Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Судьба России (сборник)

Год написания книги
2008
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 18 >>
На страницу:
5 из 18
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Россия должна явить тип востоко-западной культуры, преодолеть односторонность западноевропейской культуры с ее позитивизмом и материализмом, самодовольство ее ограниченных горизонтов. Наш русский провинциализм и замкнутость нельзя преодолеть европейскими провинциализмом и замкнутостью. Мы должны перейти в мировую ширь. А в этой шири должны быть видны древние религиозные истоки культур. Восток по-новому должен стать равноценным Западу. В известном смысле европеизация России необходима и неотвратима. Россия должна стать для Европы внутренней, а не внешней силой, силой творчески-преображающей. Для этого Россия должна быть культурно преображена по-европейски. Отсталость России не есть своеобразие России. Своеобразие более всего должно быть обнаружено на высших, а не на низших стадиях развития. Темный Восток, удерживающий ее на элементарных стадиях, Россия должна в себе победить. Но западничество есть заблуждение детского возраста, и оно находится в противоречии с мировыми задачами России. Шаблоны западнической мысли так же не пригодны для постижения смысла мировых событий, как и шаблоны старославянской мысли. Историческая эпоха, в которую мы вступаем, требует органического соединения национального сознания с сознанием универсальным, т. е. определения мирового призвания национальностей. Перед нашей мыслью совершенно конкретно стоит задача осознания мировой роли России, Англии и Германии и их взаимоотношений. Об этом нужно поговорить в другой раз, но я думаю, что в мире господствующее положение должно принадлежать или России и Англии, или Германии. Преобладание России и Англии должно привести к сближению Востока и Запада и к решению проблемы Востока и Запада. Преобладание Германии привело бы к попытке создать новую мировую империю, претендующую на мировое господство и по существу не способную ничего сближать и соединять, так как не способную ничего признавать самоценным.

Обращение к творческим историческим задачам излечило бы нас от внутренних провинциальных распрей, от мелочной вражды. Мы духовно обязаны осознать место России в мировой борьбе. Постыдно лишь отрицательно определяться волей врага. Россия имеет свои самостоятельные задачи, независимые от злой воли Германии. Россия не только защищается, но и решает свои самостоятельные задачи. Над этими самостоятельными задачами мысль наша слишком мало работает. Необходимо призывать к самостоятельной творческой национальной мысли, которая должна вывести нас на вольный воздух, в ширь. Но творческая историческая мысль предполагает признание истории самостоятельной действительностью, особой метафизической реальностью. Такого обращения к истории у нас до сих пор почти не было, и нам не хватало соответствующих категорий для мышления над историей и ее задачами. В таком повороте сознания будет для нас что-то освобождающее.

Славянофильство и славянская идея

I

Война вплотную поставила перед русским сознанием и русской волей все больные славянские вопросы – польский, чешский, сербский, она привела в движение и заставила мучительно задуматься над судьбой своей весь славянский мир Балканского полуострова и Австро-Венгрии. Все болит сейчас в славянстве. И иногда кажется почти невозможным замирить старые споры славян между собой. Мировое столкновение славянской расы с расой германской, к которому вела вся история и которое не было непредвиденным, не может, казалось бы, не привести к славянскому самосознанию. Славянская идея должна быть осознана перед лицом грозной опасности германизма. Но ссоры в славянской семье все продолжаются. Балканский полуостров деморализован славянскими распрями. Польша разодрана, и в ней брат принужден сражаться против брата. Взаимное недоверие и подозрения поистине ужасны. А готово ли наше русское общественное сознание быть носителем и выразителем славянской идеи? Созрела ли эта идея? Популярна ли она настолько, чтобы быть сильной и изменять жизнь? Славянская идея находится у нас в самом печальном положении, она – в тисках и не может быть свободно выражена. Я верю, что бессознательно славянская идея живет в недрах души русского народа, она существует, как инстинкт, все еще темный и не нашедший себе настоящего выражения. Но настоящего славянского сознания, настоящей славянской идеи у нас нет.

Русское национальное самосознание и самосознание всеславянское рождалось у нас в распрях славянофильства и западничества. Славянскую идею можно искать только в славянофильстве, в западничестве нет и следов этой идеи. Но в нашем классическом славянофильстве, у Киреевского, Хомякова, Аксаковых, Самарина, трудно найти чистое выражение славянской идеи. Славянофильство точнее было бы назвать русофильством. Славянофильство прежде всего утверждало своеобразный тип русской культуры на почве восточного православия и противопоставляло его западному типу культуры и католичеству. В славянофильстве было еще много провинциальной замкнутости. Славянофилы все еще были добрыми русскими помещиками, очень умными, талантливыми, образованными, любившими свою родину и плененными ее своеобразной душой. Но сознание их еще не вмещало мировых перспектив. Славянофильская идеология была скорее отъединяющей, чем соединяющей. Это было еще детское сознание русского народа, первое национальное пробуждение от сна, первый опыт самоопределения. Но славянофильская идеология не может уже соответствовать зрелому историческому существованию русского народа. Славянофильские настроения созревали в неволе, в них чувствуется сдавленность, они мало пригодны для вольной, широкой исторической жизни. Старые славянофильские идеалы были прежде всего идеалами частной, семейной, бытовой жизни русского человека, которому не давали выйти в ширь исторического существования, который не созрел еще для такого существования[6 - Я не касаюсь здесь церковных идей Хомякова, которые очень глубоки и сохраняют свое непреходящее значение.]. Неволя делала славянофилов безответственными. Их не призывали к осуществлению своих идей, и их идеи часто бывали лишь прекраснодушием русского человека. Слабые стороны славянофильской идеологии, ее нежизнепригодность, ее старопомещичья тепличность, недостаточно были видны именно потому, что славянофильство не имело власти в жизни, было поставлено в оппозиционное положение. Силу имел лишь казенный официальный национализм, и он не нуждался в подозрительных услугах славянофилов, не нуждался ни в каких идеологиях. Славянофилы что-то почуяли в русской национальной душе, по-своему выразили впервые это русское самочувствие, и в этом их огромная заслуга. Но всякая попытка осуществления славянофильской идейной программы обнаруживала или ее утопичность и нежизненность, или ее совпадение с официальной политикой власти. И славянофильство у эпигонов своих роковым образом выродилось до отождествления с казенным национализмом. Образовалось казенно-официальное славянофильство, для которого славянская идея и славянская политика превратились в риторическую терминологию и которому никто уже не верит ни в России, ни за границей. Славянофильство оказалось бессильным повлиять на власть в направлении творческой славянской политики. Преобладающей осталась не славянская, а германская инспирированность, и ею заразились сами потомки славянофилов.

II

Только у славянофилов была национальная идея, только они признавали реальность народной души. Для западников не существовало народной души. Наша западническая мысль не работала над национальным сознанием. Но отношение славянофилов к самому больному и самому важному для нас, русских, славянскому вопросу – к вопросу польскому – было в корне своем ложным и не славянским. Никогда славянофилы не чувствовали по отношению к польскому народу славянского единства, славянского братства. Для славянофилов верный своему духу славянский мир должен быть, прежде всего, православным. Славянина неправославного они чувствовали изменником славянскому делу. И они не могли простить польскому народу его католичества. Они не могли понять и полюбить польскую душу потому, что не могли понять и полюбить душу католическую. А все своеобразие польской культуры определялось тем, что в ней католичество преломлялось в славянской душе. Так выковалось польское национальное обличье, совсем особенный славянско-католический лик, отличный и от лика романских католических народов, и от лика славянских православных народов. Для славянофилов Польша была тем Западом внутри славянского мира, которому они всегда противополагали русский православный Восток, носитель высшего духовного типа и полноты религиозной истины. Поляки казались прежде всего латинянами, и было почти забыто, что они славяне. Полонизм представляется католической опасностью. В своем отвращении к католичеству славянофилы доходили до того, что протестантскую Германию предпочитали странам и народам католическим. Лютеране занимали в России привилегированное положение по сравнению с католиками, они часто стояли у кормила правления. Идейное славянофильство и лишенная всяких идей власть в этом сходились. У Достоевского в еще более крайней форме сказалась вражда к католичеству и к Польше. В католичестве он видел дух антихриста и вместе с протестантской Германией хотел раздавить католичество. Образовалась довольно крепкая славянофильско-консервативная традиция, которая была принята нашей властью и вела на практике к тому, что наша политика была всегда в зависимости от Германии. Вражда к Польше и дружба с Германией – две стороны одного и того же явления у нас. А ведь не одни поляки – католики в славянском мире. И старославянофильское отношение к католичеству делало невозможным искреннее славянское единение. Вражда к польскому народу, перед которым мы должны были бы искупить свою историческую вину, делало наше славянофильство лицемерным. Справедливо указывали на то, что русские должны сначала у себя освободить угнетенных славян, а потом уже освобождать чужих славян. Славянская идея и славянское единение невозможны, если русский и православный тип славянства признается полной и исключительной истиной, не нуждающейся ни в каком дополнении и ни в каком существовании других типов славянской культуры. Тогда остается только политика обрусения и насильственного обращения в православие. Но эта политика несовместима со славянской идеей. Русская душа останется навеки славянской душой, принявшей прививку православия. Эта православная прививка чувствуется и в нравственном облике русских интеллигентов-атеистов, и у поносившего православие Л. Толстого. Но эта русская душа может братски сосуществовать с другими славянскими душами, принявшими другую духовную прививку и представляющими другой культурный тип. Душа России может полюбить душу Польши, другого великого славянского народа, и от этого она будет еще более самой собой. От такого единения разных душ в славянстве славянский мир только обогатится. Отношение к балканским славянам у славянофилов было иное и лучшее, чем к полякам. Но и тут славянофилы были слишком исключительными русофилами, чтобы допускать братское и равное отношение. Конечно, маленькая Сербия не может претендовать на равное значение с Россией. Несомненно и то, что Россия должна играть первенствующую роль в славянском мире. Вопрос совсем не в этом. Вопрос в том, чтобы Россия окончательно отказалась от той пугающей и отталкивающей идеи, что «славянские ручьи сольются в русском море», т. е. признала вечные права за всякой национальной индивидуальностью и относилась к ней, как к самоценности. И такое отношение будет вполне согласным с душой русского народа, великодушной, бескорыстной и терпимой, дарящей, а не отнимающей, которой все еще не знают славяне, так как она закрыта для них нашей не народной государственной политикой.

Славянофильство отпугивает и поляков, и славян, и прогрессивные слои русского общества. В славянофильстве было истинное зерно славянской идеи, но оно окружено устаревшей и разлагающейся оболочкой, слишком сросшейся с Россией казенной. Вл. Соловьев уже представляет огромный шаг вперед по сравнению со старыми славянофилами. Он преодолевает провинциальный национализм славянофилов. Мессианское сознание у Вл. Соловьева, как и у Достоевского, – мировое. Горизонты расширяются. У Вл. Соловьева уже совсем иное отношение к католичеству. Он видит в католичестве правду, с которой православный мир должен воссоединиться. Поэтому он иначе относится к польскому вопросу, чем старые славянофилы. С братской любовью обращал он свой взор к польскому народу и придавал ему большое положительное значение для судьбы самого русского народа. Но славянское чувство, славянское сознание слабо выражены у Вл. Соловьева, и его нельзя назвать глашатаем славянской идеи. Достоевский и Вл. Соловьев по универсальному характеру своего мессианского сознания могут быть сопоставлены с великими польскими мессионистами: с Мицкевичем, Словацким, Красинским, Товянским, Цешковским, Вронским. Мы постыдно мало знаем польских мессианистов и должны были бы теперь обратиться к их изучению. Польский мессианизм более чистый и более жертвенный, чем мессианизм русский, который не свободен от идеализации ощущений нашей государственной силы. В мессианском сознании Достоевского нельзя найти той чистой жертвенности, которая вдохновляла мессианское сознание поляков. Слишком связывал себя Достоевский с агрессивностью русской власти. Славянофилов же нельзя даже назвать мессианистами в строгом смысле слова, они скорее националисты, и по сознанию своему они стоят многими головами ниже польских мессианистов, которые должны быть признаны первыми провозвестниками славянской идеи. К сожалению, в дальнейшем трагическая судьба Польши привела к вытеснению славянского мессианизма исключительным польским национализмом. Среди польских мессианистов есть один, наименее известный, – Вронский, который исповедовал русский, а не польский мессианизм. Вронский давно предсказал мировую войну в таком почти виде, как она сейчас происходит, столкновение славянского мира с германским и неизбежность единения Польши с Россией в ее борьбе с Германией (см. его «Le destin de la France, de l’Allemagne et de la Russie comme Prol?еgomenes du Messianisme»). Русский народ Вронский считал богоносным народом. Но о Вронском у нас почти никто и не слыхал.

III

Западничество совсем не признавало ценности национальности, и славянская идея была окончательно чужда и русским либералам и русским революционерам. В левом западническом лагере национальность признавалась лишь отрицательно, лишь поскольку она преследуется и должна быть освобождена. Угнетенные национальности считали нужным брать под свою защиту, но вдохновляла всегда космополитическая идея, творческих национальных задач не признавали. Наши левые направления готовы были признать право на существование польской национальности или грузинской, поскольку они угнетены, но не соглашались признать русской национальности, потому что она государственно господствует. Но чужую национальную душу может почувствовать и узнать лишь тот, кто чувствует и знает собственную национальную душу. Только во время войны в русских либеральных и радикальных кругах начало просыпаться национальное сознание. Мысль начинает работать над национальным самоопределением и национальным признанием России и наталкивается на славянскую идею. Нечто от славянофильства должно быть воспринято и той частью общества, которая всегда сознавала себя западнической. Трагическая судьба растерзанной Польши и Сербии принудительно обращает нашу волю и наше сознание к славянам и славянской идее. Но мы должны сознать, что славянское единение невозможно на почве традиционного славянофильства и традиционного западничества и предполагает новое сознание, новые идеи. Невозможно утвердить всеславянскую идею на почве признания восточного православия единственным и полным источником высшей духовной культуры, так как этим отлучаются от духовного обращения поляки и все славяне-католики. Ясно, что духовный базис славянской идеи должен быть шире и вмещать в себя несколько религиозных типов. А это предполагает преодоление русского религиозного национализма.

В основу славянской идеи, как и вообще в основу русской мессианской идеи, можно положить лишь русский духовный универсализм, русскую Всечеловечность, русское искание Града Божьего, а не русскую национальную ограниченность и самодовольство, не русский провинциализм. Нужно полюбить душу России и интимно узнать ее, чтобы виден был русский сверхнационализм и русское бескорыстие, неведомые другим народам. Я думаю, что и славянофилы не выразили эту глубину русской души. Они не поднялись еще до всечеловечности, они не преодолели еще корыстного национального самоутверждения. Нужна новая славянская и новая русская идея, идея творческая, обращенная вперед, а не назад. Ныне мы вступаем в новый период русской и всемирной истории, и старые, традиционные идеи не годны уже для новых мировых задач, которые ставит перед нами жизнь. Мы слишком много пережили, слишком многое переоценили, и нет для нас возврата к старым идеологиям. Мы уже не славянофилы и не западники, ибо мы живем в небывалом мировом круговороте и от нас требуется несоизмеримо больше, чем от наших отцов и дедов. Все дремавшие силы русского народа должны быть приведены в действие, чтобы можно было справиться со стоящими перед нами задачами. Мы должны заставить поверить в нас, в силу нашей национальной воли, в чистоту нашего национального сознания, заставить увидеть нашу «идею», которую мы несем миру, заставить забыть и простить исторические грехи нашей власти. Нашей глубины не знали, но слишком хорошо знали тяжелую руку нашей государственности. И всякая славянская идея, которая скреплена с этой тяжелой рукой, отпугивает и вызывает отвращение. Славянское единение идет по совершенно новому пути. Наша национальная мысль должна творчески работать под новой славянской идеей, ибо пробил тот час всемирной истории, когда славянская раса должна выступить со своим словом на арену всемирной истории. Она придет на смену господству германской расы и сознает свое единство и свою идею в кровавой борьбе с германизмом. Идея славянского единения, прежде всего единения русско-польского, не должна быть внешнеполитической, утилитарно-государственной, – она прежде всего должна быть духовной, обращенной внутрь жизни. Судьба славянской идеи не может стоять в рабской зависимости от зыбких стихий мира, колебаний военной удачи, хитростей международной дипломатии, политиканских расчетов. Как и всякая глубокая идея, связанная с духовными основами жизни народов, она не может погибнуть от внешних неудач, она рассчитана на более далекие перспективы. Должно начаться в народе и обществе духовно-культурное всеславянское движение, и в конце концов это движение окажет влияние и на нашу политику, получившую такое тяжелое наследие от прошлого. Но зачинаться все должно не от внешних, утилитарно-политических соглашений и комбинаций, а от искренних, из глубины идущих объединений. Мы устали от лжи политиканства и хотели бы дышать вольным воздухом правды. Такая правда есть в природе русского человека. Такой правды ждем мы и от других славян.

Космическое и социологическое мироощущение

I

Мировая война несет с собой человечеству глубокий духовный кризис, который может быть обсуждаем с разных сторон. Последствия такой небывалой войны неисчислимы и не могут быть целиком предвидены. Много есть оснований думать, что мы вступаем в новую историческую эру. И если бросаются в глаза изменения внешние, международные, политические и экономические, то внутренние, духовные изменения приходят неприметно. Это всегда сначала процесс подземный. Наше предвидение будущего должно быть совершенно свободно от обычного оптимизма или пессимизма, от оценок по критериям благополучия. Было бы легкомысленно представлять себе жизнь после такой истощающей войны в особенно радужных и благополучных красках. Скорее можно думать, что мир вступает в период длительного неблагополучия и что темп его развития будет катастрофический. Но ценности, приобретенные человечеством в мировой борьбе, не определяются увеличением или уменьшением благополучия.

Сравнительно много говорят и пишут об экономических и политических последствиях войны. Меньше думают о ее духовных последствиях, о ее влиянии на все наше миросозерцание. Об одном из таких малопредвиденных последствий я и хотел бы поговорить. В XIX веке мироощущение и миросознание передовых слоев человечества было окрашено в ярко социальный цвет. Не раз уже указывали на то, что социология заменила теологию, что религиозное чувство потерявшего веру человечества направилось на социальность. Ориентация жизни сделалась социальной по преимуществу, ей были подчинены все другие оценки. Все ценности были поставлены в социальную перспективу. Человеческая общественность была выделена из жизни космической, из мирового целого и ощущалась, как замкнутое и самодовлеющее целое. Человек окончательно был водворен на замкнутую социальную территорию, на ней захотел он быть господином, забыл обо всем остальном мире и об иных мирах, на которые не простирается его власть и господство. Завоевания человека на ограниченной, замкнутой социальной территории достигались ослаблением памяти, забвением бесконечности. Быть может, и нужно было человеку пережить период этого ограниченного мироощущения, чтобы усилить и укрепить свою социальную энергию. Всякого рода ограничения бывают прагматически нужны в известные периоды человеческой эволюции. Но ограниченность этого социологического мироощущения не могла продолжаться слишком долго. Эта ограниченность таила в себе возможность слишком неожиданных катастроф. Бесконечный океан мировой жизни посылает свои волны на замкнутую и беззащитную человеческую общественность, выдворенную на небольшой территории земли. Мировая война и является такой большой мировой волной, девятым валом. Она обнаруживает для всех, и наиболее ослепленных, что все социальные утопии, построенные на изоляции общественности из жизни космической – поверхностны и недолговечны. Под напором мировых волн пали утопии гуманизма, пасифизма, международного социализма, международного анархизма и т. п. и т. п. Выясняется не теорией, а самой жизнью, что социальный гуманизм имел слишком ограниченный и слишком поверхностный базис. Не было принято во внимание, что существуют глубокие недра земли, и необъятная мировая ширь, и звездные миры. Много темно-иррационального, всегда приносящего неожиданность, лежит в этих недрах и в бесконечной шири. Замкнутая и ограниченная человеческая общественность с ее исключительно социологическим миропониманием напоминает страуса, прячущего голову в свои перья. Слишком многое не принимается во внимание в социальных утопиях, всегда основанных на упрощении и искусственной изоляции. Подобно тому, как недолговечно и поверхностно существование оазиса – общины в духе толстовца или утопического социализма, недолговечно и поверхностно и существование всей человеческой общественности в сложной и бесконечной космической жизни. Социальный утопизм всегда коренится в этой изоляции общественности от космической жизни и от тех космических сил, которые иррациональны в отношении к общественному разуму. Это всегда – укрывание от сложности через ограниченность. Социальный утопизм есть вера в возможность окончательной и безостановочной рационализации общественности, независимо от того, рационализована ли вся природа и установлен ли космический лад. Утопизм не желает знать связи зла общественного со злом космическим, не видит принадлежности общественности ко всему круговороту природного порядка или природного беспорядка. И такие катастрофы, как мировая война, заставляют очнуться, принуждают к расширению кругозора. Обнаруживается несостоятельность таких рациональных утопий, как вечный мир в этом злом природном мире, как безгосударственная анархическая свобода в этом мире необходимости, как всемирное социальное братство и равенство в этом мире раздора и вражды. О, конечно, великая ценность мира, свободы, социального братства остается непреложной. Но ценности эти недостижимы в той поверхностной и органической области, в которой предполагали их достигнуть. Достижение этих ценностей предполагает бесконечно большое углубление и расширение, т. е. еще очень сложный и длительный катастрофический процесс в человеческой жизни, предполагает переход от исключительно социологического мироощущения к мироощущению космическому.

II

Углубленное сознание должно прийти к идее космической общественности, т. е. общественности, размыкающейся и вступающей в единение с мировым целым, с мировыми энергиями. Всегда существовал эндосмос и экзосмос между человеческой общественностью и космической жизнью, но это не было достаточно сознано человеком, и он искусственно замыкался, спасаясь от бесконечности в своей ограниченности. На более глубокую почву должна быть поставлена та истина, что величайшие достижения человеческой общественности связаны с творческой властью человека над природой, т. е. с творчески-активным обращением к космической жизни, как в познании, так и в действии. А это предполагает несоизмеримо большую самодисциплину человека, чем та, которая есть в нем сейчас, высокую степень овладения самим собой, своими собственными стихиями. Лишь тот, кто господствует над самим собой, может господствовать и над миром. Задачи общественности – прежде всего космически-производственные задачи. С этим связана мораль личной и общественной самодисциплины. Это сознание прямо противоположно тому, на котором покоилось наше народничество всех оттенков с его распределительной моралью.

Творческий труд над природой, расширенный до космического размаха, должен быть положен во главе угла. Труд этот не должен быть рабски прикреплен к земле, к ее ограниченному пространству, он всегда должен иметь мировые перспективы. XX век выдвинет такие космические задачи в сфере творческого труда над природой, в области производства и техники, о каких XIX век со всеми своими открытиями не мог и мечтать, не мог и подозревать. Поразительно, что марксизм, который так выдвигал моменты производственные, рост производительных сил в социальной жизни и им давал перевес над моментами распределительными, был совершенно лишен космического мироощущения и явил собой крайний образец социологического утопизма, замыкающего человека в ограниченной и поверхностной общественности. Марксизм верил, что можно до конца рационализировать общественную жизнь и привести ее к внешнему совершенству, не считаясь ни с теми энергиями, которые есть в бесконечном мире над человеком и вокруг него. Марксизм – самая крайняя форма социологического рационализма, а потому и социологического утопизма. Все социальные учения XIX века были лишены того сознания, что человек – космическое существо, а не обыватель поверхностной общественности на поверхности земли, что он находится в общении с миром глубины и с миром высоты. Человек – не муравей и человеческая общественность – не муравейник. Идеал окончательно устроенного муравейника рушится безвозвратно. Но более глубокое сознание возможно лишь на религиозной почве. Мировая катастрофа должна способствовать религиозному углублению жизни.

Тот духовный поворот, который я характеризую как переход от социологического мироощущения к мироощущению космическому, будет иметь и чисто политические последствия и выражения. Будет преодолен социально-политический провинциализм. Перед социальным и политическим сознанием станет мировая ширь, проблема овладения и управления всей поверхностью земного шара, проблема сближения Востока и Запада, встреч всех типов и культур, объединения человечества через борьбу, взаимодействие и общение всех рас. Жизненная постановка всех этих проблем делает политику более космической, менее замкнутой, напоминает о космической шири самого исторического процесса. Поистине проблемы, связанные с Индией, Китаем или миром мусульманским, с океанами и материками, более космичны по своей природе, чем замкнутые проблемы борьбы партий и социальных групп. До последней степени обострившийся вопрос об отношении всякого индивидуального национального бытия к единому и объединенному человечеству должен быть решен, как вопрос космического размаха. Обращение к глубине национальной жизни обращает вместе с тем и к шири жизни всемирно-исторической. В политике империалистической объективно был уже космический размах и космические задания. Но сознание самих идеологов империализма было ограничено. Идеология эта была буржуазной идеологией, она редко шла глубже и дальше поверхности чисто экономических и политических задач. И в путях империалистической политики было много злого, порожденного ограниченной неспособностью проникать в души тех культур и рас, на которые распространялось империалистическое расширение, была слепота к внешним задачам человечества. Но значение империализма, как неизбежного фазиса развития современных обществ, для объединения человечества на всей поверхности земли и для создания космической общественности может быть признано безотносительно к положительному пафосу империализма. Мировая война есть катастрофический момент в диалектике империалистического расширения.

III

Чтобы добыть свет в нахлынувшей на мир тьме, необходимо космическое углубление сознания. Если остаться на поверхности жизни, то тьма поглотит нас. Европейские народы, европейские культуры вступают в период истощения. Эти замкнутые культуры склоняются к упадку, дряхлеют. Длительная и истребительная мировая война надорвет силы Европы, а народам Европы трудно будет искать источников новой энергии на большей глубине и в большей шири мировых пространств. Старые чисто социологические ориентировки и оценки жизни непригодны для размеров совершающихся событий, для их сложности и новизны. Отвлеченный социологизм, как целое миросозерцание, обнаруживает свою непригодность во всех отношениях, он приходит к концу и должен уступить место более глубоким и широким точкам зрения. Катастрофа этой войны очень резко разделяет людей и совсем не по тем критериям, по которым обычно они разделялись. Они оказались духовно совершенно не подготовленными к этой катастрофе, она разразилась над ними, как великая неожиданность, выбивающая из всех укрепленных позиций. В таком положении оказалась большая часть людей чисто социологического мироощущения. Они наскоро стали приспособлять свои старые точки зрения к новым событиям, но ощутили уныние людей, отброшенных назад. Многие почувствовали себя выброшенными за борт истории. Другие оказались духовно подготовленными к мировой катастрофе, в ней не было для них ничего неожиданного, ничего сбивающего с их точек зрения на жизнь. Таковы люди, у которых и раньше было более космическое чувство жизни, более широкий кругозор. Они знают, что война есть великое зло и кара за грехи человечества, но они видят смысл мировых событий и вступают в новый исторический период без того чувства уныния и отброшенности, которое ощущают люди первого типа, ни в чем не прозревающие внутреннего смысла. Космическое мироощущение менее благополучное, менее рационалистически оптимистическое, более беспокойное, чем социологическое мироощущение, – оно предвидит великие неожиданности и готово вступить в царство неведомого и неизжитого. Это более глубокое и широкое мироощущение и сознание не допускает тех рационалистических иллюзий, для которых будущее мира определяется лишь силами, лежащими на самой поверхности ограниченного куска земли. Действуют силы более глубокие, еще неведомые, приливают энергии из далеких миров. Нужно иметь мужество идти навстречу неведомому дню, идти во тьме к новой заре. Мировая война совершенно бессмысленна для всякого рационалистического оптимизма, для всякого социологического утопизма. Для людей этого духа она не может дать никакого научения, они не хотят перейти к новой жизни через смерть. Но мировая война имеет символический смысл для тех, которые всегда предвидели действие скрытых, не поддающихся рационализации, космических сил. Природа войны – не творческая, отрицательная, разрушительная; но война может пробудить творческие силы, может способствовать углублению жизни. Перед человечеством становятся все новые и новые творческие задачи, задачи творческого претворения энергий, исходящих из темной, изначальной глубины бытия в новую жизнь и новое сознание. Развитие человечества, восхождение человечества, никогда не совершается по прямой линии, путем нарастания однообразных положительных элементов. Это – процесс в высшей степени антиномический и трагический. Приливы тьмы есть то варварство бытия, без которого в жизни человеческой наступает иссякание энергии, застывание. Мировая война есть заслуженное европейской культурой, нахлынувшее на нее варварство, темная сила. В этой тьме многое должно погибнуть и многое народиться, как в нашествии варваров на античную культуру. Но эта варварская сила – внутренняя, а не внешняя. Мы можем сделать вывод. Люди старого, хотя и мнящего себя передовым социологического мироощущения отбрасываются назад. Они – консерваторы вчерашнего и позавчерашнего дня. Люди космического мироощущения духовно готовы идти к неведомому будущему с творческим порывом.

III. Души народов

Параллели

Судьба Парижа

I

Когда германцы подступили к Парижу и Париж лихорадочно готовился к защите, многие сердца на земле испытали жуткое волнение и беспокойство. Готовился удар не только в сердце Франции, но и в сердце нового человечества. И от раны, нанесенной Парижу, кровью облилась бы не одна Франция, но и все культурное человечество. Париж – мировой город, мировой город новой Европы и всего нового европейского человечества. То же жуткое беспокойство было бы пережито, если бы опасность грозила Риму. Рим – мировой город старого человечества и священный памятник для человечества нового. Опасность и даже гибель Берлина, Вены, Лондона и других столиц Европы не могла бы так жутко взволновать всякую культурную душу. Рана, нанесенная этим столицам разных государств, была бы прежде всего национальным горем. И только рана, нанесенная Риму и Парижу, была бы горем общеевропейским и общечеловеческим. Я верю, что и лучшие из немцев, наиболее тонкие из них, пережили минуты страха за судьбу Парижа. Мы, русские, вдохновлены великой и справедливой войной, но мы не пережили еще непосредственного страха за судьбу родины, у нас не было такого чувства, что отечество в опасности. Никто не допускал возможности приближения германцев к сердцу России – Москве. Россия в этот грозный час мировой истории почувствовала себя сильной, а не слабой, призванной помогать другим. Перед Россией стали мировые задачи, открылись мировые перспективы. Совсем иначе переживается эта война во Франции. Там действительно были минуты, когда отечеству грозила непосредственная опасность и французы переживали страх за судьбу своей родины. В современной Франции чувствуется какая-то хрупкость, усталость от большой своей истории, в которой совершено много великого и героического, чувствуется истощение. Современный француз и слишком утончен, и слишком испорчен мещанским довольством, расслаблен жаждой наслаждений и любовью к женщине. Франция совсем не милитаристическая страна. Дух воинственный давно в ней угас. Она пережила свой героический воинственный период, властвовала над Европой и ныне не является уже грозной военной силой. И жутко было за Париж, страшно за Францию. Многие русские почувствовали Францию родной и жаждали помочь ей своей силой, поддержать ее. Спасение Франции – одна из великих, мировых задач России. Конечно, Франция – не Бельгия, не Сербия, Франция – великая держава, и она нам оказывает великую помощь, как наша союзница. Но преимущество силы на нашей стороне. И непосредственная опасность для Парижа миновала в значительной степени благодаря нашим победам. Франко-русский союз, дипломатический и государственный, переживается теперь нами глубоко сердечно, душевно, народно. В нашем союзе с Францией есть что-то более глубокое, чем расчеты международной политики.

II

Париж – мировой опыт нового человечества, очаг великих начинаний и дерзновенных экспериментов. Париж – свободное выявление человеческих сил, свободная игра их. Жизнь мирового города есть жизнь человека на свободе, жизнь автономная, независимая от священного авторитета, секуляризированная. Вместе с Парижем пережило новое человечество медовый месяц свободной жизни и свободной мысли; великую революцию, социализм, эстетизм, последние плоды буржуазного атеизма и мещанства. Образ Парижа для нас двоится и вызывает чувства противоположные. Мы знаем обаяние Парижа, единственную магию, присущую этому городу, единственную красоту сочетания в нем самого старого с самым новым.

Париж – живое существо, и существо это выше и прекраснее современных буржуазных французов. Лицо души его имеет «необщее» выражение, не то, которое обычно имеют большие города Европы. Это – единственный современный, новый город, в котором есть красота и обаяние нового и современного. Как некрасиво, как мешает все новое и современное в Риме, как безобразно и оскорбительно оно в Берлине. Наша непластическая, неархитектурная эпоха создает только безобразные дома и безобразную одежду, делает улицы отталкивающими для эстетически чуткого человека и оставляет нас на эстетическое пропитание стариной. В одном Городе Париже есть красота сегодняшнего дня, красота двоящаяся, быть может призрачная и возмущающая, но все же красота. Париж – магический Город, – в нем сосредоточилась вся магия современного большого Города, вся его притягательность и все его зло. Магия Парижа – города в самом сосредоточенном и предельном смысле – окутывает всякого чуткого и впечатлительного человека. Другие большие города Европы – это уже Париж второго и третьего сорта, не чистые воплощения идеи нового Города и половинчатые, разбавленные провинциализмом. Только Париж – Город-столица, Город мировой, новый Город нового человечества. Берлин – благоустроенная казарма, технически усовершенствованная, со всеми удобствами, но безвкусная и лишенная всякой магии Города, всякой демонической его власти. Париж, даже не очень благоустроенный город, технически отсталый по сравнению с Берлином, и магия его, его право быть Городом по преимуществу и Городом мировым не в этом внешнем техническом прогрессе коренятся. В Париже есть иррациональная тайна Города, власть магическая, а не техническая. Париж намагнетизирован токами, идущими от свободной игры человеческих сил. И в нем есть шипучесть и искристость, легкость, непостижимая в тяжелой буржуазной жизни современного города, веселость, странная при такой мучительной борьбе за существование. На всем Париже лежит печать исключительного остроумия, национального гения французского народа, который умеет умирать с остротой на устах. В Париже – последнее истончение культуры, великой и всемирной латинской культуры, перед лицом которой культура Германии есть варварство, и в том же Париже – крайнее зло новой культуры, новой свободной жизни человечества – царство мещанства и буржуазности. Свободная игра человеческих сил, свободная от всякой святыни, привела к закрепощенному царству мещанства. Буржуазное рабство человеческого духа – один из результатов формальной свободы человека, его поглощенности собой. Такова антиномия бытия. Мещанство – другой лик Парижа, лик устрашающий и отталкивающий. Париж – огромный эксперимент нового человечества, в нем скрыты все противоположности.

Именно в талантливом, остроумном, веселом, свободном и дерзающем Париже мещанство нашло свое завершение, свое эстетически законченное выражение, свой предел. Весь период третьей республики был постепенным развитием мещанской жизни, плодом безрелигиозного, атеистического духа. Французы устали от катастроф, революций, войн, исканий и захотели спокойной, довольной жизни, замкнутого в себе мещанства, закрытого для всякого духовного движения. Париж любят называть новым Вавилоном, городом разврата. И, действительно, в Париже есть явление разврата изощренного и изобретательного. Разврат – судьба нового Города. Но тот же Париж – город замкнутой мещанской семьи, очень крепкой и совершенно забаррикадированной. Париж – город мещанских нравов и мещанских добродетелей, полезных для преуспевания жизни.

III

Самодовольная мещанская семья – замкнутая ячейка, в которой эгоизм личный помножается на эгоизм семейный, процветает не у нас, русских, не у славян, а именно у парижан, которые почему-то известны миру лишь со стороны своей развратной репутации. Мещанство есть обратная сторона необузданной жажды наслаждений. Мещанские нормы – плод неверия в благородное самоограничение человека. И подлинная бытовая свобода, свобода от ложных условностей и лицемерных норм есть только у русских. У русских есть открытость духа. Нигде нет такой погони за наживой, за жизненным успехом, такого культа богатства и такого презрения к бедности, как у парижан. Французы скупы, делают экономии и полны мещанского страха перед необеспеченным и неблагоустроенным положением. Мещанская Франция возвела личный и семейный эгоизм в добродетель. Эта Франция совсем не так легкомысленна, как это кажется при поверхностном с ней знакомстве. Легкомысленны в земных делах именно мы, русские. Герцен почуял это победное шествие царства мещанства и содрогнулся от отвращения, искал спасения от него в России, в русском крестьянстве[7 - Тот же Герцен пророчески предсказал царство прусского милитаризма и неизбежность столкновения с ним.]. Недаром во Франции явился великий изобличитель мещанства Леон Блуа, написавший гневное истолкование «обоих мест» мещанской мудрости, – рыцарь нищеты в мещанском Париже. Мещанство – метафизическая, а не социальная категория. И социализм проникнут духом мещанства. Природа мещанства атеистическая, безрелигиозная. Мещанская жизнь есть жизнь поверхностных оболочек человека, выдаваемых за ядро, за глубину и сущность жизни. В мещанской жизни начали погибать национальные добродетели французского народа, их способность к героизму и к великодушию, их свободолюбие и бесстрашие перед смертью. В мещанской Франции, богатой, устроившейся и самодовольной, нельзя уже было узнать страны Жанны д’Арк и Наполеона, великой революции и великих исканий свободы. Жажда богатства перешла в бесчестность и подкупность. Политические формы исчерпались до конца. Все дошло до предела, за которым уже – разложение и смерть. Мещанство постепенно убивало душу. А сказано христианскому миру, что больше нужно бояться убивающих душу, чем убивающих тело. Теперь начали убивать тело, – оболочку человека, но, быть может, душа, ядро человека, от этого возродится. Ибо для души убийственней сидеть по колени в мещанской жизни, чем по колени в воде сидеть в окопах. Мещанская жизнь в Париже стала столь душной, столь убийственной для души, что только великие катастрофы и великие испытания могут очистить и освободить человека от мещанства. Самодовольная и замкнутая мещанская жизнь начала уже верить в свое земное бессмертие, в свою дурную бесконечность. Но оставить человека в этой вере в непоколебимую прочность мещанского царства значило бы допустить гибель человека, смерть его души. Есть в мире высшие силы, которые не могут этого допустить. И неизбежно должно было раскрыться миру, что в самой глубине буржуазной жизни лежит уже семя великой войны, великой катастрофы. Нельзя вечно жить мирной буржуазной жизнью довольства; для самих целей буржуазной жизни нужно воевать с великими жертвами и страданиями. В этом есть внутренняя диалектика, изобличающая ложь жизни. Причины, породившие слишком мирную буржуазную жизнь, породили и войну. Эта таинственная диалектика особенно чувствуется в Париже, во Франции, в стране совсем не милитарной. Буржуазный и веселый Париж ныне призывается к подвигу и совершает подвиги. Он обливается кровью. Через великие испытания и потрясения вновь пробудится героическое у французов, опустившихся до слишком самодовольной мещанской жизни.

IV

Человеку как будто не дано оставаться на высоте в слишком мирной, довольной, благополучной жизни. Для мещанской Франции нужна была гроза, необходимо было неблагополучие и страдание. И все вовремя пришло. Мировая катастрофа, столь непосредственно грозная для Франции, будет кризисом и концом мещанских идеалов жизни, замкнутых в земное довольство. Читайте письма из Парижа. Париж стал серьезен, жертвоспособен, мещанские ячейки в нем разомкнулись. Проснулись лучшие стороны французского народа – любовь к родине, чувство гражданства, энтузиазм, великодушие, бесстрашие перед смертью. Еще раз перед Францией стало что-то мировое и оттеснило мещански частное. Волею судеб любовь к родине и к мировой справедливости победила в сердце французов любовь к женщине, к наслаждению и к мещанскому довольству. Мировая война – великая изобличительница лжи беззаботной мещанской жизни. Есть войны, которые посылаются Провидением, чтобы заставить народы опомниться, углубиться, приподняться. Неизбежность нынешней войны уже заложена во внутренней болезни человечества, в его буржуазности, в том мещанском самодовольстве и ограниченности, которые не могут не привести к взаимному убийству. Мещанская замкнутость размыкается в крови, политикой на войне. И в нервно-впечатлительной, утонченной культуре Франции это чувствуется сильнее, чем где бы то ни было. А судьба Франции, как великой страны, есть прежде всего судьба Парижа, ее сердца и сердца Европы. Жутко за Париж и хочется помочь ему. Но мировой Город не может погибнуть, он нужен миру, в нем нерв нового свободного человечества с его добром и его злом, с его правдой и его неправдой, в нем пульсирует кровь Европы, и она обольется кровью, если Парижу будет нанесен удар. Неизбежен конец мещанского атеизма, буржуазной вражды к религии. И Париж возродится к новой жизни. Симптомы религиозного возрождения уже были до войны. Судьба Парижа – судьба нового человека и нового Города.

Русская и польская душа

I

Старая ссора в славянской семье, ссора русских с поляками, не может быть объяснена лишь внешними силами истории и внешними политическими причинами. Источники вековой, исторической распри России и Польши лежат глубже. И сейчас особенно важно для нас осознать духовные причины этой вражды и отталкивания, разделяющих славянский мир. Это прежде всего распря двух славянских душ, родственных по крови и языку, по общеславянским расовым свойствам и столь различных, почти противоположных, с трудом совместимых, неспособных друг друга понять. Народы родственные и близкие менее способны друг друга понять и более отталкиваются друг от друга, чем далекие и чужие. Родственный язык звучит неприятно и кажется порчей собственного языка. В семейной жизни можно наблюдать это отталкивание близких и невозможность понять друг друга. Чужим многое прощают, но своим, близким ничего не хотят простить… И никто не кажется таким чужим и непонятным, как свой, близкий.

Русские и поляки боролись не только за землю и за разное чувство жизни. Внешне – исторически русские победили в этой вековой борьбе, они не только отразили опасность полонизации русского народа, но и агрессивно наступали на народ польский и делали попытки его русификации. Польское государство было раздавлено и разорвано, но польская душа сохранилась, и с еще большей напряженностью выразил себя польский национальный лик. Великий духовный подъем, выразившийся в польском мессианизме, произошел уже после гибели польского государства. Польский народ, обнаруживший так мало способностей к государственному строительству, обладающий чертами индивидуалистическими и анархическими, оказался духовно сильным и несокрушимым. И нет в мире народа, который обладал бы таким напряженным национальным чувством. Поляки совершенно не поддаются ассимиляции. Именно у поляков идея национального мессианизма достигла высочайшего подъема и напряжения. Поляки внесли в мир идею жертвенного мессианизма. И русский мессианизм всегда должен был казаться полякам нежертвенным, корыстным, притязающим на захват земли. Многое должно после войны измениться во внешней, государственной судьбе Польши, и невозможен уже возврат к старому ее угнетению. Внешние отношения России и Польши коренным образом меняются. Россия сознает, что должна искупить свою историческую вину перед Польшей. Но русская и польская душа все еще противостоят друг другу, как страшно чуждые, бесконечно разные, друг другу непонятные. Внутреннего сближения не происходит. Не явилось еще глубокой потребности понять друг друга. Польско-русский вопрос ставится и самими поляками и русскими слишком внешне, в плане политическом, и решение его колеблется в зависимости от колебания политических настроений и военных удач. Освобождение Польши сделает возможным настоящее общение между Польшей и Россией, настоящее сближение между поляками и русскими, которому доныне препятствовало угнетение Польши. Но что внутренно делается для такого общения и сближения? К внешним обещаниям поляки относятся подозрительно. Ныне подозрения эти исторически не основательны, но психологически поляки имеют слишком много для них оснований. Духовно же слишком мало делается для сближения с поляками. И хотелось бы обратить особое внимание на то, что в польско-русских отношениях есть более глубокая, духовная сторона. Только настоящее понимание может быть освобождающим, оно избавляет от давящих отрицательных чувств, и следует вникнуть и нам, русским, и полякам, почему русской душе всегда так трудно было полюбить душу польскую, почему польская душа с таким презрением относилась к душе русской? Почему так чужды и так непонятны друг другу эти две славянские души? Внутри славянства произошло столкновение Востока и Запада. Славянский Запад чувствовал себя более цивилизованным, носителем единой европейской культуры. Славянский Восток противополагал Западу свой собственный духовный тип культуры и жизни.

II

Я всегда думал, что распря России и Польши есть, прежде всего, распря души православной и души католической. И внутри славянства это столкновение православной и католической души приобретает особенную остроту. Россия исторически привыкла со стороны Запада охранять свою православную душу и свой особый духовный уклад. В прошлом полонизация и латинизация русского народа была бы гибелью его духовной самобытности, его национального лика. Польша шла на русский Восток с чувством своего культурного превосходства. Русский духовный тип казался полякам не иным духовным типом, а просто низшим и некультурным состоянием. Историческая борьба России с Польшей имела положительный смысл, и духовное своеобразие русского народа было в ней утверждено навеки. Воспоминание об этой борьбе оставило в душах обоих народов след столь глубокий, что и сейчас трудно от него освободиться. Россия выросла в колосса, как государственного, так и духовного, и давно уже раздувание польской опасности, как и опасности католической, постыдно и обидно для достоинства русского народа. Более сильному обидчику не подобает кричать об опасности со стороны более слабого и им же раздавленного. Ныне перед Россией стоят задачи творческие, а не охранительно-утеснительные. Русская политика относительно Польши давно уже стала историческим пережитком, она связана с далеким прошлым и не дает возможности творить будущее. В этой неумной политике виновный не мог простить тому, перед кем виноват. Это в сфере внешне-государственной. В сфере же внутренно-духовной русской душе все еще мешает подойти к душе польской чувство чуждости и враждебности, вызываемое латинско-католической прививкой к славянской душе, создавшей польский национальный лик. Для погруженной в себя русской души, получившей сильную православную прививку, многое не только чуждо и непонятно в поляке, но неприятно, отталкивает и вызывает вражду. И даже отпадавшие от православия русские люди остаются православными по своему душевному типу, и труднее всего им постигнуть католическую культуру и душевный тип, на ее почве вырастающий. Германский протестантизм менее отталкивал русского человека, и это было настоящим несчастьем для судьбы России.

В типической русской душе есть много простоты, прямоты и бесхитренности, ей чужда всякая аффектация, всякий взвинченный пафос, всякий аристократический гонор, всякий жест. Это душа – легко опускающаяся и грешащая, кающаяся и до болезненности сознающая свое ничтожество перед лицом Божьим. В ней есть какой-то особый, совсем не западный демократизм на религиозной почве, жажда спасения всем народом. Все остается в глубине у русского народа, и он не умеет себя пластически-благообразно выявить. В русском человеке так мало подтянутости, организованности души, закала личности, он не вытягивается вверх, в складе души его нет ничего готического. Ждет русский человек, что сам Бог организует его душу и устроит его жизнь. В самых высших своих проявлениях русская душа – странническая, ищущая града не здешнего и ждущая его сошествия с неба. Русский народ в своих низах погружен в хаотическую, языческую еще земляную стихию, а на вершинах своих живет в апокалиптических чаяниях, жаждет абсолютного и не мирится ни с чем относительным. Совсем иная душа польская. Польская душа – аристократична и индивидуалистична до болезненности, в ней так сильно не только чувство чести, связанное с рыцарской культурой, неведомой России, но и дурной гонор. Это наиболее утонченная и изящная в славянстве душа, упоенная своей страдальческой судьбой, патетическая до аффектации. В складе польской души русских всегда поражает условная элегантность и сладость, недостаток простоты и прямоты и отталкивает чувство превосходства и презрения, от которых не свободны поляки. Полякам всегда недоставало чувства равенства душ человеческих перед Богом, братства во Христе, связанного с признанием бесконечной ценности каждой человеческой души. Особое духовное шляхетство отравляло польскую жизнь и сыграло роковую роль в их государственной судьбе. Русский человек мало способен к презрению, он не любит давать чувствовать другому человеку, что тот ниже его. Русский человек горд своим смирением. Польская душа вытягивается вверх. Это – католический духовный тип. Русская душа распластывается перед Богом. Это – православный духовный тип. У поляка есть любовь к жесту. У русского совсем нет жеста. В польской душе есть переживание Христова пути, страстей Христовых, Голгофской жертвы. На вершинах польской духовной жизни судьба польского народа переживается, как судьба агнца, приносимого в жертву за грехи мира. Таков польский мессианизм, прежде всего жертвенный, не связанный с государственной силой, с успехом и господством в мире… Отсюда рождается в польской душе пафос страдания и жертвы. Все по-иному в русской душе. Русская душа больше связывает себя с заступничеством Богородицы, чем с путем Христовых страстей, с переживанием Голгофской жертвы. В русской душе есть настоящее смирение, но мало жертвенности. Русская душа отдает себя церковному коллективизму, всегда связанному для нее с русской землей. В польской душе чувствуется судорожное противление личности, способность к жертве и неспособность к смирению. В польской душе есть всегда отравленность страстями. Дионисизм русской души совсем иной, не такой окровавленный. В польской душе есть страшная зависимость от женщины, зависимость, нередко принимающая отталкивающую форму, есть судорога и корчи. Эта власть женщины, рабство пола чувствуется очень сильно у современных польских писателей, Пшибышевского, Жеромского и др. В русской душе нет такого рабства у женщины. Любовь играет меньшую роль в русской жизни и русской литературе, чем у поляков. И русское сладострастие, гениально выраженное Достоевским, совсем иное, чем у поляков. Проблема женщины у поляков совсем иначе ставится, чем у французов, – это проблема страдания, а не наслаждения.

III

В каждой народной душе есть свои сильные и свои слабые стороны, свои качества и свои недостатки. Но нужно взаимно полюбить качества народных душ и простить их недостатки. Тогда лишь возможно истинное общение. В великом славянском мире должна быть и русская стихия и стихия польская. Историческая распря изжита и кончилась, начинается эпоха примирения и единения. Много можно было бы указать черт противоположных в народной польской душе. Но можно открыть и черты общеславянские, изобличающие принадлежность к единой расе. Это общее и роднящее чувствуется на вершинах духовной жизни русского и польского народа, в мессианском сознании. И русское и польское мессианское сознание связывает себя с христианством, и одинаково полно оно апокалиптических предчувствий и ожиданий. Жажда царства Христова на земле, откровения Св. Духа есть жажда славянская, русская и польская жажда. Мицкевич и Достоевский, Товянский и Вл. Соловьев в этом сходятся. И справедливость требует признать, что польский мессианизм более чистый и жертвенный, чем мессианизм русский. Много было грехов в старой шляхетской Польше, но грехи эти искуплены жертвенной судьбой польского народа, пережитой им Голгофой. Польский мессианизм – цвет польской духовной культуры – преодолевает польские недостатки и пороки, сжигает их на жертвенном огне. Старая легкомысленная Польша с магнатскими пирами, с мазуркой и угнетением простого народа перевоплотилась в Польшу страдальческую. Но если польское мессианское сознание и может быть поставлено выше русского мессианского сознания, я верю, что в самом народе русском есть более напряженная и чистая жажда правды Христовой и царства Христова на земле, чем в народе польском. Национальное чувство искалечено у нас, русских, нашим внутренним рабством, у поляков – их внешним рабством. Русский народ должен искупить свою историческую вину перед народом польским, понять чуждое ему в душе Польши и не считать дурным непохожий на его собственный духовный склад. Польский же народ должен почувствовать и понять душу России, освободиться от ложного и дурного презрения, которому иной духовный склад кажется низшим и некультурным. Русская душа останется православной по своему основному душевному типу, как польская душа останется католической. Это глубже и шире православия и католичества, как вероисповеданий, это – особое чувство жизни и особый склад души. Но эти разные народные души могут не только понять и полюбить друг друга, но и почувствовать свою принадлежность к единой расовой душе и сознать свою славянскую миссию в мире.

Религия германизма

I

Мы представляем себе слишком упрощенно нашего врага, плохо знаем и понимаем его душу, его чувство жизни, его миросозерцание, его веру. А справедливо говорит А. Белый, что душа народа во время войны есть его тыл, от которого многое зависит (см. его статью «Современные немцы» в «Бирж. Вед.»). У нас же обычно или совсем разделяют дух и материю германизма, или ложно и упрощенно представляют себе их соединение. Для одних не существует никакой связи между старой Германией, – Германией великих мыслителей, мистиков, поэтов, музыкантов, – и новой Германией, – Германией материалистической, милитаристической, индустриалистической, империалистической. Связь между немцем – романтиком и мечтателем и немцем – насильником и завоевателем остается непонятой. Для других германский идеализм, в конце концов, и должен был на практике породить жажду мирового могущества и владычества, – от Канта идет прямая линия к Круппу. Вторая точка зрения делает изобличающую дедукцию, не покрывающую сложности жизни, и создает упрощенную полемическую схему, но в принципе она более правильная. Необходимо установить связь между германским духом и германской материей. Все материальное создается духовным, символизует духовное и не может быть рассматриваемо, как самостоятельная реальность. Материализм есть лишь направление духа. То, что мы называем германским материализмом, – их техника и промышленность, их военная сила, их империалистическая жажда могущества – есть явление духа, германского духа. Это – воплощенная германская воля. Немцы менее всего материалисты, если под материализмом понимать принятие мира извне, как материального по объективно реальному своему составу. Вся германская философия имеет идеалистическое направление, и материализм мог быть в ней лишь случайным и незначительным явлением.

Немец – не догматик и не скептик, он критицист. Он начинает с того, что отвергает мир, не принимает извне, объективно данного ему бытия, как не критической реальности. Немец физически и метафизически – северянин, и ему извне, объективно мир не представляется освещенным солнечным светом, как людям юга, как народам романским. Первоощущение бытия для немца есть, прежде всего, первоощущение своей воли, своей мысли. Он – волюнтарист и идеалист. Он – музыкально одарен и пластически бездарен. Музыка есть еще дух субъективный, внутреннее состояние духа. Пластика есть уже дух объективный, воплощенный. Но в сфере объективного, воплощенного духа немцы оказались способными создавать лишь необычайную технику, промышленность, милитаристические орудия, а не красоту. Безвкусие немцев, которое поражает даже у величайших из них, даже у Гёте, связано с перенесением центра тяжести жизни во внутреннее напряжение воли и мысли. Со стороны чувственности, как эстетической категории, немцы совсем не приемлемы и не переносимы. В жизни же чувства они могут быть лишь сентиментальными.

Настоящий, глубокий немец всегда хочет, отвергнув мир, как что-то догматически навязанное и критически не проверенное, воссоздать его из себя, из своего духа, из своей воли и чувства. Такое направление германского духа определилось еще в мистике Экхардта, оно есть у Лютера и в протестантизме, и с большой силой обнаруживается и обосновывается в великом германском идеализме, у Канта и Фихте, и по-другому у Гегеля и Гартмана. Ошибочно было бы назвать это направление германского духа феноменализмом. Это – своеобразный онтологизм, онтологизм резко волюнтаристической окраски. Германец по природе метафизик, и свои физические орудия создает он с метафизическим пафосом, он никогда не бывает наивно-реалистичен. И самый немецкий гносеологизм есть особого рода метафизика. Немец добился-таки того, что орудия мысленные, идеальные превратил в реальные орудия борьбы.

Фауст перешел от идеальных исканий, от магии, метафизики и поэзии к реальному земному делу. «Im Anfang war die Tat!»[8 - В начале было дело! (нем.) – цитата из «Фауста» Гёте. (Примечание составителя.)] В начале был волевой акт, акт немца, вызвавший к бытию весь мир из глубины своего духа. Все рождается из тьмы, из хаоса бесформенных переживаний через акт воли, через акт мысли. И немец ничего не склонен принимать до совершенного им Tat’a. В нем нет никакого пассивно-женственного приятия мира, других народов, нет никаких братских и эротических чувств к космической иерархии живых существ. Все должно пройти через немецкую активность и организацию. Германец по природе своей не эротичен и не склонен к брачному соединению.

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 18 >>
На страницу:
5 из 18