ХХХ
В Свердловск (ныне Екатеринбург) я заявился как дембель для поступления в Уральский госуниверситет не в военной форме, как обычно это делали абитуриенты, прошедшие армейскую службу, а в гражданском костюме, как бы подчеркивая, что не нуждаюсь ни в каком снисхождении на приёмных экзаменах.
Вообще самомнения в то время у меня хватало. На других абитуриентов я смотрел снисходительно. Ведь у меня за спиной было больше трех лет низовой журналистской работы (полтора года в районной газете и два года в крейсерской многотиражке). И это, как я тогда легкомысленно думал, давало мне право старшинства.
Но таких ухарей, как я, набралось среди абитуриентов, наверное, с десяток. Помню, выделялись Анатолий Джапаков, Саша Пашков, Коля Кузьмин, Михаил Чирков, Юрий Ермаков, Коля Володарский (он пришёл на экзамены в солдатской форме) и другие парни, считавшие себя едва ли уже не студентами. И напрасно! На экзаменах срезали безжалостно, если видели слабые знания, и никакие рекомендации не могли помочь.
Наверное, были и блатные. Но они так были законспирированы, что мы даже не догадывались, кто же идёт по протекции. Уже после экзаменов на первом курсе у нас объявился Сергей Курочкин – сын художественного руководителя Свердловского театра музыкальной комедии, народного артиста СССР, профессора Свердловской консерватории Владимира Акимовича Курочкина.
Сергей был тих, незаметен, я бы даже сказал, очень скромен. Он мало с кем общался и старался обходить стороной наших девиц, видевших в нём выгодного жениха. Мне по поручению преподавателя пришлось в неурочное время натаскивать Сергея по немецкому языку. Вскоре он взял академический отпуск и потерялся из виду.
Я не фаталист, не сторонник каких-то мистических штучек, но на вступительных экзаменах встретил семнадцатилетнюю девушку, живописное изображение которой ещё во время службы на флоте вырезал из журнала и наклеил на обложку самоучителя по немецкому языку. И подписал: Meine Ehfrau (моя супруга). И вот эту Ehfrau, один к одному, будто она сошла с той картинки, вижу вдруг у дверей аудитории, где шли вступительные экзамены по истории. Через год мы с Еленой поженились. Была Никитиной стала Сенчевой. И нашему браку уже более 50 лет.
Студенческая жизнь в советское время не была нищей, как пытаются изобразить иные мемуаристы. Стипендия, если у тебя не было двоек, равнялась сорока двум рублям при средней зарплате по стране в 120 рублей. Если сдавал сессионные экзамены на пятёрки, то мог рассчитывать на стипендию в 60 рублей. У нас с Еленой такая стипендия была, потом скатились на обычную.
На 42 рубля трудно было, конечно, прожить. Но, если ты не бездельник, то мог ещё и приработать. Многие так и делали. Я навострился писать в местные газеты, где платили приличные гонорары. Дополнительно к стипендии имел ещё не менее полста рублей в месяц. Сокурсники тоже не дремали. Ольга Васильева, например, после второго курса укатила на летние каникулы на остров Шикотан, где работала на рыбзаводе. Труд адский. Зато получила хорошие деньги на дальнейшее студенческое житьё-бытьё.
Свердловск в семидесятые годы, как город первой категории, пользовался особым положением. Во всяком случае продовольствием и товарами ширпотреба он снабжался стабильно. Помню, зашли как-то в универсам на улице Куйбышева. Мать честная, чего только там не было! В рыбном отделе – свежемороженые палтус, камбала, престипома, бельдюга, морской окунь и разные морепродукты, названия которых и не выговоришь. В гастрономическом отделе мы всегда покупали языковую колбасу и прочие мясные вкусности.
И если мы, студенты, могли покупать это, считающееся нынче деликатесом, то, наверное, для работяг хорошо отовариться тем более не было проблемой. На большинстве промышленных и строительных предприятий работали столы заказов. А многие заводы имели свои подсобные хозяйства, откуда мясо, молоко, овощи поступали к столу рабочих. Рассказываю об этом только потому, что позже, в девяностые и последующие годы из всех рупоров сми внушалась мысль, что при Советах был едва ли не голод. Вранье несусветное! И это несусветное вранье исторглось однажды их державных уст самого главного чиновника в стране, который, не моргнув глазом, публично заявил, что в Советском Союзе, кроме резиновых калош, ничего не производили.
Да, был дефицит некоторых продовольственных продуктов. Красную икру, к примеру, так просто не купишь. Не лежали на полках сыры, сливочное масло. Нелегко было купить в магазине мясо. За этим нужно было идти на рынок. Причем на рынок многие продукты перекочевывали с государственных оптовых баз и магазинных подсобок. Уж в чём-чём, а в этом-то работники торговли хорошо поднаторели.
И все-таки продуктовая проблема не была такой кричащей. Не случайно же в восьмидесятые годы зародилось известное выражение: социализм – это когда в магазинах пусто, а в холодильниках густо. Да, это парадокс. И породила этот парадокс негодная система потребительского распределения, негибкое ценообразование и такое же негибкое, а порою просто идиотское, дуболомное планирование.
К примеру, складные зонтики были в дефиците почти везде, а в северных регионах ими были завалена вся торговая сеть. Зимние женские шубки можно было без труда купить в Ташкенте, Бухаре, Самарканде, а на Урале, в Сибири их днём с огнём не найдёшь. Вот яркий штрих. В центре болгарского города Варна был книжный магазин, носящий имя Маяковского. Туристы из Союза вывозили оттуда подчистую книги, которые в самом Союзе невозможно было купить. Или вот такая деталь. В одной из журналистских командировок зашёл в универмаг степного районного центра Тальменка Алтайского края. Весь торговый зал был увешен импортными новомодными куртками «Аляска». А местным жителям такие куртки до лампочки, они спрашивали, когда фуфайки завезут. В селе фуфайки и кирзовый сапоги были в дефиците. Что же это за политика такая была!
В студенческую пору лично я пока не задавался подобными вопросами. Восприятие жизни было на уровне спонтанных эмоций, а не серьезных, подкреплённых знаниями, размышлений. Преподавали нам, надо сказать, хорошо. Особенно выделялся Владимир Александрович Чичиланов, журналист, прошедший школу собкора в «Учительской газете» и секретарскую работу в «Уральском рабочем». На кафедре теории и практики печати он был, пожалуй, самой авторитетной и влиятельной фигурой. Студенты его панически боялись. За технику газеты (он преподавал именно этот непростой предмет) Владимир Александрович спрашивал, как говорится, по полной. И всегда добивался, чтобы студент обязательно освоил науку газетной вёрстки, планирования номера, разбирался в технологической цепочке от журналистского блокнота до печатного цеха.
Ко мне Чичиланов относился по-другому, чем к моим однокурсникам. Возможно потому, что признавал мой микроскопический опыт работы в газете до поступления на журфак. Он же стал руководителем моей практической дипломной работы и оценил её на «отлично». И как я понял однажды, он продолжал следить, как я проявляю себя в должности разъездного корреспондента в газете «Уральский рабочий».
После моей очередной публикации он позвонил и сказал, что напрасно в статье я дал негативную оценку человеку, прошедшему войну с фашисткой Германией от первого до последнего дня. Суть в чем. В одной неблагополучной сельской семье во время родительской попойки кипятком обварился ребёнок. Пьяная мать бросилась за помощью к односельчанам, чтобы доставить мальчика в районную больницу. Один мужик отказался, другой. Уж очень опостылела всем эта пьяная семейка. Отказался и фронтовик…
Для меня этот факт показался особенно выигрышным. И я стал «раскручивать мораль» вокруг этого эпизода. Статья получилась вроде бы звонкой. Но… с изъяном. Мне нужно было бы понять причины такой бесчеловечной реакции сельчан, а я ушел в морализаторство, стал стыдить и воспитывать людей, за спинами которых такая сложная противоречивая жизнь. Досталось и фронтовику. Он, дважды горевший в танке, вытащивший на себе товарища с поля боя, в этой ситуации проявил почему-то необъяснимую отстранённость. Вот в этом и надо было бы разобраться, не называя, возможно, фамилии человека.
Чичиланов, прочитав эту статью, сразу увидел её слабость и неделикатность в трактовке фактов и прямо сказал мне об этом. Его правоту я принял не сразу и только спустя годы, я признал, как глубоко он чувствовал и понимал слово.
В семидесятые годы на журфаке УрГУ состав преподавателей был, как сказали бы сейчас, премиальным. На лекциях Людмилы Михайловны Майдановой студенты замирали от внимания и удовольствия. Она преподносила русский язык так, как будто мы открывали для себя досель неведомый, но долгожданный мир, а для подкрепления своих теоретических высказываний по стилистике языка использовала тексты из «Мастера и Маргариты» Булгакова.
Любимцем всего факультета был Валерий Маркович Паверман. История зарубежной литературы в его лекциях воспринималась нами как галерея потрясающих литературных образов. Валерий Маркович был нами любим ещё и за то, что он никогда никому на экзаменах не ставил «неуд». И не обращал внимания на шпаргалки. Наоборот, он поощрял использование шпаргалок, считая, что студент, заготовивший «шпоры», уже поэтому кое-что знает и заслуживает положительной оценки.
С Валерием Марковичем мы продолжали общаться и после окончания университета. Иногда после лекций он заходил в редакцию «Уральского рабочего», мы наскоро накрывали в укромном уголке столик и под рюмку чая он рассказывал еврейские анекдоты. С виду веселый, неунывающий, он иногда впадал в мимолётную грусть и говорил: вот обзаведусь дачей и с этим (он показывал на бутылку) поаккуратнее буду.
Разумеется, что профильным предметом у нас была теория и практика партийной и советской печати. Преподавала нам эту мудрость (говорю об этом без всякой иронии) Любовь Ивановна К. Она же у нас вела спецкурс «Редакторская деятельность В.И.Ленина» и спецсеминар «Вопросы социалистического соревнования и печать».
Не знаю, она сама глубоко ли вникала в то, что пыталась до нас донести. Все её теоретические мысли блуждали вокруг знаменитой ленинской формулировки: газета – не только коллективный пропагандист и агитатор, но и коллективный организатор. И эта ленинская мысль в разных вариациях нудно, с ударной интонацией повторялась из лекции в лекцию без соотнесения с историческим контекстом, без дополнительного разъяснения, что функции печати расширяются и изменяются по мере развития самого общества и самой государственной системы.
Не удивительно, что многие мои сокурсники старались увильнуть от таких лекций, а если застревали в аудитории, то дремали или перебрасывались записочками. Курс был неровный. Если Александр Пашков, Юрий Ермаков, Сергей Рыков, Анатолий Джапаков, Михаил Чирков, Любовь Шаршавова, Лев Селезнев, Геннадий Чугаев и ещё несколько человек заметно выделялись своей энергичностью, всевозможными инициативами, то другие, как мышки, были тихи и незаметны.
Были и такие, которые вели себя отчужденно: общение с курсом воспринимали как вынужденное и временное. Кстати, о них и память не сохранилась, да и они в своей памяти не оставили места студенческим годам. Одна из наших сокурсниц, которую хотели пригласить на встречу выпускников, холодно, если не зло, отчеканила: «Забудьте мой телефон. То, что я с вами училась, это еще не повод для продолжения знакомства».
Спустя годы, я пытался отследить судьбы моих однокурсников. Многие из них журналистами так и не стали. Нашли применение своим талантам в других сферах. Но почти все парни и девушки, которые считались костяком курса, неплохо проявили себя в газетах, на радио, телевидении и в пиар-агентствах. Не касаюсь их политических убеждений и нравственных принципов. Но как профессионалы, овладевшие ремеслом журналистики, они, конечно же, состоялись.
Продолжаю разговор о наших преподавателях. Были среди них подлинные педагоги, которые стремились разбудить в нас желание осмысливать жизнь и ничего не воспринимать на веру. Конечно, они не были с диссидентским уклоном, но не боялись привить нам критический взгляд на происходящее.
Историю русской литературы нам читал Иван Иванович Грибушин. Как раз в это время был лишен гражданства и выслан из страны Александр Солженицын. В СМИ с подачи ТАСС об этом было сказано очень скупо. А публичные разговоры вокруг его имени если велись, то, разумеется, с осуждением его личности.
Моё знакомство с творчеством этого писателя ограничивалось повестью «Один день Ивана Денисовича» и рассказом «Матренин двор». И когда в своей лекции Иван Иванович Грибушин вдруг повел речь о книгах Солженицына, появившихся за рубежом (к тому времени на западе вышли только два его романа «Красное колесо» и «В круге первом») я сразу навострил уши: что же он скажет?
Ничего плохого, ничего осуждающего не сказал. Но отметил только то, в чём я сам, по своему восприятию, убедился только спустя годы. Солженицын, заявил наш преподаватель, слабый писатель, стиль изложения громоздкий, язык утяжелён вычурными неологизмами, чувствуется претензия на оригинальность, что лишает повествование естественности и простоты.
Меня, честно скажу, это обескуражило. Не раз перечитывал «Ивана Денисовича». Повесть как раз покоряла образным и лаконичным языком. Не говорю уже о том, что она вскрыла гигантский пласт жизни людей за колючей проволокой в годы сталинских репрессий. Почему же последующие произведения Солженицына страдали слабой литературной техникой и отсутствием авторского своеобразия? По каким же книгам судить о нем как о художнике?
Мне думается, что к литературной отделке «Одного дня Ивана Денисовича» приложили руки опытные редакторы журнала «Новый мир». И в первую очередь Александр Трифонович Твардовский. Нигде напрямую об этом не говорится. Упоминается лишь то, что с текстом пришлось повозиться, чтобы не цеплялась цензура. И так вышло, что повесть «Один день Ивана Денисовича», пожалуй, единственное у Солженицына художественное произведение с яркими литературными достоинствами. Остальные книги автора (и прежде всего «Архипелаг Гулаг» – это скорее гибрид разных жанров, не лишенных какой-то документальной основы под соусом беллетристики.
Сам Солженицын назвал свой объёмный труд о Гулаге «опытом художественного исследования», тем самым как бы заранее оправдывая себя в неточностях, непроверенных фактах, проще говоря, во вранье.
Жизнь Гулага, в котором перемалывались судьбы многих и многих людей не была монопольным предметом документального и художественного исследования только одного Солженицына. О лагерях писали Евгения Гинзбург (мать Василия Аксёнова), Варлам Шаламов, Олег Волков, Георгий Жженов, Ефросиния Керсновская, Борис Ширяев, Лев Разгон, Василий Ажаев, Зара Веселая (дочь писателя Артема Весёлого) . Причем их произведения отличаются не только высоким литературным качеством, но и точностью в отображении тюремной и лагерной жизни.
Почему же тогда именно Солженицын признан едва ли не единственным лагерным Пименом? Ведь с этого признания и началось его восхождение к образу «совести нации». Начнем с того, что Н.С. Хрущёв произвёл своего рода рукоположение, дав добро на публикацию повести «Один день Ивана Денисовича». Это был, конечно же, политический акт, а не оценка повести как литературного явления. Слово верховного руководителя страны вызвало, как у нас водится, шквал одобрения и восхваления. А потом, когда Солженицын, в открытую вступил на тропу антисоветизма, начался такой же шквал осуждения и развенчивания. С уничтожением СССР оценка Солженицына опять сменилась с минуса на большой плюс.
Думается, Александр Исаевич трезво оценивал свое литературное дарование, и он понимал, что остаться на пике общественного мирового внимания ему позволит только скандальность. И он умело бузил. Клеветнический миф о том, что Шолохов не является автором великого «Тихого Дона» именно Солженицын раскручивал с бешеной энергией. Потом с такой же энергией, уже на Западе, стал призывать к крестовому походу против страны Советов. Позже ему стали приписывать призыв к атомной бомбардировке СССР. Солженицын, въехав в ельцинскую Россию на белом коне, естественно, стал отрицать приписываемые ему слова, якобы выдернутые из контекста.
Мое интуитивное недоверие к этой личности усилилось и получило разумное объяснение после знакомства с критическими произведениями писателя, фронтовика Владимира Бушина. Его книга «Гений первого плевка» разбирает жизнь, творчество и политическую деятельность Солженицына по косточкам. В свое время Владимир Сергеевич Бушин (уже признанный литературный критик) в воронежском литературном журнале «Подъем» отозвался добрым словом о повести «Один день Ивана Денисовича». Между автором повести и критиком на первых порах возникла теплая творческая переписка, что, впрочем, позднее не помешало Александру Исаевичу не вспомнить, кто такой Бушин вообще…
…Вот так под впечатлением от лекции преподавателя УрГУ И.И. Грибушина у меня возник устойчивый интерес к личности Солженицына, к его творчеству и его судьбе. И это как раз в тот момент, когда писатель подвергся не только гонению от брежневской власти, но и беспощадному общественному остракизму. А потом – снова вознесение чуть ли не к пророческой личности. Но ведь верно говорят: только время расставляет всё на свои места. Пройдет много лет, чтобы сами люди разобрались, кто есть кто.
В Кисловодске недалеко от железнодорожного вокзала стоит памятник Александру Солженицыну работы Зураба Церетели. Памятник, на мой взгляд, весьма странен. Апостольская фигура, бронзовая сутана до пят и воздетые вверх руки с неестественно длинными пальцами-щупальцами. Вот и гадай: какую идею вложил Церетели в этот памятник?
Кисловодск в любое время года запружен людьми. Отдыхающие, туристы, гости города толпами осаждают дачу Шаляпина, музей-усадьбу художника Ярошенко, дворец, где укрывалась от революционных бурь Матильда Кшесинская. Много в этом замечательном городке паломнических мест. Только один памятник обходят вниманием люди – это памятник Александру Исаевичу. Конечно, дежурные экскурсии бывают и к нему. Но не более…
ХХХ
Студенческая жизнь на дневном отделении текла для меня лениво и однообразно. Учеба не доставляла больших хлопот. И когда в 1975 году родился сын Павел, я решил перейти на постоянную работу в областную газету «Уральский рабочий», где меня уже знали. В ту пору это была, пожалуй, самая крупная и самая авторитетная из областных, краевых и республиканских газет страны. Её подписной тираж достигал вместе с розницей почти семисот тысяч экземпляров. Нечего и говорить, как я мечтал попасть именно в такую газету, где работали настоящие асы журналистского дела. Но моё знакомство с «Уральским рабочим» произошло ещё раньше, причём при забавных обстоятельствах.
Это было весной 1972 года. В ожидании вступительных экзаменов на факультет журналистики, я подрабатывал слесарем на прокладке загородного газопровода. Бригада состояла из очень колоритных мужиков, и очерк о них сам просился в газету. С жизнеописанием этого коллектива в мартовский субботний денёчек я отправился в редакцию «Уральского рабочего». Там, на одном из этажей, меня перехватил то ли бдительный вахтер, то ли такой же бдительный корректор, вышедший на перекур. Пока мы объяснялись, куда, зачем и к кому, в коридорном просвете нарисовалась ещё одна фигура. Развалистой боцманской походкой подошёл к нам коренастый широколобый человек и спросил: что за шум, а денег нет? Выслушав меня, он коротко сказал: это ко мне!
Так я оказался в кабинете заведующего промышленным отделом редакции Николая Петровича Широкова. Он начал читать мою тетрадку совершенно с равнодушным видом. Один раз взял перерыв в чтении, подошел к шкафчику, что-то там выпил и похрустел кусочком сахара. Закончив изучать мой труд, хозяин кабинета откинулся на спинку стула и строго сказал: всё ясно, берем тебя собкором.
От неожиданности я чуть не задохнулся. Покашляв, переспросил: каким собкором? Николай Петрович подошел к висящей на стене карте Свердловской области, властно скрестив за спиной руки. В такой позе он стал похож на командующего фронтом.
– А вот мы тебя куда кинем, – он ткнул пальцем в карту, – Краснотурьинск, Серов… Ну, и так далее.
Мне это показалось какой-то дикой фантазией. И тут я заметил, что Николай Петрович находится в таком приподнятом настроении, когда на тебя работает вся ликероводочная промышленность. Не давая опомниться, Широков деловито осведомился: документы в порядке?
– Так ведь я ещё даже не студент, Николай Петрович!
– Нам не дипломы нужны, а пишущие люди, хорошие перья, – урезонил он меня.