, так и вышло: храбрость героя нашего кончилась тем, что он обещал тетке оставить мысль о женитьбе на Саше… Зато Саше свободу дали; подруга ее опять стала выражать надежду, что «может после…». Но Саша уже совершенно осмотрелась в своем положении и поняла его во всех частях. Вот что она отвечает: «Попусту не надейся; он пуглив больно. Не всякую ведь любовь в люди показать хочется, милая! Как не цветно наряжена, не красно убрана, то дома, в уголке, под лавку хоронят: «Сиди, любовь, утешай меня, а в люди не выходи; осудят люди и хозяина пристыдят». И на возражение подруги, что «он ведь любит ее», она прибавляет: «Ах, себя-то самого еще больше любит, скажу тебе». В другой раз, когда подруга советует ей: «Да прямо скажи ему, научи его», – Саша отвечает: «На целый век не научишь, голубушка. Эта грамотка не дается ученьем». И, таким образом, понявши, что ей нечего ждать и надеяться, Саша, точно, недолго ждала: пошла в монастырь, да и там не много пожила: исчезло то, что ее привязывало к жизни, исчезли и ее жизненные силы… А он ничего – живет, и все к ней на могилку ходит… [И зачем шляется?..]