А той вынужденной остановкой (что колонна пошла не туда, тут же обнаружили) не замедлили воспользоваться: черные номерные таблички на машинах поменяли на белые. Так, оказывается, полагалось на марше. Для конспирации. А спустя где-то час велели поменять их обратно. Все это опять-таки казалось мне сущей формальностью: кому надо, запросто мог выследить колонну.
Цвай хундэрт
Тактичный все же народ – наши патрули. Завидев солдата в самоволке (уж куда яснее: форма-то не парадно-выходная – повседневка), никогда не подойдут к нему пока он общается с немцами или, того хуже – с немочками. Инструкция, видимо, у них такая была: при местных не борзеть. Будут топтаться, топтаться поодаль, махорить. Но стоит солдату отдалиться от тех же немочек – все, каюк.
Как-то под вечер мы с моим другом Толей Балацким, механиком-водителем, забрели в гаштет, кафе по-ихнему. Уже не помню названия городка: крохотный, так, селение. А забрели, ясное дело, из леса. Из того самого леса, где выше сосен взметнулись наши антенны, где с утра до ночи тарахтят движки наших радиостанций, где пахнет дымным чайком и где так сладко – о, господи! – дурманит дух свободы. Лес – это вам не портяночная казарма. Лес – это, братцы, свобода!
Понял я это: лес – свобода – только здесь, в армии, притом – в Германии. Лес – он такой же, как наш, подмосковный, разве что более хвойный. Ну, и понятно, поаккуратней, почище, построже. Даже излишне построже. До педантизма. Представьте себе, чуть ли не на каждой еле, сосне отметина: синяя, желтая, красная. На фига, спрашивается? Или те же глиняные горшочки на стволах. Опять-таки на фига?
Потом нам, несмышленым, объяснили, что все деревья в немецких лесах пересчитаны, и за каждым из них ведется досмотр, о чем и свидетельствуют отметины: такому-то дереву три года, такому-то – пять лет, такому-то – десять. Это – на распил, это – лечить, эту сосенку – под рождественскую елку. А горшочки на стволах? Для сбора смолы. А мы-то, изверги, крушили их, приговаривая: «Живодеры! Над деревьями издеваетесь!»
Лес потому еще – свобода, что подвигает на подвиги (такой вот каламбур); из леса, пусть и ненадолго, можно уйти, чтобы, как говорится, на людей посмотреть и себя показать. Словом, ощутить еще большую свободу. Ну и, по возможности, отметить эту самую свободу. Чревато, конечно. Но какой адреналин! Потому так любы нам были выезды в лес, на учения.
В общем, подходим мы с Толей Балацким к стойке бара, привычно распрямив гимнастерки.
Ах, гимнастерка! Без малого столетие верой и правдой служила она русскому воинству: от генерала до рядового – прочная, удобная и даже по-своему элегантная. Что она есть такое? Извольте. Та же длиннополая сорочка, но со стоячим воротником. И с нагрудными карманами. Ну и, естественно, с погонами. Как-то задался вопросом: сколько же пуговиц на ней? Оказалось, тринадцать: на вороте, на манжетах, на погонах, на карманах. И каждая – со звездочкой. Как же после этого было не уважать ее, такую звездастую? Рыже-зеленая, когда новенькая. А если уже бывалая-перебывалая, прокаленная солнцем и отстеганная дождями и мытая-перемытая, – а драили мы ее щеткой, прямо на асфальтовой дорожке у казармы, – то и вовсе бежевая. Хэбэшная. В гимнастерке, туго подпоясанной ремнем (ни складочки!), поневоле выглядишь стройнее. Украшала она и меня в свое время…
А бляхи-то, бляхи! Горят! И – стрелки на штанах. Как наводить их, служивые знают. Оттягиваешь штанину вдоль ноги и несколько раз проводишь по изгибу междузубьем расчески: вверх – вниз, вверх – вниз. И стрелка готова. Такая вот солдатская смекалка.
– Гутэн таг! – здороваемся, при этом успеваем окинуть взглядом зал: наших, в смысле офицеров вроде нет. Встреча с ними была бы весьма нежелательной. Как с теми же «макаронниками», как называли мы сверхсрочников (прапорщики – по-нынешнему), имея в виду сытую их макаронную жизнь. Суть в том, что излюбленным блюдом нашим были макароны по-флотски. Деликатес! Давали нам их редко, в основном по праздникам. Сверхсрочники же, питаясь в офицерской столовой, могли улепетывать их сколько угодно.
В общем, и те, и другие запросто могли сдать нас: ведь нам, срочникам (служащим по призыву) строжайше запрещено было посещать питейные заведения. Более того, имелось негласное указание владельцам этих самых заведений при появлении нашего брата тут же сообщать об этом в гарнизонную комендатуру.
– Т-а-а-г! – вторит розовощекий бармен.
Ох уж, эти немцы! До того небрежны в приветствии. Ну почему бы не сказать, как надо: «Гутэн таг!», «Гутэн моргэн!»? Нет же: «Т-а-а-г!», «Мо-о-ргэн!» Или – «Видэрзээн» вместо «Ауфвидэрзээн» (До свиданья!). На звуках что ли экономят? И тут верны своему прагматизму? Это равносильно тому, чтобы мы, здороваясь, говорили: «Де-е-нь!», «У-у-тро!» Нет же, говорим, как надо: «Здравствуйте!», «Добрый день!», «Доброе утро!» Ну, друзьям, понятно – «Привет!», «Пока!»
Вспомнилась история почти анекдотическая. Рассказали ее все те же «макаронники» – сверхсрочники. Как-то в гаштете набрались они крепко! Шумели, наверняка буянили. Законопослушный бармен тут же позвонил в комендатуру. Забрали хлопцев. Отсидели они, все честь по чести, и снова сюда, в гаштет: «У-у, морды!» В ответ – сама любезность: «Гут моргэн!», «Гут моргэн!..» Умеют, значит, правильно сказать, когда захотят…
– Вотка? – бармен вскидывает на нас светло-голубые глаза.
– Я-а-а, – киваю я. «Я-а-а» у них – наше «да». Ну, язык! И решительно добавляю:
– Цвай хундэрт! (Двести.)
Балацкий, нахмурившись, смотрит на меня. Он не знал и не хотел знать немецкого языка по идейным, как говорил, соображениям. В войну погиб его дед, инвалидом вернулся отец. Как такое забыть? Конечно, он понимал, что немцы теперь не те, многое узнали и осознали, да и сами натерпелись от своего бесноватого фюрера, тем не менее, глядел на них так, словно хотел убедиться: действительно ли все поняли и осознали?
Как-то в гаштете… Опять гаштет! Любили мы все-таки хаживать в это заведение. И не выпить ради. Для этого и другие возможности случались. Общения ради хаживали мы в гаштет. Пусть на кое-каком немецком, а с той стороны – на кое-каком русском, но ведь изъяснялись: кто есть кто, откуда, немного о политике. Мы это называли народной дипломатией.
Так вот, с полчаса, наверное, Балацкий общался с одним пожилым немцем при помощи всего двух фраз: «Гитлер – сука!», – восклицал он, уже изрядно поддавший. «Сталинград!», – вторил ему немец, качая хмельной головой. «Гитлер – сука!», – снова восклицал Балацкий, ударяя кулаком по столу. «Сталинград!», – повторял немец и, задрав на спине рубаху, показывал зарубцевавшиеся раны. И ведь понимали друг друга.
Своего «сталинградского» немца, уже совсем «хорошего», он довел до дому, прислонил, как полагается, к дверному косяку. Тот панически замахал руками: «Цюрюк! Цюрюк!» В смысле – назад. За дверью, действительно, послышался женский голос. Балацкий, понятное дело, ноги в руки и – назад, в часть…
Эту историю он нам частенько рассказывал. Мы ухахатывались. Особенно над этим его «Гитлер – сука!» Как будто немец и впрямь понимал, что такое по-русски «сука»…
Все еще нахмурившись, Балацкий смотрит на меня, потом переводит взгляд на бармена и для убедительности выбрасывает два пальца. Тот понимающе кивает:
– Айн момэнт, – и ставит на картонки-кругляшки две слезные стопочки.
Как сейчас вижу: берем мы эти стопочки и аккуратно так, нежнейше, наслаждаясь их прохладой, чокаемся:
– Будем! – и лихо опрокидываем.
Неспешно закуриваем. Свои, махорочные.
– Ну, шо? – спрашивает Балацкий. – Ишо по одной?
Расслабившись, он любил вклинить украинское словечко. И еще – когда волновался. Тут уже запаса русских слов ему явно недоставало. Родом он был откуда-то из Прикарпатья, то ли из Тернопольской, то ли из Хмельницкой области. Вообще, мы как-то мало интересовались, кто есть откуда: из какого города, поселка? Это не считали столь важным. Важно было, что все мы – из Союза. Союзом мы называли Советский Союз.
– Чуть повременим, – говорю Балацкому, – оглядимся, освоимся.
Зал небольшой. Мягкий полумрак, деревянные столы, заставленные пивными кружками, бутылками лимонада – пожилые, молодежь, дети. Немцы любят хаживать в гаштет всем семейством.
– А нас, кажется, приглашают, – киваю на столик у окна. – Вон тот камрад в клетчатом пиджаке. Давай еще по сто – и к нему.
– Давай.
Присаживаемся. Кладем на стол краснозвездные пилотки:
– Гутэн абэнд!
В ответ, естественно, А-а-бэнд!.
– Камрад! – приподнимаю стопку. – Гэзунд! (На здоровье!)
Он никак не отреагировал на мои слова или сделал вид, что не понял, и, отхлебнув пива, продолжал глядеть на нас не то чтобы с интересом, а как-то проникновенно-пытливо, и глаза холодные, что осеннее небо.
– Капрал? – задерживает взгляд на моих погонах.
– Сержант, – констатирую я, заведомо зная, что он опять чего-то не поймет.
Он ухмыльнулся:
– Бундэс рэпублик – гут. Дойче дэмократише рэпублик – шлехт!
– Шлехт? Плохо? – наклонился ко мне Балацкий. – О чем это он?
– Да так… Западный он немец.
– Оцэ дило! – насупился Балацкий, пухленькое лицо его порозовело, «ежик» на голове ощетинился.
Да, непростая штучка этот камрад. Да какой он к черту камрад? Казачок засланный.
– Бундэс рэпублик, – обращаюсь к нему, также чеканя слова – капитализм.
– О, я-а, я-а! – воскликнул он и поднял большой палец.
– А ДДR, ГДР, – продолжаю я, – социализм, справедливость.