Оценить:
 Рейтинг: 3

Что делать?

<< 1 ... 46 47 48 49 50 51 52 53 54 ... 60 >>
На страницу:
50 из 60
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Но мне тяжело сказать ему это.

– Если так, поручите вашему батюшке, чтоб он сказал ему это.

– Я не хочу прятаться за другого. Я скажу сама.

– Если чувствуете силу сказать сама, то это, конечно, гораздо лучше.

Разумеется, с другими, например, с Верою Павловною, не годилось вести дело так медленно. Но каждый темперамент имеет свои особые требования: если горячий человек раздражается медленною систематичностью, то тихий человек возмущается крутою резкостью.

Успех объяснения Катерины Васильевны с женихом превзошел надежды Кирсанова, который думал, что Соловцов сумеет соблюсти расчет, протянет дело покорностью и кроткими мольбами. Нет, при всей своей выдержанности Соловцов не сдержал себя, увидев, что огромное богатство ускользает из его рук, и сам упустил слабые шансы, остававшиеся ему. Он рассыпался резкими жалобами на Полозова, которого назвал интригующим против него; говорил Катерине Васильевне, что она дает отцу слишком много власти над собою, боится его, действует теперь по его приказанию. А Полозов еще и не знал о решении дочери отложить свадьбу; дочь постоянно чувствовала, что он оставляет ей полную свободу. Упреки отцу и огорчили ее своею несправедливостью, и оскорбили тем, что в них выказывался взгляд Соловцова на нее как на существо, лишенное воли и характера.

– Вы, кажется, считаете меня игрушкою в руках других?

– Да, – сказал он в раздражении.

– Я готовилась умереть, не думая об отце, и вы не понимаете этого! С этой минуты все кончено между нами, – сказала она и быстро ушла из комнаты.

VIII

После этой истории Катерина Васильевна долго была грустна; но грусть ее, развившаяся по этому случаю, относилась уже не к этому частному случаю. Есть такие характеры, для которых частный факт сам по себе мало интересен, служит только возбуждением к общим мыслям, которые действуют на них гораздо сильнее. Если у таких людей ум замечательно силен, они становятся преобразователями общих идей, а в старину делались великими философами: Кант, Фихте, Гегель не разработали никакого частного вопроса, им было это скучно. Это, конечно, только о мужчинах: у женщин ведь и не бывает сильного ума, по-нынешнему, – им, видите ли, природа отказала в этом, как отказала кузнецам в нежном цвете лица, портным в стройности стана, сапожникам в тонком обонянии, – это все природа. Потому и между женщинами не бывает людей великого ума. Люди очень слабого ума с таким направлением характера бывают флегматичны до бесчувственности. Люди обыкновенного ума бывают расположены к задумчивости, к тихой жизни и вообще наклонны мечтать. Это еще не значит, что они фантазеры: у многих воображение слабо, и они люди очень положительные, они просто любят тихую задумчивость.

Катерина Васильевна влюбилась в Соловцова за его письма; она умирала от любви, основывавшейся только на ее мечтах. Уж из этого видно, что она была тогда настроена очень романически. А шумная жизнь пошлого общества, наполнявшего дом Полозовых, вовсе не располагала к экзальтированной идеальности. Значит, эта черта происходила из собственной ее натуры. Ее давно тяготил шум; она любила читать и мечтать. Теперь ее стало тяготить и самое богатство, не только шум его. Не нужно считать ее за это чувство необыкновенною натурою: оно знакомо всем богатым женщинам скромного и тихого характера. В ней оно только развилось раньше обыкновенного, потому что рано получила она сильный урок.

«Кому я могу верить? чему я могу верить?» – спрашивала она себя после истории с Соловцовым и видела: никому, ничему. Богатство ее отца притягивало из всего города жадность к деньгам, хитрость, обман. Она была окружена корыстолюбцами, лжецами, льстецами; каждое слово, которое говорилось ей, было рассчитано по миллионам ее отца.

Ее мысли становились все серьезнее. Ее стали занимать общие вопросы о богатстве, которое так мешало ей, о бедности, которая так мучит других. Отец давал ей довольно много денег на булавки, она, как и всякая добрая женщина, помогала бедным. Но она читала и думала, и стала замечать, что такая помощь, которую оказывает она, приносит гораздо меньше пользы, чем следовало бы. Она стала видеть, что слишком много ее обманывают притворные или дрянные бедняки; что и людям, достойным помощи, умеющим пользоваться данными деньгами, эти деньги почти никогда не приносят прочной пользы: на время выведут их из беды, а через полгода, через год эти люди опять в такой же беде. Она стала думать: «Зачем это богатство, которое так портит людей? и отчего эта неотступность бедности от бедных? и отчего видит она так много бедных, которые так же безрассудны и дурны, как богатые?»

Она была мечтательница, но мечты ее были тихи, как ее характер, и в них было так же мало блеска, как в ней самой. Ее любимым поэтом был Жорж Занд; но она не воображала себя ни Лелиею, ни Индианою, ни Кавальканти, ни даже Консуэло, она в своих мечтах была Жанною, но чаще всего Женевьевою. Женевьева была ее любимая героиня. Вот она ходит по полю и собирает цветы, которые будут служить образцами для ее работы, вот она встречает Андре, – такие тихие свидания! Вот они замечают, что любят друг друга; это были ее мечты, о которых она сама знала, что они только мечты. Но она любила мечтать о том, как завидна судьба мисс Найтингель, этой тихой, скромной девушки, о которой никто не знает ничего, о которой нечего знать, кроме того, за что она любимица всей Англии: молода ли она? богата ли она, или бедна? счастлива ли она сама, или несчастна? об этом никто не говорит, об этом никто не думает, все только благословляют девушку, которая была ангелом-утешителем в английских гошпиталях Крыма и Скутари и по окончании войны, вернувшись на родину с сотнями спасенных ею, продолжает заботиться о больных… Это были мечты, исполнения которых желала бы Катерина Васильевна. Дальше мыслей о Женевьеве и мисс Найтингель не уносила ее фантазия. Можно ли сказать, что у ней была фантазия? и можно ли назвать ее мечтательницею?

Женевьева в шумном, пошлом обществе пройдох и плохих фатов, мисс Найтингель в праздной роскоши, могла ли она не скучать и не грустить? Потому Катерина Васильевна была едва ли не больше обрадована, чем огорчена, когда отец ее разорился. Ей было жалко видеть его, ставшего стариком из крепкого, еще не старого человека; было жалко и того, что средства ее помогать другим слишком уменьшились; было на первый раз обидно увидеть пренебрежение толпы, извивавшейся и изгибавшейся перед ее отцом и ею. Но было и отрадно, что пошлая, скучная, гадкая толпа покинула их, перестала стеснять ее жизнь, возмущать ее своею фальшивостью и низостью; ей стало так свободно теперь. Явилась и надежда на счастье: «теперь если в ком я найду привязанность, то будет привязанность ко мне, а не к миллионам моего отца».

IX

Полозову хотелось устроить продажу стеаринового завода, в котором он имел пай и которым управлял. Через полгода, или больше, усердных поисков он нашел покупщика. На визитных карточках покупщика было написано Charles Beaumont, но произносилось это не Шарль Бомон, как прочли бы незнающие, а Чарльз Бьюмонт; и натурально, что произносилось так: покупщик был агент лондонской фирмы Ходчсона, Лотера и К° по закупке сала и стеарина. Завод не мог идти при жалком финансовом и административном состоянии своего акционерного общества; но в руках сильной фирмы он должен был дать большие выгоды: затратив на него 500–600 тысяч, она могла рассчитывать на 100 000 руб. дохода. Агент был человек добросовестный: внимательно осмотрел завод, подробно разобрал его книги, прежде чем посоветовал фирме покупку; потом начались переговоры с обществом о продаже завода и тянулись очень долго по натуре наших акционерных обществ, с которыми соскучились бы даже терпеливые греки, не скучавшие десять лет осаждать Трою. А Полозов все это время ухаживал за агентом, по старинной привычке обращения с нужными людьми, и все приглашал его к себе обедать. Агент сторонился от ухаживаний и долго отказывался от обедов; но однажды, слишком долго засидевшись в переговорах с правлением общества, уставши и проголодавшись, согласился пойти обедать к Полозову, жившему на той же лестнице.

X

Чарльз Бьюмонт, как и следует всякому Чарльзу, Джону, Джемсу, Вильяму, не был охотник пускаться в интимности и личные излияния; но когда его спрашивали, рассказывал свою историю не многословно, но очень отчетливо. Семейство его, говорил он, было родом из Канады; точно, в Канаде чуть ли не половину населения составляют потомки французских колонистов; его семейство из них-то и было, потому-то и фамилия у него была французского фасона, да и лицом он походил все-таки скорее на француза, чем на англичанина или янки. Но, продолжал он, его дед переехал из окрестности Квебека в Нью-Йорк; и это бывает. Во время этого переселения его отец был еще ребенком. Потом, разумеется, вырос и стал взрослым мужчиною; а в это время какому-то богачу и прогрессисту в сельском хозяйстве вздумалось устроить у себя на южном берегу Крыма, вместо виноградников, хлопчатобумажные плантации; он и поручил кому-то достать ему управляющего из Северной Америки; ему и достали Джемса Бьюмонта, канадского уроженца, нью-йоркского жителя, то есть на столько верст не видывавшего хлопчатобумажных плантаций, на сколько мы с вами, читатель, не видывали из своего Петербурга или Курска гору Арарат; это уж всегда так бывает с подобными прогрессистами. Правда, дело нисколько не испортилось от совершенного незнакомства американского управляющего с хлопчатобумажным плантаторством, потому что разводить хлопчатобумажник в Крыму – то же самое, что в Петербурге виноград. Но когда оказалось это, американский управляющий был отпущен с хлопчатобумажного ведомства и попал винокуром на завод в Тамбовской губернии, дожил тут почти весь свой век, тут прижил сына Чарльза, а вскоре после того похоронил жену. Годам к 65-ти, накопивши несколько денег на дряхлые годы, он вздумал вернуться в Америку и вернулся. Чарльзу было тогда лет 20. Когда отец умер, Чарльз захотел возвратиться в Россию, потому что, родившись и прожив до 20 лет в деревне Тамбовской губернии, чувствовал себя русским. Он с отцом жил в Нью-Йорке и служил клерком в одной купеческой конторе. Когда отец умер, он перешел в нью-йоркскую контору лондонской фирмы Ходчсона, Лотера и К°, зная, что она имеет дела с Петербургом, и когда успел хорошо зарекомендовать себя, то и выразил желание получить место в России, объяснивши, что он Россию знает, как свою родину. Иметь такого служащего в России, разумеется, было выгодно для фирмы, его перевели в лондонскую контору на испытание, испытали, и вот, с полгода времени до обеда у Полозова, он приехал в Петербург агентом фирмы по сальной и стеариновой части, с жалованьем в 500 фунтов. Совершенно сообразно этой истории, Бьюмонт, родившийся и до 20-ти лет живший в Тамбовской губернии, с одним только американцем или англичанином на 20, или 50, или 100 верст кругом – с своим отцом, который целый день был на заводе, – сообразно этой истории, Чарльз Бьюмонт говорил по-русски, как чистый русский, а по-английски – бойко, хорошо, но все-таки не совершенно чисто, как следует человеку, уже только в зрелые годы прожившему несколько лет в стране английского языка.

XI

Бьюмонт увидел себя за обедом только втроем со стариком и очень милою, несколько задумчивою блондинкою, его дочерью.

– Думал ли я когда-нибудь, – сказал за обедом Полозов, – что эти акции завода будут иметь для меня важность! Тяжело на старости лет подвергаться такому удару. Еще хорошо, что Катя так равнодушно перенесла, что я погубил ее состояние, оно и при моей-то жизни было больше ее, чем мое: у ее матери был капитал, у меня мало; конечно, я из каждого рубля сделал было двадцать, значит оно, с другой стороны, было больше от моего труда, чем по наследству; и много же я трудился! и уменье какое нужно было! – старик долго рассуждал в этом самохвальном тоне, – потом и кровью, а главное, умом было нажито, – заключил он и повторил в заключение предисловие, что такой удар тяжело перенести и что если б еще да Катя этим убивалась, то он бы, кажется, с ума сошел, но что Катя не только сама не жалеет, а еще и его, старика, поддерживает.

По американской привычке не видеть ничего необыкновенного ни в быстром обогащении, ни в разорении, или по своему личному характеру, Бьюмонт не имел охоты ни восхититься величием ума, нажившего было три-четыре миллиона, ни скорбеть о таком разорении, после которого еще остались средства держать порядочного повара; а между тем надобно же было что-нибудь заметить в знак сочувствия чему-нибудь из длинной речи; потому он сказал:

– Да, это большое облегчение, когда семейство дружно переносит неприятности.

– Да вы как будто сомнительно говорите, Карл Яковлич. Вы думаете, что Катя задумчива, так это оттого, что она жалеет о богатстве? Нет, Карл Яковлич, нет, вы ее напрасно обижаете. У нас с ней другое горе: мы с ней изверились в людей, – сказал Полозов полушутливым, полусерьезным тоном, каким говорят о добрых, но неопытных мыслях детей опытные старики.

Катерина Васильевна покраснела. Ей было неприятно, что отец завел разговор о ее чувствах. Но, кроме отцовской любви, было и другое известное обстоятельство, по которому отец не был виноват: если не о чем говорить, но есть в комнате кошка или собака, заводится разговор о ней; если ни кошки, ни собаки нет, то о детях. Погода – уж только третья, крайняя степень безресурсности.

– Нет, папа?, вы напрасно объясняете мою задумчивость таким высоким мотивом: вы знаете, у меня просто невеселый характер, и я скучаю.

– Быть невеселым, это как кому угодно, – сказал Бьюмонт, – но скучать, по моему мнению, неизвинительно. Скука в моде у наших братьев, англичан; но мы, американцы, не знаем ее. Нам некогда скучать: у нас слишком много дела. Я считаю, мне кажется (поправил он свой американизм), что и русский народ должен бы видеть себя в таком положении: по-моему, у него тоже слишком много дела на руках. Но действительно, я вижу в русских совершенно противное: они очень расположены хандрить. Сами англичане далеко не выдерживают сравнения с ними в этом. Английское общество, ославленное на всю Европу, и в том числе на всю Россию, скучнейшим в мире, настолько же разговорчивее, живее, веселее русского, насколько уступает в этом французскому. И ваши путешественники говорят вам о скуке английского общества! Я не понимаю, где ж у этих людей глаза на свое домашнее!

– И русские правы, что хандрят, – сказала Катерина Васильевна, – какое ж у них дело? им нечего делать; они должны сидеть сложа руки. Укажите мне дело, и я, вероятно, не буду скучать.

– Вы хотите найти себе дело? О, за этим не должно быть остановки; вы видите вокруг себя такое невежество, извините, что я так отзываюсь о вашей стране, о вашей родине, – поправил он свой англицизм, – но я сам в ней родился и вырос, считаю ее своею, потому не церемонюсь, – вы видите в ней турецкое невежество, японскую беспомощность. Я ненавижу вашу родину, потому что люблю ее, как свою, скажу я вам, подражая вашему поэту. Но в ней много дела.

– Да; но один, а еще более одна что может сделать?

– Но ведь ты же делаешь, Катя, – сказал Полозов, – я вам выдам ее секрет, Карл Яковлич. Она от скуки учит девочек. У нее каждый день бывают ее ученицы, и она возится с ними от 10-ти часов до часу, иногда больше.

Бьюмонт посмотрел на Катерину Васильевну с уважением:

– Вот это по-нашему, по-американски, – конечно, под американцами я понимаю только северные, свободные штаты; южные хуже всякой Мехики, почти так же гадки, как Бразилия (Бьюмонт был яростный аболиционист), – это по-нашему; но в таком случае зачем же скучать?

– Разве это серьезное дело, m-r Бьюмонт? это не более как развлечение, так я думаю; может быть, я ошибаюсь; может быть, вы назовете меня материалисткою…

– Вы ждете такого упрека от человека из нации, про которую все утверждают, что единственная цель и мысль ее – доллеры?

– Вы шутите, но я серьезно боюсь, опасаюсь высказать вам мое мнение, – оно может казаться сходно с тем, что проповедуют обскуранты о бесполезности просвещения.

«Вот как! – подумал Бьюмонт, – неужели она дошла до этого? это становится интересно».

– Я сам обскурант, – сказал он, – я за безграмотных черных против цивилизованных владельцев их, в южных штатах, – извините, я отвлекся моей американской ненавистью. Но мне очень любопытно услышать ваше мнение.

– Оно очень прозаично, m-r Бьюмонт, но меня привела к нему жизнь. Мне кажется, дело, которым я занимаюсь, слишком одностороннее дело, и та сторона, на которую обращено оно, не первая сторона, на которую должны быть обращены заботы людей, желающих принести пользу народу. Я думаю так: дайте людям хлеб, читать они выучатся и сами. Начинать надобно с хлеба, иначе мы попусту истратим время.

– Почему ж вы не начинаете с того, с чего надобно начинать? – сказал Бьюмонт уже с некоторым одушевлением. – Это можно, я знаю примеры, у нас в Америке, – прибавил он.

– Я вам сказала: одна – что я могу начать? Я не знаю, как приняться; и если б знала, где у меня возможность? Девушка так связана во всем. Я независима у себя в комнате. Но что я могу сделать у себя в комнате? Положить на стол книжку и учить читать. Куда я могу идти одна? С кем я могу видеться одна? Какое дело я могу делать одна?

– Ты, кажется, выставляешь меня деспотом, Катя? – сказал отец. – Уж в этом-то я неповинен с тех пор, как ты меня так проучила.

– Папа?, ведь я краснею этого, я тогда была ребенок. Нет, папа?, вы хороши, вы не стесняете. Стесняет общество. Правда, m-r Бьюмонт, что девушка в Америке не так связана?

– Да, мы можем этим гордиться; конечно, и у нас далеко не то, чему следует быть; но все-таки какое сравнение с вами, европейцами. Все, что рассказывают вам о свободе женщины у нас, правда.

– Папа?, поедем в Америку, когда m-r Бьюмонт купит у тебя завод, – сказала шутя Катерина Васильевна, – я там буду что-нибудь делать. Ах, как бы я была рада!

– Можно найти дело и в Петербурге, – сказал Бьюмонт.

– Укажите.

Бьюмонт две-три секунды колебался. «Но зачем же я и приехал сюда? И через кого же лучше узнать?» – подумал он.

<< 1 ... 46 47 48 49 50 51 52 53 54 ... 60 >>
На страницу:
50 из 60