а) Прельщение и рабство революции. Двойной образ революции
Революция есть вечное явление в судьбах человеческих обществ. Революции бывали во все времена, они бывали в древнем мире. В древнем Египте было много революций, и лишь на огромном расстоянии он кажется цельным и поражает своим иерархическим порядком. Не меньше революций было в Греции и Риме. Во все времена низшие, угнетенные, трудящиеся классы общества восставали, не соглашаясь долее терпеть унижение и рабство, и опрокидывали иерархический порядок, казавшийся вечным. Нет ничего вечного, нет ничего установленного Богом в объективированном мире. Возможно лишь достижение временного равновесия и непрочного, кажущегося благополучия. За сравнительно короткий период люди привыкают к отсутствию кризисов, войн, революций. Но почва всегда остается вулканической. Годы относительного равновесия и спокойствия скоро проходят, лава извергается из недр земли, обостряются непреодолимые противоречия. Революции, неизбежные в существовании обществ, внушают одним ужас и отвращение, другим же внушают надежду на новую, лучшую жизнь. Человеческим обществом управляет князь мира сего, и управляет в неправде. Поэтому естественно, что против этого управления периодически происходят восстания. Но очень скоро этими восстаниями против неправды вновь овладевает князь мира сего и творит новую неправду. В этом двойственность революции. В революции совершается суд Божий. В революции есть момент эсхатологический, как бы приближение к концу времен. Но революция есть болезнь, она свидетельствует о том, что не нашлось творческих сил реформирования общества, что силы инерции победили. В революции есть демониакальный элемент, в ней происходит взрыв духа мести, ненависти и убийства. В революции всегда действует накопившееся ressentiment и побеждают творческие чувства. Желать можно только революции, в которой не будет демониакального элемента, но он всегда в известный момент побеждает. Революция в очень малой степени стоит под знаком свободы, в несоизмеримо большей степени стоит под знаком фатума. Революция есть фатум человеческих обществ. В революции человек хочет освободиться от рабства у государства, у аристократии, у буржуазии, у изголодавшихся святынь и идолов, но немедленно создаются новые идолы, новые ложные святыни и попадают в рабство к новой тирании. Герцен был революционер и социалист. Но он был свободен от оптимистических иллюзий, и у него был острый взгляд на будущее. Он призывал к «борьбе свободного человека с освободителями человечества». Он говорил, что массы «под равенством понимают равномерный гнет» и что «истина принадлежит меньшинству». Он восклицает: «Не будет миру свободы, пока все религиозное, политическое не превратится в человеческое, простое», и «Мало ненавидеть корону, надобно перестать уважать и фригийскую шапку; мало не признавать преступлением оскорбления величества, надобно признавать преступлением salus populi [16 - Благо народа (лат.).]». Это значит, что Герцен был персоналистом и революционность его была персоналистическая, хотя философское обоснование персонализма у него было очень наивное и слабое. Это значит также, что Герцен был совершенно свободен от революционного мифа. Он хотел быть революционером, оставляя свободу человека, сохраняя за собой полную свободу суждения. Это есть самое трудное. Самая трудная революция, которая никогда ещё не была сделана и которая была бы радикальнее всех революций, – это революция персоналистическая, революция во имя человека, а не во имя того или иного общества. По-настоящему, глубинно революция есть изменение принципов, на которых покоится общество, а не кровопролитие того или иного года и дня. И по-настоящему глубинно революционна личность, масса же, состоящая из средних людей, консервативна. Стихия революции всегда была антиперсоналистической, т. е. реакционной, она всегда была неблагоприятной свободе духа, свободе личности, свободе личных суждений. Революция всегда была направлена против деспотизма и тирании, но она всегда в известный момент своего разворачивания создавала диктатуру и тиранию, отменяла все свободы. Революция есть война, она делит общество на два лагеря и реализуется посредством военной диктатуры. Революция может выставлять лишь демократические лозунги, но демократия годна лишь для мирного жития и совершенно не годна для революции. Революция означает прерывность в развитии обществ. Непрерывность, или, как иногда любят говорить, «органичность» развития, есть утопия. «Органическое» гораздо утопичнее и несбыточнее революционно-прерывного. Катастрофа гораздо реализуемее мирного развития, сохраняющего верность традициям. Крайние направления гораздо реалистичнее направлений умеренных. Человеческие общества в своем развитии проходят через смерть. Чтобы ожить, нужно умереть. Греховное прошлое возносится на крест. Революция и есть частичная смерть, в ней слишком многое и многие умирают. Через смерть наступает новая жизнь. Но эта новая жизнь бывает не такой, как её себе представляют революционеры. И человек и народ проходят через раздвоение и несчастье (несчастное сознание Гегеля). Без этого недостижима гармония и полнота. В этом мире невозможно мирное возрастание счастья. Те классы, которые пользовались относительным благополучием и счастьем, неизбежно должны пройти через несчастье и гибель. Иллюзия бесконечного счастья и благополучия есть одна из самых нелепых иллюзий, особенно если она основана на несправедливости. В этом мире нет человеческой справедливости, но есть жестокая, бесчеловечная справедливость, справедливость рока.
Смешно и наивно обсуждать революцию с точки зрения разумных и моральных норм. Она всегда окажется неразумной и аморальной. Революция иррациональна по своей природе, в ней действуют стихийные и даже безумные силы, которые всегда существуют в человеческих массах, но до известного момента сдержаны. В революциях, как и в контрреволюциях, разнуздываются садистские инстинкты, которые потенциально всегда есть в людях. Тут мы встречаемся с главным парадоксом революции. Революция иррациональна, дает волю иррациональным инстинктам, и вместе с тем она всегда подчинена рационалистическим идеологиям и в ней происходят процессы рационализации. Иррациональными силами пользуются для осуществления рациональных лозунгов. Иррациональные, часто нелепые и несправедливые традиции прошлого, накоплявшиеся долгими столетиями и мешавшие развитию жизни, революционно опрокидываются и заменяются разумной организацией. Будущее, которое революция претендует создавать, всегда есть рациональное будущее, в будущем должен восторжествовать разум. Но разум торжествует благодаря восстанию иррациональных сил. Такое соотношение между иррациональным и рациональным мы видим в двух самых больших революциях – французской и русской. Активистов революции охватывает чувство мести, которое может быть объяснено, но которое принимает формы стихийно-иррациональные и даже безумные. Революция всегда прикована влюблённой ненавистью к прошлому, и она не может существовать, не может развиваться и возрастать без врага, поднимающегося из ненавистного прошлого. Когда этого врага реально уже не существует, то его выдумывают, питаются и питают мифом о враге. Добро зависит от зла, революция зависит от реакции. Ненависть вдохновляет. Миф в революции, как, впрочем, и вообще в истории, играет несоизмеримо большую роль, чем реальность. Но другой аффект играет определяющую роль в революции – аффект страха. Правители революции, находящиеся на её вершинах, всегда живут в смертельном страхе, они никогда не чувствуют себя твердо. Власть вообще всегда связана со страхом. Этим страхом определяется прежде всего жестокость революции, неизбежность царящего в ней террора. Одержимый страхом всегда начинает преследовать. Человек, одержимый манией преследования, – опасный человек, от него всегда можно ожидать преследований. Нет ничего ужаснее людей, одержимых страхом, всюду видящих опасности, заговоры, покушения. Именно эти люди, охваченные аффектом страха, который может быть животным и мистическим, создают инквизиционные суды, пытки, гильотины, они сжигают на кострах, гильотинируют и расстреливают неисчислимое количество людей. Преследования, пытания и казни еретиков тоже ведь вызваны страхом. Страх перед злом и перед злыми (т. е. почитаемыми злыми известной верой и миросозерцанием) есть одно из самых больших зол человеческой жизни и человеческой истории. Этот страх искажает человеческую природу, помрачает человеческую совесть, часто превращает человека в дикого зверя. Это происходит в революциях и контрреволюциях, которые психологически очень схожи, происходит в войнах. Очень опасно, когда человек определяется исключительно отрицательной реакцией, когда он концентрирован на едином, универсально царящем в его сознании зле. Революция может начаться вследствие поднявшегося личного достоинства, попранного старой жизнью, вследствие возникшего личного суждения о жизни. Но в самой стихии революции личное суждение и личная совесть всегда ослаблены и заменены коллективным сознанием и коллективной совестью. В революции происходит процесс объективации, отчуждение человеческой природы в объектный мир, в то время как настоящая и радикальная революция должна была бы быть победой над всякой объективацией и переходом в свободную субъективность. Страх вследствие выброшенности существования вовне приводит к военному делению мира на два лагеря. Враждебный мир оказывается объединенным и универсализированным, в нем нельзя уже встретить «ты», в нем можно встретить лишь «не-я». В это вражеское «не-я» входят очень разнообразные миры. Страх всегда сознает манихейское сознание, разделяющее мир на царство Ормузда и Аримана. Так создается большая концентрация сознания, большая напряженность борьбы. Реально же во всех более или менее лагерях действуют те же люди, со своими инстинктами, со способностью к внушению и заразе, с вспышками жестокости, как и с инстинктом человечности и способностью к состраданию и доброте. И плохое обычно преобладает над хорошим. Есть, конечно, партии, которые представляют собой концентрацию плохих инстинктов. Ничто так не искажает человеческую природу, как маниакальные идеи. Если человеком овладевает идея, что все мировое зло в евреях, масонах или большевиках, в еретиках или буржуазии (причем не реальной, а вымышленной), то самый добрый человек превращается в дикого зверя. Это есть замечательное явление человеческого рабства. Марат, вероятно, всегда был бы диким зверем. Но о Робеспьере было сказано, что если бы он жил в мирное, спокойное время, то, вероятно, был бы добродетельным, человеколюбивым, гуманным провинциальным нотариусом. И уж, наверное, в другое время был бы прекрасным человеком Дзержинский, не только не кровавым, но исполненным нежности и любви. О Торквемаде известно, что он по природе был человек, скорее, добрый и любвеобильный.
§
Революции преследуют великие цели освобождения человека от угнетения и порабощения. Те, которые готовили революцию, были героическими людьми, способными на жертвы и отдачу своей жизни идее. Но в эпоху своего торжества революции истребляют свободу без остатка, допускают её гораздо меньше, чем эпохи дореволюционные, и деятели революции, ставшие у власти, бывают свирепыми, жестокими и запятнывают себя человеческой кровью. Один и тот же революционер до революции и в разгар революции – совершенно разные люди, даже лицо меняется, нельзя узнать лица. Ужас, связанный с революцией, совсем не в целях, которые обыкновенно преследуют. Это обыкновенно цели свободы, справедливости, равенства, братства и пр. высоких ценностей. Ужас в средствах. Революция ищет торжества во что бы то ни стало. Торжество дается силой. Сила эта неизбежно переходит в насилие. Роковая ошибка деятелей революции связана с отношением к времени. Настоящее рассматривается исключительно, как средство, будущее же – как цель. Поэтому для настоящего утверждается насилие и порабощение, жестокость и убийство, для будущего же свобода и человечность, для настоящего кошмарная жизнь, для будущего райская жизнь. Но великая тайна скрыта в том, что средство важнее цели. Именно средства, путь свидетельствуют о духе, которым проникнуты люди. По чистоте средств, по чистоте путей узнаете, какого люди духа. Будущего, в котором должна осуществиться высокая цель, никогда не наступает, в нем опять будут те же отвратительные средства. Насилие никогда не приводит к свободе, ненависть никогда не приводит к братству, отрицание человеческого достоинства за враждебной частью человечества никогда не приведет к всеобщему утверждению человеческого достоинства. В мире объективации устанавливается разрыв между средствами и целями, которого не может быть в подлинном существовании, в мире субъективности. Фатум, рок революции в том, что она неизбежно ведет к террору. Террор же есть утеря свободы, свободы всех и свободы для всех. Вначале революция бывает чистой, она провозглашает свободу. Но по мере её имманентного развития, в силу происходящей в ней роковой диалектики свобода исчезает и начинается царство террора. Революцией овладевает страх контрреволюции, и она сходит с ума от этого страха. Страх нарастает по мере победы революции, и он делается максимальным, когда революция окончательно побеждает. Это есть парадокс революции, может быть, это есть вообще парадокс победы. Победитель не делается великодушным и человечным, он делается беспощадным и жестоким, он одержим жаждой истребления. Победа есть страшная вещь в этом мире. Горе победителям, а не побежденным! Обыкновенно видят, что побежденные делаются рабами. Не видят более глубокого явления – победители делаются рабами. Победитель менее всего свободный человек, он человек порабощенный, его совесть и сознание помутнены. Террор есть один из самых низких явлений человеческой жизни, падение человека, помутнение человеческого образа. Практикующий террор перестает быть личностью, он находится во власти демониакальных сил. Я имею в виду главным образом организованный коллективный террор, практикуемый людьми, которые добрались до власти. Террор есть порождение страха. В терроре всегда торжествуют рабьи инстинкты. И террор не может осуществляться без чудовищной лжи, он всегда прибегает к символам лжи. Революционный и контрреволюционный террор – явление одного порядка. Контрреволюционный террор ещё более низок и ещё менее оправдан. Фатум революции в том, что она всегда несет в себе семя, из которого развивается цезаризм. Тирания масс всегда есть цезаризм. Все революции так кончались. Страх никогда до добра не доводит. Цезарь, диктатор, тиран рождается из страха и террора. Таковы все революции, которые не являются революциями духовными, которые опираются на объективированный, т. е. утерявший свободу мир. Революция должна была бы всегда нести новую жизнь. Но природа объективированного мира такова, что в нем в новое всегда входит самое дурное старое Это иллюзия, что революция порывает со старым, оно является лишь в новом обличье. Старое рабство меняет одеяние, старое неравенство преображается в новое неравенство.
О революции всегда создается миф, и она движется динамикой мифа. Поразительно, что миф создает не только воображение народных масс, миф создают и ученые. Человек имеет непреодолимую потребность персонифицировать разные силы и качества. Революция тоже персонифицируется, представляется существом. Революция тоже сакрализируется. Революция делается столь же священной, как священна была монархия и строй дореволюционный. Эта персонификация и сакрализация революции и есть остаток прошлого в ней. В действительности революция так же не священна, как не священна монархия, как ничто не священно в объективированном мире. Священное только в субъективном мире. Подлинное освобождение от рабства не допускает всех этих персонификаций и сакрализации. Революция может быть необходима, она может быть справедлива, но она не может быть священна, она всегда греховна, как греховен был тот строй, против которого она направлена. Суверенитет революции есть такая же ложь, как и всякий суверенитет в мире. Революция психологически есть реакция. Она вспыхивает, когда дольше уже нельзя терпеть. В самый разгар революции, когда температура поднимается до высшей точки, разрушение сильнее творчества. Положительное строительство начинается позже. Для метафизики революции интереснее всего отношение к времени. Если время вообще есть парадокс, то в отношении революции к времени этот парадокс достигает наибольшей остроты Революция происходит в настоящем, и люди революции находятся во власти стихий настоящего. И вместе с тем нужно сказать, что революция не знает настоящего и не имеет настоящего, она целиком обращена к прошлому и будущему. Революция злопамятна, но не имеет памяти. Революция думает сначала, что прошлое можно уничтожить без остатка. «Du passе faisans la table rase».[17 - «Прошлое мы сносим до основания» (букв.: «Из прошлого делаем чистую доску») (фр.), – строка из пролетарского гимна «Интернационал», написанного Эженом Потье.] Глупая иллюзия. Можно уничтожить разного рода несправедливости и порабощения прошлого, можно уничтожить то, что принадлежит историческому времени, но нельзя уничтожить того, что принадлежит времени экзистенциальному, можно уничтожить историю, но нельзя уничтожить метаисторию. Революции постепенно начинает возвращаться память, она начинает припоминать прошлое. История создается памятью. Потеря памяти есть исчезновение истории. Поразительно, что память отшибается внутри самой революции. Революция поражает своей неблагодарностью, она не знает благодарности к тем, которые её создавали, которые были её вдохновителями, она сплошь и рядом их убивает. Это может быть самая низкая черта в революции. В период революции, особенно в период её окончания, история революции не может быть написана, из нее выпадают её главные деятели. Это явление типическое. Это объясняется тем, что революция есть острая болезнь времени, она знает лишь переход и все оценивает по полезности для перехода. Для отношения революционеров к времени характерно, что они обыкновенно бывают крайними пессимистами в отношении к прошлому и крайними оптимистами в отношении к будущему. Это и есть «скачок из царства необходимости в царство свободы». Для марксизма особенно характерно такое отношение к прошлому и будущему. В действительности, так как прошлое и будущее лишь отрывки разорванного больного времени, то нет оснований ни для оптимистического отношения к прошлому, как у консерваторов, ни для оптимистического отношения к будущему, как у революционеров. Оптимистически можно относиться лишь к вечному, т. е. к преодолению разорванного времени. Но правда революции в том, что она всегда уничтожает слишком изолгавшееся, истлевшее прошлое, отравлявшее жизнь. Революция всегда проявляет реальности, проявляет не реальность того, что выдавало себя за реальность. Она сметает многие фикции, но создает новые фикции. Она силой уничтожает право, которое перестало быть правом и превратилось в насилие. Революция есть парадокс силы и права. Старое право превратилось в насилие над сознанием, потому что потеряло силу. Революция делается силой и хочет создать новое право. Смешны возражения против революции с точки зрения правового формализма, который почитает себя вечным, в действительности же принадлежит разлагающемуся прошлому. Революция есть образование новой ассоциации, которая, как верно говорит Пулен, сопровождается затруднением, разрушением и прекращением другой, т. е. старой ассоциации. Враги революции, контрреволюционеры любят говорить об ужасах и зле революции. Но не имеют права говорить. Ответственны за ужасы и зло революции прежде всего старая, дореволюционная жизнь и её защитники. Ответственность всегда лежит на тех, которые наверху, а не внизу. Ужасы революции – есть лишь трансформация ужасов старых режимов, лишь действие старых ядов. Именно старые яды и являются злом в революциях. Вот почему контрреволюционные силы могут лишь усилить зло в революциях, никогда не могут от него освободить.
§
Всякая большая революция имеет претензию на создание нового человека. Создание нового человека есть несоизмеримо большее, более радикальное, чем создание нового общества. Новое общество после революции все-таки создается, новый же человек не появляется. В этом трагедия революции, её роковая неудача. Все революции в известном смысле были загублены ветхим Адамом, который в новых одеждах является в конце революции. Этот ветхий Адам, человек греха, делает и революцию и контрреволюцию. Рабство человека оказывается непобежденным, меняются лишь формы рабства. Это не значит, что революция лишена смысла и что бессмысленно делать революцию. Революции имеют смысл и являются важным моментом в судьбе народов. Революции – великий опыт, который и обедняет человека и обогащает его. Самое обеднение является обогащением. Какие-то формы рабства в революциях все-таки уничтожаются. И всегда новым народным слоям дается возможность исторической активности, снимаются цепи, сковывавшие энергию. Но рабство человека не уничтожается в его корне. Новый человек не есть предмет фабрикации, он не может быть продуктом социальной организации. Явление нового человека есть новое духовное рождение. Все христианство было ничем иным, как призывом к новому духовному рождению, к явлению нового Адама. Но вместо нового человека были даны знаки и символы нового человека, надетые на ветхого Адама, на старого человека. В этом трагедия всякого исторического осуществления, которое есть не реализация, а объективация. Объективация никогда не есть реализация, объективация есть символизация. В этом сущность исторической трагедии, которая требует конца истории. Настоящая глубокая коренная революция есть изменение структуры сознания, изменение отношения к объективированному миру. Исторические революции никогда такого изменения структуры сознания не делают, они остаются в плане детерминации и определяются не столько свободой, сколько роком. Но значение больших революций в том, что в них есть момент эсхатологический, который всегда бывает так окутан исторической детерминацией, так ввергнут в историческое время, что его почти нельзя различить. Экзистенциальное время в революциях есть лишь мгновение, оно уносится потоком исторического времени. Революции всегда плохо кончаются. Детерминизм побеждает свободу, историческое время побеждает время экзистенциальное. Дух революции оказывается враждебным революции духа. Трагедия революции до ужаса банальна и обыденна. Кровавые ужасы революции банальны и обыденны. Революции делаются средним человеком и для среднего человека, который совсем не хочет изменения структуры сознания, не хочет нового духа, не хочет стать новым человеком, не хочет реальной победы над рабством. Страшные жертвы нужны для достижения очень маленьких результатов. Такова экономия жизни этого мира. И напрасно говорят о целесообразности мирового и исторического процесса. Сторонники телеологического миросозерцания хотят утверждать объективную целесообразность в мире. Но объективная целесообразность, если она даже существует, ничего общего не имеет с субъективной, человеческой, экзистенциальной целесообразностью. Объективная целесообразность раздавливает человека, и ей человек принужден противопоставить свою субъективную целесообразность, свою свободу. Бог же действует лишь в свободе, лишь в субъективности, Он не действует в объективном и детерминированном мире. Объективная целесообразность есть рабство человека. Выход к свободе есть разрыв с объективной целесообразностью.
b) Прельщение и рабство коллективизма. Соблазн утопий. Двойственный образ социализма
Человек в своей беспомощности и покинутости, естественно, ищет спасения в коллективах. Человек согласен отказаться от своей личности, чтобы жизнь его была более обеспеченной, он ищет тесноты в людском коллективе, чтобы было менее страшно. Жизнь человеческих обществ, первобытных кланов началась с тесных коллективов, с первобытного коммунизма. Тотемистические культы связаны с социальными коллективами. И на вершине цивилизации, в XX веке, вновь образующиеся коллективы требуют культов, в которых может обнаружиться переживание первобытного тотемизма. Социологическая религия, которую проповедует Дюркгейм, есть переживание тотемизма, который он открыл в обществах диких племен. Прельщение и рабство коллективизма занимает главное место в человеческой жизни. В человеческой личности происходит перекрещивание различных социальных кругов и группировок. Об этом говорит Зиммель, который видел в обществе лишь взаимодействие индивидуумов. Человек принадлежит к разным социальным группировкам – семье, сословию и классу, профессии, национальности, государству и т. д. Объективируя эти группировки, которые имеют лишь функциональное к нему отношение, он представляет себе их коллективами, в которых он чувствует себя подчиненной частью и в которых он растворяется. Но веком коллективизма нужно называть время, когда частичные и дифференциальные социальные группировки обобщаются и универсализируются. Образуется как бы единый централизованный коллектив, как верховная реальность и ценность. Тогда начинается настоящее прельщение коллективизма. Коллектив начинает играть роль церкви, с той разницей, что церковь все-таки признавала ценность личности и существование личной совести, коллективизм же требует окончательно экстериоризации совести и перенесения её на органы коллектива. С этим связано принципиальное различие между соборностью и коллективизмом. Церковная соборность часто принимала в истории формы рабства человека, отрицания свободы, она часто бывала фикцией, но самый принцип христианской соборности может быть лишь персоналистическим. Соборность, как духовная общность, находится в субъекте, не объекте, означает качество субъекта, раскрытие в нем универсальности. Объективация соборности, перенесение её на социальные институты всегда означало рабство. Прельщение и рабство коллективизма есть не что иное, как перенесение духовной общности, коммюнотарности, универсальности с субъекта на объект, объективации или частичных функций человеческой жизни, или всей человеческой жизни. Коллективизм всегда авторитарен, в нем центр сознания и совести помещен вне личности в массовых, коллективных социальных группировках, например в войске, в тоталитарных партиях. Кадры, партии могут довести сознание личности до паралича. Возникают разного рода коллективные сознания, которые могут сосуществовать с личным сознанием. Человек может обладать личным сознанием и личными суждениями, и вместе с тем это личное сознание может ограничиваться и даже порабощаться коллективными эмоциями и суждениями. При этом массовые эмоции могут вызывать жестокость и кровожадность, но могут вызывать великодушие и жертвенность. В коллективе у человека ослабляется страх перед опасностью и потребность в гарантии безопасности. Это одна из причин прельщения коллективизма. Есть очень большая опасность в том, чтобы видеть в какой-либо организации конечную цель, а в остальной жизни средства, орудие. Таковы были иезуитский орден, некоторые тайные общества, тоталитарные партии, как коммунистические или фашистские. Все сильные и влиятельные организации имеют эту тенденцию, но иногда это принимает форму образования универсального коллектива, Левиафана. Тогда прельщение коллективизма достигает своих предельных форм порабощения человека. Всякая организация требует известной дисциплины, но, когда дисциплина требует отказа от личного сознания и совести, она превращается в тиранию коллектива. Церковь, государство, нация, класс, партия могут превратиться в тиранию коллектива. Но коллектив всегда предлагает личности усиление её энергии в борьбе. Изолированная личность с трудом может бороться за жизнь. Коллективизм, в сущности, порожден нуждой и беспомощностью человека. Более нормальное, менее беспомощное и страдальческое состояние приводит к индивидуализации. Когда обвиняют рабочих в том, что они не понимают верховной ценности личности, подозрительно относятся к правде персонализма и полагаются исключительно на коллективы, то забывают, что изолированный рабочий совершенно беспомощен и раздавлен, в профессиональном же союзе или социалистической партии он делается силой и может бороться за улучшение своего положения. Социализация хозяйства необходима для защиты личности рабочего, но она должна привести к социальному персонализму. Это есть парадокс справедливой организации общества.
Существуют разные ступени общности и солидарности людей: общечеловеческая, национальная, классовая, персоналистически-человеческая. Преобладание общечеловеческой и персоналистически-человеческой общности и солидарности над национальной и классовой означает также победу личности, личного достоинства и личной ценности над объективированным коллективом. Человек должен достигнуть состояния, в котором он больше не будет классироваться, т. е. пригвождаться к какому-либо коллективу. Это означает также победу над гордостью национальной, классовой, конфессиональной, семейной, военной, которая гораздо сильнее гордости личной и дает повод для усиления этой личной гордости. Социальные группы могут и расширять и суживать объем личности. Но преобладание социальной группы над личностью, детерминация личности социальной группой в конце концов лишает личность свободы и мешает достижению универсального содержания жизни. Мы говорим лишь метафорически о существовании общественного сознания, национального сознания, классового сознания. Сознание имеет экзистенциальный центр всегда в человеке, в личности. Но возможна такая экстериоризация сознания в процессе объективации, что создается прочная иллюзия коллективного сознания. Реально существует коллективное бессознательное, а не коллективное сознание. Соборное сознание, или то, что кн. Сергей Трубецкой называет социализмом сознания, тоже существует, но оно есть лишь качественная ступень универсального личного сознания, достижение личностью коммюнотарности. Общество предполагает раздельность его членов, изначальная слиянность не есть общество, и в ней нет личности (Эспинас). Но эта раздельность совсем не противоположна коммюнотарности, соборности и не исключает её. Ошибочно было бы сказать, что в коллективе нет никакой реальности, нет ничего экзистенциального. Но в коллективе это реальное искажено экстериоризацией и это экзистенциальное, связанное с общностью людей, умалено объективацией. Разделение личных и социальных актов есть абстракция, и абстракция эта в христианском сознании служила оправданием несправедливого и глубоко антихристианского социального строя. Всякий личный акт в человеческой жизни есть вместе с тем и социальный акт, в нем неизбежна социальная проекция. Человек не есть замкнутая в себе монада. Всегда существует социальное излучение человеческой личности, даже в наиболее интимных своих мыслях она несет людям освобождение или порабощение. Но и всякий социальный акт, направленный на общество и общественные группировки, есть вместе с тем и личный акт. Социальные акты правителя государства, хозяина предприятия, главы семьи, лидера партии суть и личные акты, за которые он ответствен. Нельзя быть деспотом и эксплуататором и быть хорошим христианином или просто человечным в личной жизни. Социальное всегда находится внутри личности. Прельщение и рабство коллективизма означает, что социальное выброшено вовне, и человеку представляется, что он часть этого выброшенного вовне социального. Например, национальная или классовая гордость есть и личная гордость, но человеку представляется, что эта гордость есть добродетель. Это есть величайшая ложь, которая наполняет человеческую жизнь. Национальный и классовый эгоизм есть также личный эгоизм. Ненавистнический национализм есть личный грех. Преступления, которые человек совершает во имя коллективов, отождествляя себя с ними, суть преступления личные. Это преступления раба-идолопоклонника. Но существует несомненный конфликт между развитием личности и развитием коллективных групп разных ступеней. Коллективные группы могут суживать объем личности и разрушать целостность личности, превращая её в свою функцию. Это может делать национальность, государство, класс, семья, партия, конфессия и пр. Коллективизм есть всегда одержимость ложной идеей отвлеченного единства и тоталитаризма. Такое единство есть рабство человека. Освобождение человека предполагает не единство, а кооперацию и любовь разнородных элементов. Духовный федерализм должен быть противопоставлен духовному централизму. Ложна не только идея единства, но и идея отвлеченной справедливости. Есть парадокс справедливости. Справедливость сама по себе не индивидуальна, она утверждается, как «общее», общеобязательное, универсальное. Но отвлеченная, не индивидуальная справедливость, как господство общего над индивидуальным, делается несправедливостью. Настоящая справедливость есть справедливость индивидуальная. Пафос справедливости может быть пафосом коллектива, а не пафосом личности, может поставить субботу выше человека. Справедливость свята, но справедливость может прикрывать прельщение и рабство коллектива, суверенитет общего и безличного. Справедливость не должна экстериоризировать совесть личности, обобществлять её. Справедливость делается дурной, когда она не связана с целостной личностью и свободой, с жалостью и любовью. Идея равенства может иметь в известный момент практически полезное значение, быть борьбой за освобождение и достоинство человека. Но сама по себе идея равенства пустая, она сама по себе не означает возвышения каждого человека, а завистливый взгляд на соседа. И все же персонализм основан на равенстве всех людей перед Богом. Правда революции есть правда свободы и достоинства каждого человека, не всех, а каждого. «Всех» есть общее, «каждого» есть личное, индивидуальное. Есть две цели в социальной жизни – уменьшение человеческих страданий, бедности и унижения и творчество положительных ценностей. Возможен конфликт между этими целями, но в конце концов они соединимы, потому что уменьшать человеческие страдания, бедность и унижение – значит раскрывать человеку возможность творить ценности.
§
В каждом человеке сохранилась мечта о совершенной и наполненной жизни, воспоминание о рае и искание Царства Божия. Во все времена человек строил разного рода утопии и стремился к реализации утопий. И вот что всего поразительнее. Утопии гораздо более осуществимы, чем это кажется. Самые крайние утопии оказывались актуальнее и в известном смысле реалистичнее, чем умеренно-разумные планы организации человеческих обществ. Средние века в христиански трансформированном виде осуществляли утопию Платона. Нет ничего утопичнее теократии, но теократические общества и теократические цивилизации были осуществлены и на Западе и на Востоке. Все большие революции доказывают, что именно радикальные утопии реализуются, более же умеренные идеологии, которые казались более реалистическими и практическими, низвергаются и не играют никакой роли. Во французской революции победили не жирондисты, а якобинцы, и они пытались осуществить утопию Руссо, совершенного, естественного и разумного порядка. В русской революции победили коммунисты, а не социал-демократы, социалисты-революционеры или просто демократы, и они пытались осуществить утопию Маркса, совершенного коммунистического строя. Когда я говорю, что утопии осуществимы, что они осуществлялись в теократиях, в якобинской демократии, в марксистском коммунизме, я не хочу сказать, что они действительно осуществлялись в наиреальнейшем смысле слова. Это осуществление было также неудачей и вело в конце концов к строю, который не соответствовал замыслу утопии. Такова вообще история. Но в утопии есть динамическая сила, она концентрирует и напрягает энергию борьбы, и в разгар борьбы идеологии не утопические оказываются слабее. Утопия всегда заключает в себе замысел целостного, тоталитарного устроения жизни. По сравнению с утопией другие теории и направления оказываются частичными и потому менее вдохновляющими. В этом притягательность утопии и в этом опасность рабства, которое она собою несет. Тоталитаризм всегда несет с собой рабство. Только тоталитаризм Царства Божия есть утверждение свободы. Тоталитаризм же в мире объективации всегда есть рабство. Объективированный мир частичен, и он не поддается целостному, тоталитарному устроению. Утопия есть извращение в человеческом сознании Царства Божия. Соблазн царства, о котором уже было говорено, есть источник утопий, утопия всегда означает монизм, монизм же в объективированном мире всегда есть рабство человека, ибо это всегда принудительный монизм. Монизм, который не будет рабством и принуждением, возможен лишь в Царстве Божием. Утопия совершенного общества в условиях нашего мира, утопия священного царства и священной власти, утопия совершенной и абсолютной общей воли народа или пролетариата, утопия абсолютной справедливости и абсолютного братства сталкивается с верховной ценностью личности, с личной совестью и личным достоинством, со свободой духа и совести. Свобода духа, свобода личности предполагает дуалистический момент, различение Божьего и кесарева. Утопия же хочет уничтожить этот дуалистический момент, превратить кесарево в Божие. Такова была и теократическая утопия, и утопия священной монархии. Освобождение человека означает отрицание какой-либо священности в объективированном историческом мире. Священное есть лишь в мире существования, в мире субъективности. И истина всегда в субъективном, она всегда в меньшинстве, а не в большинстве. Но этот аристократизм истины не может быть объективирован в каком-либо аристократическом иерархическом строе, который всегда есть ложь. Аристократическая утопия не лучше всех остальных утопий и столь же порабощает. Аристократизм истины не означает какой-либо привилегии, он означает долг. Есть горькая правда в словах Герцена: «Отчего верить в Бога смешно, а верить в человечество не смешно; верить в царство небесное глупо, а верить в земные утопии умно?» Слова эти направлены против всех утопий. И вместе с тем в утопии есть правда. Человек должен стремиться к совершенству, т. е. к Царству Божию. Но в утопиях есть удушье, есть что-то эстетически отталкивающее. Когда утопии пытаются реализовать, то является мечта о несовершенной жизни, как более свободной и человечной. Это связано с тем, что утопия есть смешение кесарева и Божия, этого мира и мира иного. Утопия хочет совершенной жизни, принудительного добра, рационализации человеческой трагедии без действительного преображения человека и мира, без нового неба и новой земли. Утопия ставит проблему эсхатологическую, проблему конца.
§
Противники социализма говорят, что социализм есть утопия и противоречит человеческой природе. При этом остается двусмысленность. Не ясно, потому ли они не хотят социализма, что он неосуществим, утопичен, мечтателен, или он неосуществим потому, что его не хотят и сделают все, чтобы помешать его осуществлению. Это совсем не то же самое сказать, что социалистический идеал хорош и справедлив, но, к сожалению, не может быть реализован, или сказать, что социалистический идеал дурен и ненавистен. Буржуазно-капиталистические круги смешивают оба аргумента, пользуются и тем и другим. То социализм признается, может быть, и хорошей, благородной мечтой, но неосуществимой, то он представляется отвратительным рабством, которому нужно всеми силами воспрепятствовать. Бесспорно существовали социалистические утопии и в социализме есть утопический элемент. Есть социалистический миф, как есть миф демократический, либеральный, монархический, теократический. Но социализм не есть утопия, социализм есть суровая реальность. Если в XIX веке социализм мог представляться утопией, то в XX веке утопией является скорее либерализм. Совершенно несостоятелен тот аргумент, что социализм неосуществим, потому что он предполагает нравственную высоту, которой не соответствует действительное состояние людей. Вернее было бы сказать, что социализм будет осуществлен именно потому, что нравственный уровень людей недостаточно высок и нужна организация общества, которая сделала бы невозможным слишком большое угнетение человека человеком. Либеральная экономия, возлагающаяся на естественную игру человеческих интересов, основана была на очень большом оптимизме. Социализм же заключает в себе элемент пессимистический, социализм не хочет возлагаться на свободную игру сил в социально-экономической жизни, он пессимистически оценивает последствия свободы в хозяйственной жизни. Нельзя ждать прекращения истязания слабого сильным от нравственного совершенства сильного. Нельзя ждать социальных изменений исключительно от нравственного совершенствования людей. Нужно поддержать слабого актами, изменяющими структуру общества. Отвлеченный морализм в применении к социальной жизни оказывается лицемерием, он поддерживает социальную несправедливость и зло. Общество святых не нуждалось бы ни в каких социальных актах защиты слабого против сильного, эксплуатируемого против эксплуататора. Социалистическое общество не есть общество святых, это как раз есть общество людей грешных и несовершенных, и от него нельзя ждать появления человеческого совершенства. Проблема социализма, имеющая мировое значение, очень сложна и имеет разные стороны. Очень разной оценке подлежат метафизическая и духовная сторона социализма и его социальная и экономическая сторона. Метафизика социализма в преобладающих его формах совершенно ложна. Она основана на примате общества над личностью, на вере в то, что личность формируется исключительно обществом. Это есть метафизика коллективистическая, прельщение и соблазн коллективизма. Социалисты сплошь и рядом исповедуют монизм, отрицают различие кесарева и Божьего, природно-социального и духовного. Социалистическая метафизика признает общее более реальным, чем индивидуальное, класс более реальным, чем человека, видит социальный класс за человеком вместо того, чтобы видеть человека за социальным классом. Тоталитарный, интегральный социализм есть ложное миросозерцание, отрицающее духовные начала, обобществляющее человека до самой его глубины. Но социальная, экономическая сторона социализма справедлива, есть элементарная справедливость. В этом смысле социализм есть социальная проекция христианского персонализма. Социализм не есть непременно коллективизм, социализм может быть персоналистическим, антиколлективистическим. Только персоналистический социализм есть освобождение человека. Коллективистический социализм есть порабощение. Социалистическое рабочее движение обвиняют в материализме. Но забывают, что рабочие насильственно ввергнуты в материю и потому легко делаются материалистами. Не только социалистическая, но и демократическая культура не имеет высокого качества, она вульгаризирована. Это значит, что человеческие общества проходят через необходимость разрешить элементарные материальные вопросы человеческого существования.
Две проблемы лежат в основе социальной жизни, и нет ничего труднее их гармонического разрешения – проблема свободы и проблема хлеба. Можно разрешить проблему свободы, лишив человека хлеба. Один из соблазнов, отвергнутых Христом в пустыне, есть соблазн превращения камней в хлеба. Тут хлеб делается порабощением человека. Все три соблазна, отвергнутые Христом, порабощают человека. Достоевский гениально выразил это в Легенде о Великом Инквизиторе. Но ложно было бы такое истолкование легенды, что проблема хлеба не требует положительного решения и что должна быть одна свобода без хлеба. Людей порабощают, лишая их хлеба. Хлеб есть великий символ, и с ним связана тема социализма, тема мировая. Человек не должен стать рабом «хлеба», не должен за «хлеб» отдать свою свободу. Это есть тема о двойственности социализма, о двух социализмах. Социализм коллективистический, основанный на примате общества и государства над личностью, примате равенства над свободой, предполагает хлеб, отняв у человека свободу, лишив его свободы совести. Социализм персоналистический, основанный на абсолютном примате личности, каждой личности над обществом и государством, примате свободы над равенством, предлагает «хлеб» всем людям, сохраняя за ними свободу, не отчуждая от них совести. Иногда это формулируется так, что за свободу социализм демократический, против свободы социализм авторитарный. Это различение не идет в глубь вопроса. Демократия есть относительная форма. Ценность же личности и свободы имеет абсолютное значение. Демократия, с одной стороны, означает суверенность народа, господство большого числа, и в этом смысле она скорее неблагоприятна для личности и свободы. Но, с другой стороны, демократия означает самоуправление человека, права человека и гражданина, свободы человека, и в этом смысле она имеет вечное значение. Люди XVIII и XIX веков искали освобождения человека в обществе, т. е. верили, что общество должно сделать человека свободным. Но возможна совсем иная постановка проблемы. Можно искать освобождения человека не в обществе, а в Боге и, значит, освобождения человека и от власти общества. Это противоположно социальному монизму, который неизбежно приводит к рабству, и предполагает дуалистический момент, невыводимость духа из общества. Можно было бы установить два типа социализма, рабский и свободный, в более современной терминологии. Рабский, всегда коллективистический и этатический социализм есть социализм фашистский. Это совершенно обнаруживается происходящими в мире процессами, в которых выявляются предельные начала. Фашистский социализм, в котором обнаруживается империалистическая воля к могуществу, может быть «левым», это коммунизм, и «правым», это национал-социализм. Дурными, порабощающими являются именно фашистские элементы в социализме, не фашистские же элементы справедливы и заслуживают сочувствия. Фашистский социализм неизбежно приводит к царству бюрократии. По парадоксальной диалектике уравнительное единство приводит к образованию авторитарно-иерархического строя. Это процесс неотвратимый. Бюрократизация социализма происходит не только в социализме фашистском, но и в социализме, который считает себя демократическим. Социал-демократические и социалистические партии Европы подвергались опасности бюрократизации и централизации. Этому противопоставить можно только реальные молекулярные процессы в человеческом обществе, основанные на ценностях персонализма и персоналистического братства людей. Это также реальная, а не формальная демократия, т. е. самоуправление человека, т. е. свобода, идущая снизу. Социализм превращается в рабье царство вследствие все той же объективации. Этой объективации противостоит свобода, которая всегда в субъекте, а не в объекте.
§
Может ли социализм быть социальной проекцией персонализма, возможен ли социализм персоналистический? Персоналистический социализм кажется противоречивым словосочетанием. Упрощенное мышление легко склоняется к мысли, что социальная проекция персонализма есть либерализм. Это очень большое заблуждение. Либерализм в жизни экономической и социальной был идеологией капитализма, персонализм же есть непримиримое отрицание капиталистического строя. Персонализм не допускает превращения человеческой личности в вещь и товар (Verdinglichung, по терминологии Маркса). Рабочие не могут быть орудием индустриального развития. Режим заработной платы есть рабий режим. Персонализм не может также примириться с безличной властью денег над человеческой жизнью. Персонализм не может примириться с тем извращением иерархии ценностей, на которой покоится капиталистический мир, с оценкой человека по тому, что у него есть и какое положение он в обществе занимает. Рассматривать человека исключительно, как рабочего, занимающего известное положение в производстве, есть нестерпимое рабство человека. И то, что есть дурного в социализме, – примат экономики над духом, непризнание человеческой личности верховной ценностью – есть наследие капитализма, продолжение капиталистического разрушения ценностей. Ложный коллективизм, угнетающий личную совесть, есть порождение капиталистической индустрии. Зависимость человека от земли была менее жестокой. Человек освобождается от рабства у земли, но его подстерегает горькое рабство у орудий освобождения. Персонализм в своих оценках сходится с подлинным, неизвращенным христианством. Только потерявшие совесть христиане способны защищать богатых против бедных. Христианство есть религия бедных, и нет возможности превратить её в защиту капиталистов и денег. Капитализм есть религия золотого тельца, и поразительнее всего, что есть бескорыстные её защитники, чистые её идеологи. Капитализм есть не только обида и угнетение неимущих, он есть, прежде всего, обида и угнетение человеческой личности, всякой человеческой личности. И личность самого буржуа угнетена и раздавлена буржуазным капиталистическим строем. Не только пролетарий, но и сам буржуа обезличен и обесчеловечен, он теряет свободу духа, он раб. Социализм ставит проблему пролетария, мировую по своему значению проблему. Самый факт существования пролетария, как и факт существования буржуа, противоречит достоинству человека, ценности человеческой личности. Существование пролетариата есть несправедливость и зло. Пролетаризация есть отчуждение человеческой природы, ограбление её. Заслуга Маркса, что он это раскрыл и остро поставил проблему. Положение пролетария в мире несовместимо с верховной ценностью личности. Пролетаризация связана с отнятием от рабочих орудий производства и необходимостью продавать свой труд, как товар. В этом отношении капиталистическое общество стоит морально гораздо ниже средневекового общества, связанного с ремеслами и корпорациями. Можно было бы сказать, что крестьянин ближе к истокам мира, пролетарий же ближе к концу мира, в нем есть что-то эсхатологическое.
Появление пролетариата, соотносительного буржуазии, есть порождение социализированного, объективированного в истории человеческого греха. Есть великая ответственность за существование пролетаризированных людей в мире. Пролетарий есть человек покинутый, о нем не заботятся. Его спасение лишь в соединении с товарищами по несчастью, лишь в ассоциации труда. Пролетарии, рабочие в среднем такие же люди, как и все, хорошие и плохие. Маркс говорит в своих юношеских произведениях, что рабочий не есть высший тип человека, что он есть существо наиболее обесчеловеченное, наиболее лишенное богатств человеческой природы. С этим не согласен миф о пролетарском мессианизме, которому суждено было сыграть такую роль в истории марксизма. Рабочая масса лучше буржуазной массы, менее испорчена и более заслуживает сочувствия. Но рабочие могут быть отравлены ressentiment, завистью и ненавистью, и после своей победы они могут стать угнетателями и эксплуататорами. Богатые истязают бедных, потом бедные убивают богатых. Человеческая история есть страшная комедия. Лишь немногие определяются своими идеалами и верованиями, большинство определяется экономическими интересами, классовыми и профессиональными, и отрицательными эффектами. Марксистский пролетариат не есть эмпирическая реальность, это идея и миф, созданные интеллигенцией. Как эмпирическая реальность, рабочие очень дифференцированы и разнообразны и они не являются носителями полноты человечности. Совершенно нелепа и противоречива идея грядущего социалистического общества как общества пролетарского и идея пролетарской культуры. В социалистическом обществе не должно быть пролетариата, а должны быть люди, которым будет возвращено человеческое достоинство, полнота их человечности. Это есть победа гуманизации над дегуманизацией. Привилегированное и гордое положение дворянина или буржуа не должно быть заменено привилегированным и гордым положением пролетария Привилегированный и гордый пролетарий, одержимый волей к господству, есть лишь новый буржуа. Пролетарий есть не только социально-экономическая, но и психологически-этическая категория. Социальная организация общества должна уничтожать социально-экономическую категорию пролетария. У человека не будет более происходить отчуждения его рабочей силы, что и есть пролетаризация. Каждый трудящийся будет иметь орудия производства. Но духовное движение в мире должно уничтожить психологически-этическую категорию пролетария. Не пролетарий, наследие зла и несправедливости прошлого, а целостный человек должен стать во весь свой рост. Пролетарская идеология есть рабья идеология, она есть реакция против прошлого, против рабьего прошлого. В пролетарии нужно утверждать не его пролетарство, а достоинство человеческой личности. Призывать его нужно не к пролетарской культуре, а к культуре человеческой. Пролетарская революционность есть всеобщее порабощение и понижение, человеческая революционность есть всеобщее освобождение и повышение Неравенство, несправедливость и унижения прошлого создают иллюзии сознания угнетенных. Такими иллюзиями являются материализм, атеизм, утилитаризм. Это есть «опиум для народа». Замечательно, что сужение сознания происходит у угнетенных (рабочих, стран, потерпевших поражение и завоеванных, эмиграции) и у тех, кто боится потерять своё привилегированное положение. «Буржуазность» и «пролетарство» одинаково есть сужение и обеднение сознания. Мир «буржуазно-капиталистический» и мир «пролетарско-социалистический» – абстракции, эти миры входят один в другой. Капитализм не может охватить всю жизнь и всю культуру. Радикальным противоположением было бы противопоставление мира буржуазного и мира подлинно христианского, мира объективированного и детерминированного и мира персоналистического и свободного. Нужно ещё сказать, что понятие пролетария не тождественно с понятием бедного. Евангельское понятие бедности, которое является духовным преимуществом, не то же самое, что понятие пролетарского состояния, которое не может означать преимущества. Все это приводит нас к основной теме классового и бесклассового общества.
§
Классовое общество основано на неправде, оно есть отрицание достоинства личности. Персонализм есть отрицание классового общества, есть требование бесклассового общества. В этом правда социализма, правда и коммунизма. Но социализм не может освободиться от наследия классового общества, когда он хочет быть исключительно пролетарским и стремится к пролетарскому обществу. Персоналистический социализм должен быть не классовым, а народным и человеческим, т. е. свободным от власти классового общества, порождающего новое рабство. Классы устанавливают различие и неравенство людей, основанное не на их личных достоинствах, качествах и призваниях, а на привилегиях, связанных с рождением и кровью или с собственностью и деньгами. Такое классирование людей основано не на человеческом принципе и противно человечности. Общество неизбежно должно быть дифференцировано, но дифференцировано не в смысле социальных классов. Дифференции, различия, неравенства должны быть человеческие, личные, а не социально-классовые, безличные. Существовали большие различия и неравенство между дворянами, но каждый дворянин имел дворянское достоинство и был социально равен другому дворянину. Так и все общество должно состоять из одних дворян, несмотря на личные различия. Классовое различие буржуазии и рабочих есть ложное, не человеческое, не личное различие, оно должно исчезнуть. Все должны быть рабочими, все должны быть дворянами, но не буржуа и не пролетариями. Социально уравнительный процесс нужен не для уравнивания и обезличивания людей, а как раз для дифференцирования и разнообразия, для выявления личных качественных различий, которые скрываются и подавляются классовым строем общества. Бесклассовое общество совсем не есть утопия, оно есть неотвратимая реальность, оно означает гуманизацию общества. Аристократические общества не скрывали существования классов, которые назывались сословиями, они принципиально защищали неравенство, как неравенство рас, пород. В этом была искренность, открытость аристократического общества. Буржуазные общества скрывают существование классов, их идеологи утверждают, что при гражданском равенстве нет больше классов, они обвиняют социалистов в выдумке существования классов и классовой борьбы. В этом неискренность и лживость этих обществ. Классы существуют, и классовую борьбу ведут не только рабочие, но и буржуазия, и борьбу отчаянную. Существование классовых людей, примата класса над человеком есть великое зло общества, и современного общества в особенности. Преимущество пролетариата заключается в том, что он стремится к самоуничтожению, к превращению в человечество. Такова идея и марксистского социализма. На практике существует классовое самоутверждение пролетариата, которое мешает созданию нового общества. Всякая классовая психология греховна, и достоинство человека в её преодолении. Но когда буржуазия предлагает пролетариату преодолеть свою классовую психологию и прекратить классовую борьбу, то это есть лицемерие и хитрость борьбы. Подлинно человеческое, человечное общество есть общество братское, в нем не может быть классового иерархизма, в нем по-другому будут определяться различия людей, в нем лучшие, качественно высшие будут определяться не правами, а обязанностями. Но братское общество не есть внешняя организация, братское общество требует духовной высоты людей. И никогда подбор личных качеств не может быть связан с экономическими преимуществами. В основе лучшего персоналистического общества лежит не идея гражданина и не идея производителя, не идея политическая или экономическая, а духовная идея целостного человека, личности. Это означает примат духа над политикой и экономикой. Идея гражданина и идея производителя – абстракции, раздробление целостного человека. Целостность всегда в человеке, а не в обществе. Привилегии избранного качественного меньшинства, духовной аристократии по сравнению с бескачественной массой ничего общего не имеют с классовыми привилегиями, они не подлежат социальной объективации. В обществе всегда будут качественно различные группировки, связанные с профессиями, призваниями, талантами, высокой культурой, но в этом нет ничего классового. Классы прежде всего должны быть заменены профессиями. Общество не может быть массой, лишенной качественных различий. В каждом оформленном обществе есть тенденция к неравенству и недопустимо требовать равнения по низшему. Так может образоваться господство черни, которая не есть народ. Но персонализм не допускает классового унижения человека. Возвышение человека есть прежде всего возвышение духовное, материально же человек должен не столько возвышаться, сколько уравниваться. В капиталистическом обществе преимущества образования были связаны с денежными преимуществами, а не с дарованиями. Социализм действительно часто был связан с понижением уровня культуры, с подчинением духа экономике, с нелюбовью к человеческой высоте и человеческому гению. И это определялось не социальной и экономической системой социализма, а ложным духом, которым проникнуты были деятели социализма. Рабство, которое несет с собой коммунизм, происходит от духа, а не от экономики. Отрицание духа всегда есть явление духа, но ложно направленного. Ещё не произошло соединение проблемы социальной с проблемой духовной, и вина тут с двух сторон. В социальной мысли XIX века приближались к персоналистическому социализму у нас Герцен, на Западе Прудон, но философия их была плохой. Развитие некоторых мыслей молодого Маркса могло бы к нему привести, но дальнейшее развитие марксизма пошло в противоположном направлении.
Книга моя не имеет цели раскрывать программу решения социального вопроса. Я философ, а не экономист, и меня интересует духовная сторона социальной проблемы. Это тема о свободе и рабстве человека. В отношении же к социальному вопросу это конкретизируется, как тема о хлебе, о пролетариате и о труде. Решение социального вопроса не есть создание рая, это, скорее, есть решение очень элементарных вопросов. Для всех и для каждого должен быть гарантирован хлеб, не должно быть пролетариата, людей пролетаризованных, дегуманизированных и деперсонализированных, труд не должен эксплуатироваться, не должен превращаться в товар, и должен быть найден смысл и достоинство труда. Нетерпимо, чтобы были люди покинутые, лишенные всякой гарантии существования. Только корыстная ложь утверждает неразрешимость этих элементарных вопросов человеческого существования. Не существует экономических законов, которые требуют обездоления и несчастья большей части человечества. Эти законы выдуманы буржуазной политической экономией. Маркс был глубоко прав, когда отрицал их и когда ставил устроение общества в зависимость от активности человека. Разрешение этих вопросов сложно, и нет готовых доктрин, которые предрешают их разрешение. Доктринерство вообще пагубно в решении социальных вопросов, и всегда есть насилие над личностью. Более всего нужно предостерегать от социального монизма. Социальный монизм всегда превращается в тиранию и рабство. Персонализму наиболее благоприятна плюралистическая система хозяйства, то есть соединение экономики национализированной, экономики социализированной и экономики личной, поскольку она не допускает капитализации и эксплуатации. Только экономика может быть социализирована, но не духовная жизнь, не сознание и совесть людей. Социализация экономики должна сопровождаться индивидуализацией людей. Братство людей, которое есть задача духовная, не разрешимая социальной организацией, есть близость и соединение не в абстрактно-общем, а в конкретно-индивидуальном. Братство предполагает индивидуальности людей и народов. Персонализм требует также децентрализации и федерализма, борьбы против централизованных чудовищ. Социальный вопрос не решается завоеванием власти, как думает большинство направлений нашей эпохи – коммунизм, фашизм, парламентская демократия. Завоевание власти означает примат политики и ту или иную форму этатизма. Но политика есть в значительной степени власть фикций над человеческой жизнью, в этом она походит на власть денег. Социальный вопрос решится молекулярными процессами народной жизни, перерождающими ткань общества, решится снизу, а не сверху, из свободы, а не из авторитета. Решение социального вопроса политикой, принявшей абсолютный характер, авторитетом власти, есть в значительной степени фиктивное решение, оно не создает новой ткани общества. Осуществление справедливости предполагает и принудительные социальные акты, но братская общность людей, коммюнотарность создается из свободы, из глубинных молекулярных процессов. Социальный вопрос не может быть реально разрешен демагогической ложью. Персонализм есть требование правды.
Свобода, которая всегда вкоренена в духе, порождает парадоксы в своей социальной проекции. Формальная свобода труда в социальной жизни может породить рабство. Такова свобода труда в капиталистическом обществе. Существуют ступени и градации свободы. Максимальная свобода должна быть в духовной жизни, в совести, в творчестве, в отношении человека к Богу. Но свобода ограничивается и делается минимальной по мере спускания к жизни материальной. Свобода экономической жизни для реальной свободы людей, для реальной свободы трудящихся, должна быть ограничена, иначе сильный будет обижать слабого и порабощать его и лишать куска хлеба. Автономия экономики есть лживая и призрачная свобода. Но ложный монизм или тоталитаризм переносит ограничение свободы жизни экономической на ограничение свободы и даже уничтожение её в жизни духовной. Это есть великое зло всех тоталитарных систем, через власть которых проходит мир. Мир не знал до сих пор реальной свободы труда или знал лишь редкую свободу труда и очень ограниченную. Социалистическое движение борется против грубой эксплуатации труда, против экономического рабства трудящихся, но глубинную, духовную, метафизическую проблему труда оно не поставило даже. Греческий аристократический интеллектуализм презирал труд и возносил интеллектуальное и эстетическое созерцание. Средневековый христианский аскетизм признавал достоинство труда, но достоинство это представлялось не столько творчеством, сколько искуплением. В начале нового времени кальвинизм особенно возвысил труд рациональный, но этот рациональный труд привел к образованию привилегированной буржуазии и к капиталистическому режиму. Современный мир знает социалистический апофеоз труда. Но странным образом этот апофеоз труда не раскрывает смысла труда, он, скорее, означает освобождение от власти тяжелого труда над рабочими. Тут в социализме есть противоречие, порожденное ограниченностью социалистического мировоззрения. Освобождение трудящихся от порабощающей власти труда, освобождение вполне справедливое, ставит проблему досуга, который не знают чем заполнить. Рационализация и технизация экономики в капиталистическом строе создают безработицу, самое страшное осуждение этого строя. Иные социальные организации, более справедливые и человечные, могут освободить от слишком длительного и тяжелого труда и создать досуг, который будет заполнен «невинными играми и плясками». Можно ли сказать, что совершенное освобождение от тяготы труда и превращение человеческой жизни в сплошной досуг есть цель социальной жизни? Это есть ложный взгляд на человеческую жизнь, отрицание серьезности и трудности человеческой жизни на земле. Труд должен быть освобожден от рабства и угнетения, но невозможно полное освобождение от труда. Труд есть самая большая реальность человеческой жизни в этом мире, есть первичная реальность. Политика, деньги не есть первичная реальность, есть власть фикций. И должно быть дано преобладание реальности труда. В труде есть и правда искупления (в поте лица будешь добывать хлеб свой), и правда человеческого творчества и строительства. Оба элемента присутствуют в труде. Человеческий труд гуманизирует природу, он свидетельствует о великой миссии человека в природе. Но грех и зло извратили миссию труда. Произошел обратный процесс дегуманизации труда, произошло отчуждение человеческой природы у трудящихся. Это есть зло и несправедливость старого рабства и нового капиталистического рабства. Человек захотел быть не только властителем над природой, но и властителем над своим братом человеком, и он поработил труд. Это представляет крайнюю форму объективации человеческого существования. Мы это видим, например, в том, что Маркс называл «фетишизмом товаров».
Но если труд должен быть освобожден, то он не должен быть обоготворен, превращен в идола. Человеческая жизнь не есть только труд, трудовая активность, она есть также созерцание. Активность сменяется созерцанием, которое не может быть изгнано из человеческой жизни. Исключительная власть трудовой активности над человеческой жизнью может поработить человека течению времени. Созерцание же может быть выходом из власти времени в вечность. Созерцание тоже есть творчество, но иное, чем труд. Миросозерцание буржуа не допускает никакой иной мотивации труда, кроме личного интереса. Рабочие продуктивно и дисциплинированно трудятся только под угрозой потерять работу и быть обреченными на голод со своей семьей. Но это и есть порабощение труда. Буржуазия против социализма, говорит, что продуктивность хозяйства основана на личном интересе. Социальный интерес не создает продуктивного хозяйства. Но рабочие трудятся в чужом хозяйстве, не заинтересованные в нем. Значит, продуктивность хозяйства основана на рабьем страхе рабочих быть выброшенными на улицу. Рабство есть мотивация труда в капиталистическом обществе. Личная инициатива в экономической жизни совсем не тождественна с инициативой капиталиста, владеющего орудиями производства, которая может почти отсутствовать. Инициатором и руководителем хозяйственного предприятия может быть инженер-специалист, который не является собственником и который заинтересован в нем, как общественный деятель, как творческий человек. Личная творческая инициатива в хозяйственной жизни всегда останется. Субъектом хозяйства является все-таки личность, что отнюдь не означает личного владения орудиями производства, дающего возможность порабощать других людей. Персонализм, во всяком случае, не может допустить господства личного интереса и конкуренции в хозяйственной жизни, то есть волчьего отношения человека к человеку. Но в самом капиталистическом хозяйстве не все основано на личных интересах. Это есть слишком рационально-рассудочное представление о хозяйственной и социальной жизни. В действительности огромную роль играют подсознательные инстинкты, которые нужно отличать от рациональных интересов. Буржуазные классы в социальной борьбе часто руководствуются гораздо больше этими подсознательными инстинктами, иррациональными предрассудками, чем разумными и сознательными интересами. Человек в своем эгоцентризме часто действует безумно. Например, из жажды наживы готовит войны, в которых сам погибает. В социальной жизни немалую роль играют сновидения, порожденные подсознательным, и даже настоящий бред. В политике, и в частности в международной политике, есть много бредового. Люди стремятся к гибели, подчиняют себя фатуму. И это особенно свойственно людям умирающего мира, разлагающегося социального строя. Для создания нового мира, для перехода к новому социальному строю необходимо пройти через серьезную аскезу. Ошибочно думать, что аскеза применима лишь к личной жизни, она применима и к жизни исторической и социальной. Для победы над прельщением и рабством коллективизма, над новым социальным рабством необходимо уменьшить дань субъекта миру объектности. Это означает духовную крепость личности в противостоянии соблазнам мира, личность порабощающим. При этом личность должна быть более социальной в хорошем смысле и менее социальной в дурном смысле, то есть социальной из свободы, а не социальной из детерминизма и рабства. Мир должен был бы состоять из трудовых общин, духовно скрепленных и объединенных в федерацию.
3
а) Прельщение и рабство эротическое. Пол, личность и свобода
Прельщение эротическое есть наиболее распространенное прельщение, и рабство у пола есть один из самых глубоких источников рабства человека. Физиологическая половая потребность редко является у человека в чистом виде; она всегда сопровождается психологическими усложнениями, эротическими иллюзиями. Человек является существом половым, то есть половинчатым, ущербным и стремящимся к восполнению, не только в своей физиологии, но и в своей психологии. Пол не есть только специальная функция в человеке, связанная с половыми органами; он разлит по всему организму человека. Это вполне показал Фрейд. Замечательно, что пол был скрытой стороной человеческой жизни, в нем всегда было что-то стыдное, его не решались обнажать. Человек стыдился своего рабства у пола. Тут мы стоим перед поражающим парадоксом: то, что является источником жизни и самым большим напряжением жизни, считается стыдным и подлежит сокрытию. Может быть, один лишь В. Розанов поставил эту проблему во всей остроте. Отношение к полу настолько странно и настолько не походит на все остальное, что наводит на мысли об особенной связи пола с падением человека. Пол есть как бы печать падшести человека, утери целостности человеческой природы. Только в конце XIX и начале XX века мысль, наука и литература пошли на большие разоблачения тайны пола и половой жизни. Достаточно назвать имена Розанова, Вейнингера, Фрейда, Лавренса. Научные разоблачения бессознательной половой жизни Фрейдом вначале вызывали бурное негодование против него. Лавренса признавали порнографическим писателем. Но все-таки XX век обозначал радикальное изменение человеческого сознания в отношении к полу. Если сравнить роман XX с романом XIX века и веков предыдущих, то видна огромная разница. Литература всегда изображала любовь, это была излюбленная тема, но жизнь пола оставалась скрытой. Только в XX веке по-настоящему решились изображать уже не прикрытый, а обнаженный пол. От Диккенса до Лавренса, от Бальзака до Монтерлана путь огромный. Человек как бы вступил на путь разоблачений, он не захотел, или не мог, оставаться в иллюзиях сознания. Разоблачение человеческой природы началось уже у Маркса и Ницше, по-иному, более глубоко у Достоевского и Киркергардта, хотя это и не касалось специально пола. Христианство прикрыло пол идеей греха, но оставило какую-то двусмысленность, которую разоблачил Розанов. Меня будет интересовать эта проблема в перспективе верховной ценности личности и свободы и их подавления рабством пола. Мы увидим, что тут есть две разные проблемы – сексуальная и эротическая, пол и любовь. Даже три проблемы – пол, семья и любовь. Есть физическая связь между половым соединением и деторождением, но нет духовной связи, как нет обязательной связи между половым соединением и любовью. Не подлежит никакому спору тот факт, что половое влечение и половой акт совершенно безличны и не заключают в себе ничего специфически человеческого, объединяя человека со всем животным миром. Пол, означая ущербность и неполноту человека, есть власть рода над личностью, власть общего над индивидуальным. Отдаваясь власти половой жизни, человек теряет власть над самим собой. В неиндивидуализированном половом влечении человек как бы перестает быть личностью, превращаясь в функцию безличного родового процесса. Сексуальность носит безличный характер, эротика же носит личный характер, в этом огромность разницы. Никакой прямой и обязательной связи между половым влечением и влюблённостью нет, возможно даже умаление полового влечения от влюблённости. Влюблённость направлена на неповторимо индивидуальное существо, на личность, и в ней невозможна замена. Половое влечение допускает замену и не означает непременно отношения к личности. И в том случае, когда половое влечение индивидуализируется, что нередко происходит, оно не означает отношения к целостной личности, оно проходит через безличную родовую стихию. Пол есть один из источников рабства человека, и источников самых глубоких, связанных с самой возможностью жизни человеческого рода. Рабство это может носить очень грубые формы, но может принимать формы утонченного прельщения. Жизнь пола обладает способностью порождать эротические иллюзии. Шопенгауэр был прав, когда говорил, что человек делается игралищем стихии рода, внушающего ему иллюзии. Влюблённому Ивану Марья представляется красавицей, в то время как все видят, что она уродлива. Но не всякая любовь-влюблённость есть эротическая иллюзия, она может быть прорывом за стихию безликого рода к личности, к неповторимому человеческому лицу. Тогда это будет означать победу над рабством пола и эротической иллюзии. Любовь определяет и опознает личность, все незаменимо индивидуальное, и утверждает на вечность, в этом её смысл. Но климат мира не благоприятен для настоящей любви, он слишком часто бывает для нее смертелен. Любовь есть внемирное явление, она возникает вне мира объективации, есть прорыв в этом мире детерминации и потому встречает с его стороны сопротивление. Поэтому существует глубокая связь между любовью и смертью. Это одна из центральных тем мировой литературы. Но, прежде всего, нужно различать два типа любви.
Возможны классификации типов любви по разным признакам. Но самым важным представляется мне различение любви восходящей и любви нисходящей. Об этом есть очень тонкие мысли у М. Шелера, хотя, может быть, и не идущие в самую глубину. Любовь-влюблённость, эрос, который шире любви между мужчиной и женщиной, есть любовь восходящая. Влюблённость есть притяжение вверх, восхищение, она доходит до творческого экстаза. Любовь эротическая всегда предполагает ущербность, неполноту, тоску по восполнению, притяжение к тому, что может обогатить. Эрос – демон, и человек бывает одержим им. Крылатые души, о которых говорит Платон в «Федре», растут от влюблённости. У Платона Эрос имеет два источника: богатство и бедность. Эрос есть путь восхождения. Но у самого Платона этот путь восхождения есть переход от чувственного мира к миру идей. Платоновский Эрос не есть любовь к конкретному живому существу, к личности. Это любовь к идее, к красоте, к божественной высоте. Эрос антиперсоналистичен, он не узнает неповторимой личности и не утверждает её. В этом граница платонизма. И в этом трагедия эротики, связанной с платонизмом. Такой была эротика в жизни Вл. Соловьёва. Он был влюблён не в конкретную женщину, а в вечную женственность Божию. Конкретные же женщины, с которыми это связывается, приносят лишь разочарование. На этом пути эротические иллюзии непреодолимы. Не иллюзией оказывается лишь божественная красота. Но любовь-влюблённость не непременно носит этот платонический характер, она может быть связана с отношением личности к личности.
Есть другой тип любви – любовь нисходящая, любовь дающая, а не требующая, любовь-жалость, любовь-сострадание, caritas. Любовь каритативная ничего не ищет для себя, она от избытка дает другим. Любовь эротическая есть соединение с другим в Боге. Любовь каритативная есть соединение с другим в богооставленности, в тьме мира. Нельзя всех любить, если употреблять это слово не в смысле caritas, любовь есть выбор. Нельзя принудить себя к любви. Но caritas, милосердие, жалость возможны ко всем людям и не связаны с выбором. В то время как любовь-эрос требует взаимности, любовь-милосердие взаимности не требует, в этом её богатство и её сила. И настоящая любовь-эрос заключает в себе любовь-caritas, любовь-жалость. Эротическая любовь, не знающая жалости и милосердия, приобретает демониакальный характер и терзает человека. Эрос в чистом виде есть рабство, рабство любящего и рабство любимого. Эротическая любовь может быть безжалостной и жестокой, она совершает величайшие насилия. Христианская любовь не есть эрос, христианская любовь есть агапэ. Греческий язык богат для выражения оттенков любви: эрос, агапэ, филия. Любовь есть сложное состояние человека, и в ней могут сочетаться разные оттенки любви: любовь восходящая, любовь-восхищение может сочетаться с любовью нисходящей, с любовью-жалостью. Но совершенно отделять христианскую любовь от элементов жалости, сострадания, каритативности и признать её исключительно эротической, как это любили делать в начале XX века, есть глубокое извращение христианства и прельщение. Недопустимо относить жалость и сострадание исключительно к буддизму, они глубоко присущи христианству. Но также есть извращение христианства утверждать исключительно духовную любовь, отделяя её от любви душевной, от привязанности к твари, как к конкретному существу. Это есть антиперсонализм, отрицание личности. Настоящая любовь идет от личности к личности, и она ущерблена и извращена в отвлеченно-духовной любви и в идеальной любви-эросе и в исключительной жалости, направленной на безликую тварь. Любовь всегда персонифицирует предмет любви. Но это может быть персонификацией, направленной не на конкретное существо, а персонификацией, направленной на идеальное отвлеченное существо. Возможен реальный Эрос. Но возможна и эротическая иллюзия. Какова же судьба в мире подлинного эроса-влюблённости? Меня сейчас интересуют не все формы любви и не специфическая христианская любовь, а любовь, связанная с полом.
§
Прудон, у которого нет особенных углублений, говорит: любовь есть смерть. Эта тема о связи любви и смерти всегда мучила тех, которые всматривались в глубину жизни. На вершинах экстаза любви есть соприкосновение с экстазом смерти. Экстаз, в сущности, значит трансцендирование, выход за пределы обыденного мира. Любовь и смерть – самые значительные явления человеческой жизни, и все люди, не наделенные особенными дарами и не способные к творческим подъемам, имеют опыт любви и будут иметь опыт смерти. Да и опыт смерти есть и внутри самой жизни, есть касание тайны смерти. С любовью и смертью связана самая большая напряженность человеческой жизни, выход из принуждающей власти-обыденности. Любовь побеждает смерть, она сильнее смерти, и вместе с тем она ведет к смерти, ставит человека на грань смерти. Это парадокс человеческого существования: любовь есть стремление к полноте, и в ней есть смертельное жало, любовь есть борьба за бессмертие, и эрос смертоносен. Обыденность объективированного мира притупляет остроту темы о связи любви и смерти. Любовь, любовь персоналистическая, обращенная к личному бессмертию, не вмещается в обыденности объективированного мира, она им извергается и этим становится на границу смерти, понимая смерть в более широком смысле, чем смерть физическая. Любовь Тристана и Изольды, Ромео и Джульетты влечет к гибели. Любовь платоническая оказывается трагически безысходной. Социальная обыденность притягивает любовь вниз, обезвреживает её, создает социальный институт брака и семьи и, в сущности, отрицает право любви, как жизненной напряженности и экстатичности, не годной для социального устроения. Нет ничего нелепее споров о свободе любви. Социальная обыденность отрицает свободу любви и признает её безнравственной. И, поскольку религия отрицает свободу любви, она находится во власти социальной обыденности и исполняет её заказы. Самая постановка вопроса неверна и поверхностна. Никакой другой любви, кроме свободной, не может быть, принудительная, извне детерминированная любовь есть нелепое словосочетание. Отрицать нужно не свободу любви, а рабство любви. Любовь может быть величайшим рабством. Это рабство порождается эротической иллюзией. Но это не имеет никакого отношения к социальным ограничениям свободы любви, хотя бы эти ограничения носили религиозный характер. Невозможно и не должно отказаться от любви во имя долга, социального и религиозного, это рабье требование, отказаться можно только во имя свободы или во имя жалости, то есть другой любви же. В теме о любви общество не имеет никакого суждения, оно не способно даже заметить явление любви и всегда говорит о чем-то другом. Тема любви должна быть совершенно и радикально десоциализирована. Она, в существе своем, изначально десоциализирована. Социализирована семья, а не любовь. Глубокая связь любви и смерти не может быть замечена обществом и теми, кто говорит от лица общества, то есть говорит не о том и невпопад. Общество замечает лишь грубые реальности. И то, что христианские теологи, учителя Церкви, официальные представители христианства, никогда не могли ничего сказать о любви, кроме пошлостей, и даже не замечали её, свидетельствует о том, насколько христианство было социализировано в обыденном объективированном мире и приспособлено к его требованиям. Говорили о поле, половом влечении и половом акте, о браке, семье и деторождении, но не о любви; видели исключительно биологическое или социологическое явление. Тема о любви считалась гораздо более неприличной, чем тема о половом акте или о коммерческой стороне брака и семьи. Существует таинственная связь пола и семьи с деньгами, с мистерией денег, но любовь находится вне этого плана. Такой человек, как Бл. Августин, написал трактат о браке, очень напоминающий систему скотоводства, он даже не подозревает о существовании любви и ничего не может об этом сказать, как и все христианские учителя, которые, по моему глубокому убеждению, всегда высказывали безнравственные мысли в своем морализме, то есть мысли, глубоко противные истине персонализма, рассматривали личность, как средство родовой жизни. Может быть, впервые в истории христианской Европы тема о любви была поставлена провансальскими трубадурами, которым принадлежит огромное место в эмоциональной культуре. Брак и семья принадлежат объективации человеческого существования, любовь же принадлежит бесконечной субъективности.
Тремя русскими мыслителями – Вл. Соловьёвым, В. Розановым и Н. Федоровым – была глубоко поставлена тема о любви и смерти и очень по-разному разрешена. Вл. Соловьёв был платоник, и его собственный эротический опыт связан с платонизмом. Таково его учение о Софии, сталкивающееся с учением о личности. Но в своей статье «Смысл любви», может быть, самой замечательной из всего им написанного, он преодолевает границы безличного платонизма и, впервые в истории христианской мысли, связывает любовь-эрос не с родом, а с личностью. Любовь для него связана не с деторождением и не с бессмертием рода, а с реализацией полноты жизни личности и с личным бессмертием. Вл. Соловьёв устанавливает противоположность между любовью и деторождением, в отличие от всех традиционных учений о смысле брачной любви. Смысл любви – личный, а не родовой. В деторождении происходит распадение личности и раскрывается перспектива дурной бесконечности родовой жизни. Через любовь восстанавливается андрогинная целостность личности, человек перестает быть раздробленным, ущербным существом. Любовь имеет не земной только, но и вечный смысл. Любовь имеет в том смысле связь со смертью, что она есть победа над смертью и достижение бессмертия. Но остается вопрос, в какой мере соловьёвский смысл любви реализуем. Его собственный опыт был, в этом смысле, трагическим. В. Розанов – полюс, противоположный Вл. Соловьёву. Учение о любви Вл. Соловьёва персоналистично. Смерть побеждается личной любовью. Учение о любви Розанова родовое, безличное, смерть побеждается деторождением. В. Розанов имеет огромное значение, как критик христианского отношения к полу. Розанов обоготворяет рождающий пол. Он видит в поле не знак грехопадения, а благословение жизни; он исповедует религию рождения и противопоставляет её христианству, как религии смерти. Он требует освящения и благословения полового акта, как источника жизни. Источник смерти для него не в поле; в поле источник победы над смертью. Вл. Соловьёв чувствовал грех ветхого пола. В. Розанов не чувствовал совсем этого греха. Он хочет вернуться к древнему язычеству, к юдаизму, благословляющему рождение. Христианство создало конфликт между личностью и рождающим полом, и Розанов делается врагом христианства. Для него как будто не существует проблемы личности. Обостренное сознание личности вызывает вражду к рождающему полу. Главной проблемой делается не проблема рождения, а проблема смерти. Но нужно помнить, что учителя исторического христианства всегда оправдывали брачную любовь исключительно деторождением. Пол, половой акт проклинался, как concupiscentia,[18 - Похоть, греховное влечение (лат.).] но последствия полового акта – деторождение – благословлялось. Розанов справедливо видел в этом лицемерие, которое он и обличал. Во всяком случае, традиционное христианское учение о любви, если только это можно называть любовью, было исключительно учением о родовой, рождающей любви. Любовь не только не имеет личного смысла, но личный смысл любви объявляется безнравственным. Тут есть соприкосновение с Розановым, но Розанов требует последовательности и искренности: если благословляется деторождение, то должен благословляться и источник деторождения. Н. Федоров, прежде всего, печалуется о смерти, не может примириться со смертью, хотя бы и единого существа, он призывает к титанической борьбе со смертью. В этом ему нет равного. Он хочет победить смерть не личным эросом и не личным бессмертием, как Вл. Соловьёв, а воскрешением умерших, не пассивным ожиданием воскресения, а активным воскрешением. Он хочет превратить энергию эротическую в энергию воскрешающую, хочет переключения эротической энергии. Он верит в возможность обращения времени, верит в власть человека не над будущим только, но и над прошлым. Воскрешение есть активное изменение прошлого. Н. Федоров не был эротическим философом, какими по-разному были Вл. Соловьёв и В. Розанов; он проникнут любовью-жалостью к умершим. Он призывает не к родовому, коллективному рождению, а к родовому, коллективному воскрешению. Но все трое глубоко задумывались над любовью и смертью, над рабством пола и рабством смерти.
Со стихией пола связаны глубокие противоречия человеческой природы. Человек испытывает унизительное рабство пола. Пол терзает человека и порождает многие несчастья человеческой жизни. Но вместе с тем с полом связана напряженность жизни, энергия пола есть энергия жизни и может быть источником творческого жизненного подъема. Бесполое существо есть существо пониженной жизненной энергии. Половая энергия может переключаться, отделяться от специфических половых функций и направляться на творчество. Это даже есть один из путей преодоления рабства пола. Эротическая энергия может быть источником творчества. С полом, который есть знак ущербности человека, связана особенная тоска. И тоска эта всего сильнее в юности. Вместе с тем пол поддается ужасной профанации, через него профанируется вся человеческая жизнь. Величайшая пошлость может быть связана с полом. Профанируется не только физическая, но и психическая сторона пола, профанируется эротика, самые слова любви становятся невыносимыми, их уже трудно произносить. Тут рабство пола принимает формы жуткой легкости и поверхностности. Пол ужасен в царстве обыденности, он ужасен в буржуазном мире и связан с властью денег над человеческой жизнью. Рабство пола связано с властью женского начала над человеческой жизнью. Женщина необыкновенно склонна к рабству и вместе с тем склонна порабощать. Пол в мужской природе частичен, пол в женской природе целостен. Поэтому рабство пола в женской природе гораздо сильнее выражено. Реализация личности, которая в мужской природе более выражена, чем в женской, не означает отрицания или ослабления самой творческой жизненной энергии пола, но означает победу над рабством пола, сублимацию и трансформацию пола. Совершенная же и окончательная победа над этим рабством означает достижение андрогинной целостности, которая совсем не означает бесполости. Эротика играет огромную роль у творческих натур. Но универсализация эротики, окончательная подмена этики эротикой не благоприятна для принципа личности, для достоинства личности, для свободы духа и может быть утонченным рабством. Защита личности и свободы предполагает этическое начало, активность духа. Эротика же может быть пассивностью духа, господством душевно-телесного начала над духовным. Но в чем смысл пола, в чем смысл брачного соединения?
§
Вся эротическая жизнь человека состоит из конфликтов, которые в объективированном мире не могут быть окончательно преодолены. Фрейд совершенно прав, утверждая дисгармоничность, конфликтность половой жизни. Человек испытывает травмы, связанные с полом. Он испытывает мучительные конфликты между бессознательной половой жизнью и цензурой общества, социальной обыденностью. Это конфликты и сексуальные, связанные с полом, и эротические, связанные с любовью. Но для Фрейда проблема любви-эроса остается закрытой, что связано с ограниченностью его миросозерцания. Конфликты идут в глубину, метафизическую глубину человеческого существования. Пол в земном человеческом существовании означает уже выброшенность вовне, объективацию, экстериоризацию и раздробленность целостного существа человека. Пол, через могущественное бессознательное влечение, приковывает человека к объективированному миру, в котором царствуют детерминизм, необходимость, определяемость не изнутри, а извне, от человеческой природы, изошедшей в объект. В этом тайна пола. Освобождение человека есть вместе с тем освобождение от рабства пола, как принуждающей объективности. Принудительной может быть только объективность, а пол принуждает. Иллюзия, которой подвергается человек, заключается в том, что он готов видеть свою свободу в удовлетворении полового влечения в то время, как он находится в состоянии принуждения. Пол есть безличное в человеке, власть общего, родового; личной может быть только любовь. Личное не сексуальность, а эротика. Это понимали Вл. Соловьёв и Вейнингер. Родовое, безличное в половом смысле, имеет глубокую связь с родовым, безличным в логическом и метафизическом смысле. Человек изживает конфликт между своим полом и своей личностью. Пол в своих проявлениях посягает на достоинство личности, он делает её игралищем безличных сил и унижает человека. Отсюда стыд, связанный с полом. Этот стыд возрастает с ростом личности и личного сознания. Родовая жизнь пола делает личность средством для рождения других личностей, и личное удовлетворение оказывается иллюзией, необходимой для жизни рода, а не самой личности. Когда же пол находит себе выход вне порождения других людей, грядущих поколений, то он легко сбивается на разврат и болезненно поражает целость личности. Частичные функции направляются против целостного организма человека. Это конфликты сексуальные, они возникают до конфликтов эротических, которые относятся к более высокой сфере человеческого существования. Явление любви-эроса находится внизу – в конфликте с безликой жизнью пола, вверху – с объективированным браком, с жизнью семьи, как социального института. Существует рабство человека у пола и рабство человека у семьи; и то и другое рабство есть порождения объективации, объективации пола и объективации любви в мире социальной обыденности. Человек оказывается подавленным и иногда раздавленным сложной сетью конфликтов. Человека порабощает природа и порабощает общество. И нельзя искать освобождения в переходе от природы к обществу и от общества к природе. Дезорганизованный пол, отданный во власть природных влечений, может оказаться разложением человека, гибелью личности. Социально же организованный пол, подчиненный ограничениям и цензуре, создает новые формы рабства. В мире объективации, в мире социальной обыденности неизбежной оказывается организация пола в социальном институте семьи, формы которой, конечно, не вечны, могут очень меняться и очень зависят от экономического строя общества. Это аналогично организации общества в государство. Семья часто порабощает личность, и только приближение семьи к типу братства может довести до минимума это порабощение. Но вместе с тем семья способствовала выработке человеческого типа и защищала человека от безраздельной власти государства. Ни жизнь пола в биологическом смысле слова, ни жизнь семьи в социологическом смысле слова не имеют прямой связи с темой любви-эроса и даже не ставят этой темы. Любовь, как было уже сказано, не принадлежит миру объективации, объективированной природы и объективированному обществу; она приходит как бы из другого мира и есть прорыв в этом мире, она принадлежит бесконечной субъективности, миру свободы. И потому возможен глубокий конфликт между любовью и семьей, который есть лишь проявление конфликта между личностью и обществом, между свободой и детерминацией. Смысл любви может быть лишь личным, он не может быть социальным, и он остается скрытым для общества. С формами семьи связана была тирания, ещё более страшная, чем тирания, связанная с формами государства. Иерархически организованная, авторитарная семья истязает и калечит человеческую личность. И эмансипационное движение, направленное против таких форм семьи, имеет глубокий персоналистический смысл, есть борьба за достоинство человеческой личности. Мировая литература имеет огромное значение в борьбе за свободу человеческих чувств, а не половых страстей, как клеветали на нее. Эта была борьба за личность, за свободу против детерминации. Свобода же всегда духовна. В мире социальной объективации нужно отстаивать более свободные формы семьи, менее авторитарные и менее иерархические. Христианской же семья так же не может быть, как не может быть христианским государство, как не может быть ничего священного в мире социальной объективации. Евангелие как раз требует свободы от рабства у семьи.
§
Ужас окружает любовь в истории мира. Этот ужас – двойной: ужас отношения мира к любви, истязания, которым она подвергается со стороны общества; и ужас, который она вносит в мир, её внутренний ужас. Это имеет социальный и метафизический источник. Социальный ужас любви, связанный с деспотизмом иерархической организации общества, может быть если не совсем преодолен, то доведен до минимума. Но метафизический ужас любви в этом мире непреодолим. В любви есть что-то смертоносное. Любовь-эрос имеет тенденцию превратиться в универсальное начало жизни, подчинить себе или вытеснить все остальное. И потому любовь-эрос не есть только искание полноты и напряженности жизни, но также сужение и умаление богатства жизни. В любви есть деспотизм и рабство. И наиболее деспотична любовь женская, требующая себе всего. Поэтому она сталкивается с принципом личности. Связь любви с ревностью придает ей демониакальный характер, и это сильнее всего у женщин, которые могут превращаться в фурий. Метафизический ужас любви не только в том, что так много в мире неразделенной любви, и даже не в том, что так много любви, которая не может быть разделена (это гораздо мучительнее): он внутри самой взаимно разделенной, так называемой счастливой любви. Это связано с тайной личности, с глубоким различием женской и мужской природы, с несоответствием между начальным восхищением любви и её реализацией в обыденной жизни, с её таинственной связью со смертью. Но ужас и трагизм любви притупляется рационализацией жизни, внедрением человеческого существования в социальную обыденность, то есть победой объектности над субъектностью. Настоящая любовь, всегда бывшая редким цветком, агонизирует и исчезает из мира, мир стал слишком низок для нее. Драма любви достигла напряженности вследствие возникающих препятствий. Сейчас все стало легким, но и менее напряженным и значительным. Достиглось не глубинное, а поверхностное освобождение. Это парадокс любви в мире, одно из проявлений парадоксальности свободы в мире. Свобода предполагает препятствия и борьбу. Без духовных усилий она легко делается плотской и бессодержательной. Брак в своей социальной проекции всегда был очень связан с экономикой и нередко носил принудительно-коммерческий характер. Брак был очень далек от того, чтобы быть таинством. Теперь брак приобретает не принудительно-коммерческий, а свободно-коммерческий характер. Это есть рационализация жизни, которая происходит во всех сферах.
Очень запутано и противоречиво отношение любви к полу в узком смысле слова, к половому соединению. На половом соединении явно лежит печать падшести человека; это видно во всем, и это стесняет и беспокоит человека. Но человек пытается осмыслить, оправдать половое соединение. Простое удовлетворение физиологической потребности, подобное процессу питания, не относится специально к человеческой жизни и не ставит вопроса о смысле, это относится к животной жизни человека и ставит вопрос об ограничении и преодолении животной природы. Человек выдумал три способа осмысливания для себя полового соединения. Смысл полового соединения есть деторождение, продолжение рода. Это есть самая распространенная и самая добродетельная точка зрения в царстве социальной обыденности. Перед персоналистической установкой ценностей эта точка зрения безнравственна и лицемерна, несмотря на кажущуюся добродетельность. Добродетель часто бывает безнравственной. Безнравственно рассматривать личность исключительно как средство для рода и эксплуатировать личные влечения и чувства ради родовых целей. Тоталитарные государства дошли до предельного бесстыдства, они хотят организовать половую жизнь людей для интересов родовых и государственных, как организуют скотоводство. Лицемерно утверждать, что человек влечется к половому соединению для деторождения, в то время как подобная цель может быть лишь результатом рефлексии и половое соединение имеет значение само по себе. Этому противостоит точка зрения, что смысл полового соединения в непосредственном удовлетворении, наслаждении, которое оно доставляет. Эта точка зрения также безнравственна (хотя и не лицемерна), потому что она делает человека рабом своей низшей природы и сталкивается с достоинством личности, как свободного духа. Есть третья точка зрения: смысл полового соединения в соединении с любимым, в достижении полноты от этого соединения. Это смысл личный и единственно допустимый, морально и духовно оправданный, и он предполагает одухотворение пола. Можно было бы парадоксально сказать, что оправдано только такое половое соединение, которое означает стремление к «личному счастью» любящих, хотя нельзя верить ни в какое «счастье». Смысл и оправдание брака лишь в любви. Брак без любви безнравственен. Вопрос же о должном отношении к детям ничего общего с этим не имеет, это совсем другой вопрос. Два процесса необходимы, когда ставится тема пола и любви-эроса: внешнее освобождение от гнета и рабства общества и авторитарного понимания семьи и внутренняя аскеза, без которой человек делается рабом самого себя и своей низшей природы. Все типы любви могут стать рабством и пленом человека – и любовь-эрос, и любовь-жалость (например, кн. Мышкин у Достоевского). Но любовь-эрос должна быть соединена с любовью-жалостью, иначе она делается поработителем. Ценность любви только тогда не порабощает, если она соединена с ценностью свободы. Смысл любви всегда в персонификации и идеализации, даже когда она относится к началам и идеям, а не к существам. Например, любовь к родине есть персонификация. И, конечно, любовь к Богу предполагает персонификацию. На своей вершине любовь всегда есть видение лица любимого в Боге.
b) Прельщение и рабство эстетическое. Красота, искусство и природа
Прельщение и рабство эстетическое, напоминающее магию, не захватывает слишком широких масс человечества, оно обнаруживается, главным образом, среди культурной элиты. Есть люди, живущие под чарами красоты и искусства. Это может быть связано с душевной структурой людей, может быть оригинально, а может быть результатом подражания и моды, заражения известным состоянием среды. В некоторые эпохи является эстетическая мода. Когда я говорю, что эстетизм свойственен, главным образом, культурной элите, я этим не хочу сказать, что нет эстетизма, свойственного народной жизни. Эстетизм даже более свойственен народу, чем буржуазии, но он носит другой характер и не превращается в эстетство, которое обозначает уже культурную упадочность. Прельщение и рабство эстетическое всегда означает ослабление и даже уничтожение ценности личности, перемещение экзистенциального центра личности и превращения одной из сторон человека в целое. Человек делается рабом своих частичных состояний, овладевающих им эмоциональных чар. На этой почве создается тот тип эстета, который возможен лишь в эпохи уточнения культуры и отрыва её от трудовых, более суровых, основ жизни. Эстетические оценки делаются единственными и подменяют собой все остальные. Моральные, познавательные, религиозные оценки могут быть подменены эстетическими. При этом сам эстет редко бывает эстетичен. Существует эстетизм в морали, в познании, в религии, даже политика может определяться эстетическими оценками. Эстетизм в религии обычно принимает форму исключительного преобладания литургической стороны. Психологически это значит, что человек отдается состояниям мления. Эстетизм в морали подменяет отношение к конкретному существу, к конкретной личности, отношением к красоте и красивости в человеке. Эстетизм в философии интересуется не столько истиной, сколько известным эмоциональным состоянием, которое вызывает или гармонические, или дисгармонические построения, в зависимости от эстетического типа. Эстетизм в политике интересуется не столько справедливостью и свободой, сколько эмоциональными состояниями, которые вызываются или идеализированным прошлым, или идеализированным будущим, остротой противоположений; он связан с взвинченным переживанием ненависти или любви. Эстетическое прельщение есть прельщение пассивности, утеря способности к активности духа. Даже борьба в эстетической проекции может перевоплотиться в пассивном отражении и не сопровождаться духовной активностью. Тип эстета есть тип человека пассивного, наслаждающегося пассивностью, живущего отражениями, это – потребитель, а не творец. Эстет может примкнуть к крайней форме революции или к крайней форме контрреволюции, это безразлично, но всегда это будет означать пассивность, подмену работы совести, всегда активной, пассивными эстетическими эмоциями. Никогда великие художники-творцы не были эстетами, могли даже иметь резко и крайне этическое отношение к жизни, как, например, Лев Толстой. Творческий художественный акт совсем не есть акт эстетический, эстетическим может быть лишь последствие творческого акта. Эстетическое прельщение делает человека зрителем, а не актером. И тут мы встречаемся с замечательным парадоксом эстетизма. Можно подумать, что люди, у которых исключительно эстетическое отношение к жизни, находятся в субъективном, а не в объективном. Это указывает только на шаткость и двусмысленность терминологии. Эстетическое прельщение означает как раз, что все превращено в объект созерцания, что активность субъекта отсутствует. Если эстет живет в мире своих ощущений и эмоций, то это совсем не означает, что он живет в экзистенциальном мире субъектности, в мире духа, свободы и творческой активности. Наоборот, в духовной структуре эстета ощущения и эмоции объективированы, выброшены вовне. Исключительно эстетическая ориентация в жизни ослабляет чувство реальности, ведет к тому, что целые области реальности выпадают. Но это происходит не от активности, а от пассивности субъекта. Субъект движется в направлении наименьшего усилия, пассивно отражает сотворенное не им, ставшее для него объектом. Зоркое различение реальностей предполагает активность субъекта. Эстетическое прельщение означает исключительный интерес к «как», а не к «что», то есть, в сущности, равнодушие к реальности. Это есть рабство у самого себя, при потере реальности самого себя. Это есть заключенность в себе при выброшенности себя вовне. Эстет совсем не уверен в своей собственной реальности, он уверен лишь в своих пассивных эстетических эмоциях. Нельзя было бы даже сказать, что эстет живет восприятием красоты и вызванными красотой волнениями; он часто бывает равнодушным к подлинной, наиреальнейшей красоте и живет обманными образами красоты, эстетическими иллюзиями. Прельщение и рабство эстетическое неотвратимо влечет за собой равнодушие к истине, и это есть самый ужасный результат. Люди этой душевной структуры не ищут истины, они живут под чарами, не допускающими до познания истины. И когда человек начал искать истину, он уже спасен. Искание истины есть активность, а не пассивность, есть борьба, а не мление. Прельщение эстетическое имеет родство с прельщением эротическим, одно с другим переплетается. Человек попадает во власть эстетической иллюзии, как он попадает во власть эротической иллюзии. Эстетическое прельщение делает человека рабом космоса, ставит его вне логоса. Личность связана с логосом, а не с космосом, со смыслом, а не с пленяющей природной объектностью; она предполагает не только эрос, но и этос. Поэтому эстетическое прельщение означает деперсонализацию. Эстеты по своей душевной структуре бывают яркими индивидуалистами, но не бывают личностями. Личность есть сопротивление прельщениям обманными образами красоты. Эстетическое прельщение всегда обращает не вперёд, а назад, таков результат пассивности, жизни отражениями. В восприятии красоты объект, который есть результат прошлого, всегда и есть иллюзорный элемент. Но нужно сказать, что эстет совсем не непременно поклоняется красоте; он может даже, следуя моде, отрицать красоту и совсем не связывать своих эстетических волнений с красотой. Эстетическое прельщение и рабство всегда ведет к разложению и упадку в литературной и художественной среде. Вокруг искусства людьми, которые более потребители, чем творцы, создается отвратительная снобическая атмосфера, которая свидетельствует о рабстве человека, об утрате свободы духа вследствие душевных усложнений и уточнений, вследствие найденной возможности жить пассивными отражениями, при сознании большей высоты и значительности этой жизни, чем жизнь обыденных людей, человеческих масс. Тут страшное самоутверждение сопровождается утерей себя.
§
Но существование эстетического прельщения так же мало означает отрицание подлинной красоты, как существование прельщения и рабства эротического существования подлинной любви. Нужно даже решительно сказать, что красота более характеризует совершенство существования мира и человека, чем добро. Конечная цель гораздо более характеризуется, как красота, чем как добро. Добро более относится к пути, чем к цели. Добро коррелятивно злу и всегда свидетельствует о раздвоении и борьбе. Но красота не имеет решительно ничего общего с эстетизмом. Я даже склонен думать, что у эстета атрофировано чувство красоты. Красота более гармонична, чем добро. В добре всегда есть дисгармоничность, есть несовершенство природы. Преображенный мир есть красота. Красота есть победа над тяжестью и уродством мира. Через красоту происходит прорыв к миру преображенному, к миру иному, чем наш. И этот прорыв происходит во всяком художественном творческом акте и во всяком художественном восприятии этого творческого акта. Поэтому смысл искусства в том, что оно есть упреждение преображения мира, освобождение от уродства и тяжести действительности. Освобождающее значение искусства именно в его непохожести на нашу постылую, скованную необходимостью, уродливую жизнь. И эта непохожесть есть в искусстве, которое художественно раскрывает правду о жизни, самую тяжелую и мучительную правду. Страшное и мучительное в искусстве совсем не то, что страшное и мучительное в жизни. Уродливое в искусстве совсем не то, что уродливое в жизни. Уродливое может стать художественно совершенным и вызывать эстетическую эмоцию, а не отталкивание. Например, уродство у Гойи, у Гоголя. Это есть тайна творческого акта, который отделяет искусство от действительности. С этим связан катарсис трагедии, о котором учил Аристотель. Трагическое страдание имеет освобождающее и очищающее значение, потому что между нашими страданиями, нашей трагедией и страданиями и трагедией в произведениях искусства лежит преображающий, творческий художественный акт. Искусство есть уже преображение нашей жизни, в нем нет уже тяжести, скованности, уродства, унизительной обыденности жизни, есть для нас переход к другому, в иной план существования, есть идеальность, как бы упреждающая новую реальность. Искусство не есть отражение мира идей в чувственном мире, как думала идеалистическая философия. Искусство есть творческое преображение, ещё не реальное преображение, но упреждение этого преображения. Красота танца, стиха, симфонии, картины войдет в вечную жизнь. Искусство не пассивно, а активно, и в этом смысле теургично. Фагэ однажды сказал, что мы радуемся страданиям, изображенным в трагедии, потому что нам доставляет радость, что трагическое несчастье случилось не с нами. Это острота. Но в ней в легкой форме высказана верная мысль, что страдания в трагедии освобождают нас от страданий нашей жизни, переводят нас в иной план существования. Искусство освобождает от рабства у обыденности. Искусство не есть легкость, сбрасывание с человека всякой трудности, с ним связана трудность и даже мучительность, но совсем иная, чем в обыденной жизни. Искусство может порабощать, так это бывает в эстетическом прельщении, в типе эстета. И искусство может освобождать. Красота может быть не пленом, а победой над миром. Так бывает в подлинном искусстве и в подлинной красоте. Целостная красота соответствует целостной природе человека. Раздробленная же, не целостная красота связана с раздробленностью, не целостностью человеческой природы. Но личность означает собирание целостности и знает отношение к целостной, преображающей красоте.
§
В книгах по эстетике всегда обсуждался вопрос, объективна ли красота, есть ли красота эстетическая иллюзия или реальность? Такая постановка вопроса связана, на мой взгляд, с ложным употреблением терминов «субъективный» и «объективный». Восприятие красоты не есть пассивное восприятие какого-то объективированного миропорядка. Объективированный мир сам по себе не знает красоты. В нем есть механизация, противоположная красоте. Красота есть прорыв через этот мир, освобождение от его детерминизма. Восприятие красоты в природе не есть пассивное отражение и предполагает творческий акт человека. Красота, как и истина, в субъективности, а не в объективности. В объективности самой по себе нет никакой красоты, никакой истины, никакой ценности. Это менее всего значит, что красота субъективна в смысле иллюзорности, употребляя терминологию традиционной эстетики. Субъективность как раз означает реальность, объективность же – иллюзорность. Все объективированное, объективное с глубинной точки зрения иллюзорно. Объективность есть отчужденность и отвлеченность, детерминированность и безличность. Но красота не может принадлежать миру детерминации; она есть освобождение от детерминации, вольное дыхание. Объективная красота именно и есть эстетическая иллюзия. Нельзя понимать в наивно-реалистическом смысле отношение между красотой и субъектом, воспринимающим и переживающим красоту. Красота не входит в человека из объективного мира. Красота есть прорыв в объективированном мире, преображение мира, победа над уродством и над тяжестью мировой необходимости. Человек тут активен, а не пассивен. Красота космоса связана с творческим актом человека. Между объективированной природой и человеком стоит творческий акт человека. Великие творцы-художники, создавшие поэмы, драмы, романы, симфонии, картины, статуи, всегда были активными и побеждали тяжесть и сопротивление материи. Прельщение и рабство эстетической пассивности идет не от творцов, а от потребителей. Красота есть прорыв, она дается духовной борьбой, но это прорыв не к вечному, неподвижному миру идей, а к миру преображенному, который достигается человеческим творчеством, к миру небывшему, не к «бытию», а к свободе. В мире происходит борьба хаоса и космоса, мир не дан, как прекрасный, гармонический космос. Красота человеческого лица, этой вершины космического процесса, не есть бездвижная данность, она изменяется, и она также есть активная борьба. Красота предполагает существование хаоса и победу над хаосом. Но без заднего фона хаоса нет красоты космоса. Без этого нет трагедии, вершины человеческого творчества, нет Дон Кихота, драм Шекспира, Фауста, нет романов Достоевского. Есть двоякая победа человека над хаосом – победа эстетическая и механическая, победа в свободе и победа в необходимости. Только первая победа связана с красотой. Но красота не есть только созерцание, красота всегда говорит о творчестве, о творческой победе в борьбе против рабства мира. Она говорит о соучастии человека, о совместном действии человека и Бога. Очень сложна проблема объективации в искусстве, и сложность эта, отчасти, порождена спутанностью терминологии. Каково отношение объективации к эстетическому прельщению и рабству? С этим связана и проблема классицизма и романтизма. Есть рабство классицизма, и есть рабство романтизма.
§
Классицизм и романтизм относятся не только к искусству и к эстетической чувствительности, но и к целому душевному типу и миросозерцанию. Различие классицизма и романтизма в искусстве относительно и условно. Есть романтический элемент в классическом искусстве, и есть классический элемент в романтическом искусстве. Великие творения искусства, в сущности, нельзя отнести ни к классическому, ни к романтическому. Шекспир, Гете или Лев Толстой не могут быть признаны ни классиками, ни романтиками. Меня сейчас интересует философская проблема «классического» и «романтического», которая связана с отношением субъекта и объекта, субъективного и объективного. Классическое искусство сознавало себя искусством объективным, достигшим объективного совершенства, романтическое же искусство считалось субъективным, не достигающим объективного совершенства. Тут объективность употребляется в смысле, почти тождественном с совершенством. Но и «классическое» и «романтическое» может быть прельщением. Творческий акт, создающий произведение искусства, может стремиться к совершенной объективации и отторжению от творческого субъекта. Предполагается, что можно достигнуть совершенства в конечном, что творческий продукт может быть завершенным. И творческий продукт, и творческий субъект подчиняются иерархическому объективному порядку. Это прельщение классицизма есть одна из форм рабства человека. Дух отчуждается от самого себя, субъективное исходит в объективированный порядок, бесконечное заключается в конечное. Против этого классического прельщения восстает романтизм. Романтизм означает разрыв субъективного и объективного, субъект не хочет быть частью объекта, раскрывается бесконечность субъективного мира. Совершенство не достигается в объективированном мире, в конечном. Творческий продукт всегда говорит о большем, чем он сам, в нем есть прорыв в бесконечность. Романтизм в своих исканиях есть борьба за освобождение субъекта, освобождение человека от власти закованности в конечных формах объективированного мира, от власти интеллектуализма, приковывающего к ложной идее объективного бытия, к общему. Но романтизм сам может стать прельщением и рабством. Освобождение субъекта и борьба за ценность самой творческой жизни субъекта, творящего экзистенциального субъекта, есть правда романтизма. Но субъективность может стать замкнутостью человека в самом себе, потерей общения с реальностями, взвинчиванием искусственной эмоциональности, рабством индивида у самого себя. Бесконечная субъективность может быть раскрытием реальности в экзистенциальном смысле слова, а может быть иллюзорностью и погружать в ложь. Романтики легко подвергаются эстетическим иллюзиям. Это обратная сторона романтизма. Излечение происходит не столько от классицизма, который означает реакцию, а от реализма, который обращается к правдивости, к жизненной правде. Библия не классична и не романтична, она реалистична в религиозном смысле слова. Реализм же, как было уже выяснено, не тождествен с объективностью. Библия есть книга откровения потому, что в ней нет объективации, отчуждения человека от самого себя. Всякое откровение находится абсолютно вне процесса объективации. Объективация есть закрытие откровения. Поэтому ложный классицизм есть закрытие реальностей. Видение реальностей не допускает совершенства в конечном. Вся русская литература XIX века находится вне классицизма и романтизма, она реалистична в глубинном смысле слова, и она свидетельствует о борении духа субъекта-человека, о трагедии творчества, исходящего в объективацию, она ищет высшей творческой жизни. В этом её человечность и её величие. Классицизм в своей последовательности во всех сферах бесчеловечен по своему принципу, он хочет внечеловеческого царства в искусстве, в философии, в государстве и обществе. Греческая трагедия, самое совершенное из всех человеческих творений, не есть классицизм. Классическая реакция обыкновенно означает преобладание техники над творчеством, подавление творческой субъективности, порыва к бесконечному. Человеческое творчество подчинено ритму, изменяющему творческую направленность: классицизм сменяется романтизмом, романтизм сменяется реализмом, реализм сменяется классической реакцией, классическая реакция вызывает восстание субъективности и т. д. Полнота с трудом вмещается человеком. Он живет поворотами и отрицательными реакциями. Достигнутая гармония лишь относительна и временна, она сменяется новой дисгармонией и борьбой. Человек постоянно подвергается прельщениям и попадает в рабство. И он способен вести героическую борьбу за освобождение. Человек теряет себя в объективации, и он теряет себя в беспредметной субъективности, то есть от лжеклассического переходит к лжеромантическому. Он ищет красоты, подлинной красоты, и прельщается лжекрасотой, иллюзорной красотой. От ложной объективной интеллектуальности он переходит к ложной субъективной эмоциональности. Он изобрел могущественную технику, которая может быть орудием преображения жизни, и эта могущественная техника порабощает его и подчиняет себе все стороны человеческой жизни. Искусство порабощается техникой, техникой усовершенствованной индустрии. Красота агонизирует и исчезает из объективированного мира. Искусство разлагается и заменяется чем-то, на искусство уже не похожим. Такова трагедия человеческой судьбы. Но вечный творческий дух восстает против этого состояния мира и человека. Объективность вызывает реакцию субъективности, субъективность в своем уточнении переходит в новую объективность. Освобождает лишь дух, который вне этого противоположения субъективности и объективности. И обостряется проблема личности. Человек должен реализовать личность. Личность есть дух, свободный дух, и связь человека с Богом. Связь человека с Богом вне объективации и вне ложной погруженности человека в свой замкнутый круг, через нее раскрывается бесконечность и вечность и подлинная красота.
Глава IV
1. Духовное освобождение человека. Победа над страхом и смертью
Человек находится в рабстве, он часто не замечает своего рабства и иногда любит его. Но человек стремится также к освобождению. Ошибочно было бы думать, что средний человек любит свободу. Ещё более ошибочно думать, что свобода легкая вещь. Свобода трудная вещь. Оставаться в рабстве легче. Любовь к свободе, стремление к освобождению есть показатель уже некоторой высоты человека, свидетельствует о том, что человек внутренне уже перестает быть рабом. В человеке есть духовное начало, независимое от мира и не детерминированное миром. Освобождение человека есть требование не природы, разума или общества, как часто думают, а духа. Человек не только дух, он сложного состава, он также и животное, также и явление материального мира, но человек также и дух. Дух есть свобода, и свобода есть победа духа. Но ошибочно было бы думать, что рабство человека происходит всегда от власти животно-материальной стороны человека. В самой духовной стороне человека могут быть тяжелые заболевания, может быть раздвоение, может быть экстериоризация и самоотчуждение духа, может быть утеря свободы, может быть пленение духа. В этом вся сложность проблемы свободы и рабства человека. Дух экстериоризируется, выбрасывается вовне и действует на человека, как необходимость, и он возвращается к себе, внутрь, то есть к свободе. Одну сторону этого процесса духа понимал Гегель, но не все понимал, не понимал, может быть самого главного. Человек свободный должен чувствовать себя не на периферии объективированного мира, а в центре мира духовного. Освобождение и есть пребывание в центре, а не на периферии, в реальной субъективности, а не в идеальной объективности. Но духовная концентрация, к которой зовут все наставления духовной жизни, может быть двойственна по своим результатам. Она дает духовную силу и независимость от терзающей человека множественности. Но она может суживать сознание и вызывать одержимость одной идеей. Тогда духовное освобождение превращается в новую форму прельщения и рабства. Это знают люди, которые идут духовным путем. Никогда не дает освобождения простое бегство от реальности или отрицание реальности. Духовное освобождение есть борьба. Дух не есть отвлеченная идея, не есть универсалии. Не только каждый человек, но и собака, кошка, букашка есть более экзистенциальная ценность, чем отвлеченная идея, чем общеуниверсальное. Духовное освобождение сопровождается переходом не к абстракции, а к конкретности. Об этом свидетельствует Евангелие. В этом персонализм Евангелия. Духовное освобождение есть победа над властью чуждости. В этом смысл любви. Но человек легко становится рабом, не замечая этого. Он освобождается, потому что в нем есть духовное начало, способность не детерминироваться извне. Но так сложна человеческая природа и так запутано его существование, что из одного рабства он может впасть в другое, впасть в абстрактную духовность, в детерминирующую власть общей идеи. Дух един, целостен, и присутствует в каждом своем акте. Но человек не есть дух, он лишь имеет дух, и потому в самых духовных актах человека возможна раздробленность, отвлеченность и перерождение духа. Окончательное освобождение возможно только через связь духа человеческого с духом Божиим. Духовное освобождение есть всегда обращение к большей глубине, чем духовное начало в человеке, обращение к Богу. Но и обращение к Богу может быть поражено болезнью и превратиться в идолопоклонство. Поэтому необходимо постоянное очищение. Бог может действовать только на свободу, в свободе и через свободу. Он не действует на необходимость, в необходимости и через необходимость Он не действует в законах природы и законах государства. Поэтому учение о Промысле и учение о благодати требует пересмотра, традиционные учения неприемлемы.
Духовное освобождение человека есть реализация личности в человеке. Это есть достижение целостности. И вместе с тем это есть неустанная борьба. Основной вопрос реализации личности не есть вопрос о победе над детерминацией материи. Такова лишь одна сторона. Основной вопрос есть вопрос о целостной победе над рабством. Мир плох не потому, что в нем есть материя, а потому, что он не свободен, порабощен. Тяжесть материи произошла от ложной направленности духа Основное противоположение не духа и материи, а свободы и рабства. Духовная победа есть не только победа над элементарной зависимостью человека от материи. Ещё более трудна победа над обманными иллюзиями, ввергающими человека в рабство, наименее сознаваемое. Зло в человеческом существовании является не только в открытом виде, но и в обманном образе добра. Идолы, которым поклоняется человек, принимают образы добра. Антихрист может прельщать обманным сходством с образом Христа. Так это и происходит внутри христианского мира. Многие универсально-общие, отвлеченные идеи являются злом в возвышенном образе. Об этом говорится на протяжении всей моей книги. Недостаточно сказать, что нужно освободиться от греха. Грех является не только в примитивном виде и соблазняет, возможна одержимость идеей греха и соблазненность ложной борьбой против греха, который видится повсюду в жизни. Порабощает человека не только реальный грех, но и одержимость идеей греха, съедающей всю жизнь. Это одно из рабских извращений духовной жизни. Рабство, ощущаемое человеком как насилие извне и ненавидимое менее страшно, чем рабство, которое прельщает человека и которое он полюбил. Демониакальный характер получает все относительное, превращенное в абсолютное, все конечное, превращенное в бесконечное, все профанное, превращенное в сакральное, все человеческое, превращенное в божественное. Демониакальным делается отношение к государству, к цивилизации, даже к церкви. Есть церковь в экзистенциальном смысле как коммюнотарность, и есть церкви как объективация, как социальный институт. Когда церковь, как объективация и социальный институт, признается святой и непогрешимой, то начинается идолотворение и рабство человека. Это есть извращение религиозной жизни и демониакальный элемент внутри религиозной жизни. Человеческая жизнь искалечена выдуманными, преувеличенными, экзальтированными страстями, религиозными, национальными, социальными и унизительными страхами. На этой почве возникает порабощение человека. Человек обладает способностью превращать любовь к Богу и к высшей идее в самое страшное рабство.