
Искры Божьего света. Из европейских впечатлений

Николай Надеждин
Искры Божьего света. Из европейских впечатлений

@biblioclub: Издание зарегистрировано ИД «Директ-Медиа» в российских и международных сервисах книгоиздательской продукции: РИНЦ, DataCite (DOI), Книжной палате РФ
На обложке:
Иоганн Генрих Блейлер-младший, «Изола Белла», 1837 г.
Составление
Маргарита Бирюкова, Михаил Талалай
Научная редакция
Михаил Талалай

© М. Г. Талалай, составление, научная редакция, статья, 2025
© М. А. Бирюкова, составление, подготовка текста, 2025
© Издательство «Алетейя» (СПб.),2025

Николай Иванович Надеждин
(с. Нижний Белоомут, 1804 – Санкт-Петербург, 1856)
I. Франция
Впечатления Парижа
Выдержки из дорожных впечатлений[1]
1.«Я во Франции – я еду в Париж – я скоро буду в Париже?» – вот что твердил я беспрестанно, про себя и почти вслух, бродя по узким, кривым старонемецким улицам Страсбурга. Надо сказать, переход от Германии к Франции, несмотря на заветную черту Рейна, совсем не так обрывист и крут, как например в Швейцарии, где один снежный гребень делит окончательно два или три народа, где, сказав поутру на прощанье: «Guten Morgen!», к обеду, часов через шесть ходьбы, слышишь вдруг: «Bonjour!», или «Buono giorno!». С плоской западной стороны Франция бросается в глаза не тотчас по переезде Рейна.
Известно, что Эльзас, составляющий ее Рейнские департаменты, есть старинное достояние Германии, оторванное от прежней Священной империи весьма недавно, в блестящую эпоху завоеваний Людовика XIV. И хотя с тех пор прошло уже более века, хотя узы, соединяющие Эльзас с Францией, сохранились неприкосновенными при всех переворотах и бурях, физиономия его остается поныне тою же, тевтоническою! Особенно Страсбург, столица Рейнской Франции, с немецким именем сохраняет неизгладимые черты немецкого происхождения.
Его дивная колокольня, исполинское дитя искусства, рожденного и взлелеянного германским гением, из глубины облаков, пронзаемых ее неустрашимой стрелою, братски переглядывается с готическими замками, венчающими хребет Шварцвальда. Все прочие здания, церкви и дома, за исключением немногих вновь построенных, смотрят по-немецки. На улицах простодушная германская флегма мешается с французской веселой живостью; вывески и афиши пестреют двуязычными буквами; даже журналы делятся на два столбца: немецкий и французский. Но со всем тем, я уже чувствовал себя во Франции. Я слышал ее язык, эту заповедную святыню наших гостиных, эту привилегированную вывеску нашей образованности, это исключительное достояние нашего высшего общества, слышал на улицах и площадях, из уст кучеров и торговок. Мое грубое ухо не различало оттенков эльзасского произношения, которое дерет слух парижан, но у нас, не для одного меня, показалось бы очаровательной музыкой, возбудило бы тайный стыд и глубокую зависть. И когда, в первый вечер по приезде моем в Страсбург, горничная, явясь убирать мою комнату, заговорила со мной по-французски (да как еще по-французски, не хуже наших образованных барышень с двумястами душ приданого!), признаюсь, я испытал какое-то особенное чувство приятного удивления. Я понял, что нахожусь наконец в той дивной земле, где, как говаривали некогда с простодушным восхищением наши деды, образованность так велика, что и крестьяне говорят по-французски!
Но шутки в сторону, тем более что эти шутки так уже стары, истасканы, и я сам повторяю их по преданию. Говоря серьезно, чувство, испытанное мной при первом шаге на французскую землю, сопровождалось волнением. Сердце билось сильно, кровь обращалась быстрее. Наконец, я во Франции! Сколько нового, занимательного, тревожного, раздражительного заключается в этом чувстве для каждого европейского путешественника, тем более для пришельца из отдаленных краев севера!
Я никогда не был галломаном, никогда не боготворил Франции со слепым суеверием, но, признаюсь, из всех европейских стран, Франция предпочтительно влекла мое любопытство. Не она ли, в продолжение почти двух веков, утвердила за собой честь законодательницы просвещения, образованности, вкуса? Не ее ли считают все средоточием и горнилом европейской жизни? Не она ли, на нашей памяти, угрожала сделаться столицей, митрополией Европы во всех отношениях? Не она ли блеснула всему миру исполинским величием Наполеона? Не она ли и теперь, посредством своего всеобщего языка, раздает венки, подписывает окончательно дипломы всякой европейской знаменитости? Но я был во Франции, и не видал еще Франции!
Франция вся в Париже: там ее центр, ее жизнь, ее бытие; там проповедуют Гизо[2] и Тьеры[3], там живут Бальзаки и Гюго; там кипят все идеи, оттуда разносятся листки, волнующие Европу и новым проблеском гениальной мысли, и новым порывом к усовершенствованию, к развитию жизни, и новым изобретением головной прически… Итак в Париж, в Париж! Прощай знаменитая колокольня, прощайте берега Рейна, прощай Страсбург! Где контора дилижансов?
По законам Франции, у меня отобрали в Страсбурге русский паспорт и снабдили французским от имени Людовика-Филиппа, короля французов, где тщательно означили мое происхождение, звание, ремесло, цель путешествия, и сверх того описали подробно наружные приметы, даже привели рост мой в число метров и сантиметров, разумеется, по глазомеру. Русский паспорт отправлен был в Париж, где я должен был получить его обратно. Вообще французское правительство довольно строго относительно путешественников: надо непременно, чтоб паспорт ваш получил визу ближайшего французского посланника или по крайней мере консула, иначе вас не перепустят через Рейн; потом, тройной оплот неумолимых таможенных застав, неприятельски разрушающих порядок ваших чемоданов; затем, на расстоянии четырехсот верст, три или четыре раза осмотр паспорта, довольно суровый, хотя и с прибавлением безотлучной черты французской вежливости «S’il vous plait, monsieur!». Я выехал из Страсбурга в девять часов утра. Гладкое шоссе, обсаженное с обеих сторон густыми ореховыми деревьями, вилось по прекрасной равнине, покрытой роскошно возделанными полями, усеянной милыми деревеньками. Дилижанс ехал скоро, верст семь наших в час, и я проехал городок Васселону, не имев времени взглянуть на бумажные фабрики и мраморные ломни, которыми он славится в французской статистике. В Саверне, порядочном городке с под-префектурою, трибуналом и коллегией, я увидел себя у подошвы Вожских гор, цепь которых тянется от юга к северу, по направлению Рейна, почти параллельно Шварцвальду. Здесь много остатков тевтонической древности; особенно замечательны палаты древних епископов, обращенные в казармы. Французское самолюбие, вошедшее в пословицу, видит в новом дворце савернском сходство, даже соперничество со знаменитым Вильгельмсгёэ Касселя; я, признаюсь, ничего не заметил.
Въезд на гору, начинающийся почти при выезде из Саверна, в свое время считался дивом инженерного искусства: дорога проведена нечувствительно поднимающеюся спиралью, и патриотическая гордость французских дам воздвигла хотя не прочный, но блистательный памятник этому чуду, выдумав моду убирать голову жемчугом в форме савернского спирального шоссе, что и известно в летописях парижских мод под именем coiffure a la Saverne[4]. С вершины горы я отдал прощальный взгляд Рейну, Шварцвальду, виднеющемуся вдали, и Страсбургской колокольне, рисующейся на его сизом грунте: вид прелестный!
Крепость Фальсбург, укрепленная знаменитым Вобаном[5], приветствовала меня от имени департамента Мёрты, к которому принадлежит. В Саррбурге, где ожидал нас обед, меня потчевали французским народным кушаньем, которым англичане так дразнят своих соседей – лягушечьим фрикасе, от которого я, как православный русский, разумеется, оградился крестным знамением. Это был последний «бург» напоминающий своим характеристическим окончанием Германию: через станцию зазвучали имена уже чисто французские; я въехал в Лоррень или старинную Лотарингию. Люневиль напомнил мне известный договор, заключенный первым консулом Бонапартом с императором Австрийским, урожденным герцогом Лотарингским. Домбаль привел на память имя, так знакомое сельским хозяевам; но, к сожалению, я не мог видеть Ровиля, святилища современной агрономии, который лежит несколько в стороне от большой дороги.
Поздно приехал я в Нанси, где дилижанс должен был остановиться на несколько часов. Это был первый значительный город Франции, мною увиденный. Здесь была некогда столица Станислава Лещинского, возведенного на трон польский рукою Карла XII и два раза низвергнутого Петром Великим – Станислава, дочь которого из скромной изгнанницы, метившей белье и державшей счет столовой посуде, сделалась королевой Франции, женою Людовика XV. Прах его покоится здесь же под мавзолеем Жирардона[6], а память доныне хранится в устах народа, несмотря на перевороты, отодвинувшие так далеко прошедшее от настоящего. Нанси теперь главный город департамента Мёрты; он имеет прекрасную физиономию, выстроен правильно и изящно. Я ходил по нему при свете луны, окруженный фантастическими тенями.
Утро застало меня под стенами Туля, орошаемого Мозелью; знаменитый Вестфальский мир, положивший первые основания европейскому равновесию, здесь поставил межу Франции. Спутник, присевший к нам здесь в дилижанс, объявил, что недалеко отсюда Вокулёр[7], где поэтическая Жанна д’Арк начала некогда свое поприще в скромном звании трактирной служанки, но я напрасно искал его глазами за холмами приближающейся Шампани. В полдень, к обеду (надо заметить, что во французских дилижансах относительно обедов нет той строгой, точной дисциплины, как в немецких; всё зависит от деспотического самовластия кондуктора) мы приехали в Бар-лё-Дюк, главный город департамента Мёзы. Местоположение очень милое, по уступам горы, в виде амфитеатра. Мне предлагали посмотреть на любопытнейшую редкость города – труп, источенный червями, который, говорят, сделан с особенным искусством: но церковь св. Петра, где хранится это диво, находится в верхней части города, и мне не захотелось лезть туда, особенно в полуденный зной.
В Сен-Дизье увидел я Марну, в ее верховье, но уже судоходную; берега ее покрыты лесом. Витри на Марне или Витри-лё-Франсуа, городок прекрасной наружности, напомнил мне своим именем последнего венчанного рыцаря на троне Франции, короля Франциска I, который был его основателем. Между тем наступила другая ночь, под покровом которой въехали мы в Шалон на Марне, древние Каталауны римской Галлии. Дилижанс наш был наполнен веселою толпой молодых французов, ехавших из Витри провесть следующий воскресный день в столице департамента Марны. Шалон довольно большой город; замечателен его древний готический собор с двумя башнями, великолепным порталем и расписными окнами XVI века; дома частью деревянные, что большая редкость во Франции, частью из мелового камня.
По несчастью, я проехал Эперне, родник шампанского, ночью, и потому ничего не могу сказать о вкусе божественной влаги в месте ее рождения. Поутру, в Шато-Тьерри, древнем Castellum Theodorici, ныне подпрефектурном городке департамента Эни, я отдал поклонение статуе Ла Фонтена[8], которого здесь родина. В Ферте-су-Жуарр мне показывали издали замок, где Людовик XVI останавливался, возвращаясь из рокового Варенна[9]. Здесь уже департамент Сены и Марны. Около полудня возник перед нами древний собор Мо, святительская кафедра великого Боссюэта[10]. Французы весьма признательны к представителям своей народной славы: Мо дышит памятью знаменитого пастыря. В соборе его гроб, окруженный благоговением; в епископском саду воздвигнута статуя художником Риттиелем; там показывают, как святыню, аллею из тисов, под сенью которой великий муж обдумывал свои высокие создания. Мо составляет последнюю границу провинциальной Франции; за ним начинаются окрестности столицы – Подпарижье, если можно так выразиться.
Скоро зазвучало в ушах моих имя Ренеи. Где ж этот телеграф, внушивший одну из трогательнейших повестей одному из пустозвоннейших писателей юной Франции[11]? Потом Ливри – Виль-Паризи – и наконец Бонди, последняя станция перед Парижем! Оставалось только два лье[12] до края желаний… Признаюсь, я едва вспомнил, что вижу то самое Бонди, где некогда совершилась трагическая история Обриевой собаки, источник стольких слез для наших театров[13]. Я был весь проникнут, подавлен близостью Парижа. Площадь пестрела омнибусами с волшебной надписью: «от Парижа до Бонди – от Бонди до Парижа». По несчастью, кондуктор дилижанса вздумал не менять лошадей на этой станции; я было обрадовался такой мере. Но это еще более нас задержало; конюха вышли обмывать морды и ноги лошадям, хотя они проехали только одну французскую почту – по-русски верст десять. Сердце рвалось от нетерпения. Вот двинулись, вот поехали.
– Это Париж? – спросил я своего спутника, весьма неразговорчивого эльзасца, завидев на высоте влево прекрасное здание.
– Нет! Это замок Роменвиль!
– Так вот он! – вскричал я, увидев широкую улицу, наполненную народом, при въезде которой стояли род триумфальных деревянных ворот, приготовленных для какой-то иллюминации.
– Нет! Это деревня Пантен!
На улице кипели толпы, гремела музыка. То был народный праздник. Вообще воскресные дни летних месяцев посвящены народным празднествам в окрестностях Парижа; каждая деревня имеет свою очередь, установленную вековым обычаем. Но иллюминация была приготовлена не для этого праздника; это были остатки приготовлений к июльскому торжеству, остановленному ужасным злодеянием Фиески[14].
– Где ж Париж? – спросил я уныло, выехав из Пантена.
Эльзасец промолчал несколько минут и вдруг разрешился протяжным звуком:
– Voila la barriere![15]
Признаюсь, все мечты мои разлетелись в прах при этом слове. Перед нами открылась улица, загороженная решетчатыми воротами, которые в европейских городах заменяют наши рогатки. Эта улица показалась мне гораздо теснее и хуже пантенской. Но то был действительно Париж, столица Франции!

Неизвестный художник. Сен-Мартенские ворота, вход русских войска в Париж 31 марта 1814 г.
Нас спросили, не везем ли мы чего, подлежащего городской пошлине, то есть съестных припасов, вин и т. п. Отрицательный ответ кондуктора отворил свободный въезд в ворота… Так вот я и в Париже! Направо увидел я великолепное здание, примыкающее к заставе. Это водохранилище Вильетское, звено, соединяющее каналы Сен-Дени и Сен-Мартен, посредством которых лука, описываемая Сеною под Парижем, значительно сокращается для судоходства, пристань знаменитого канала Урк, и запас вод для столицы. Парижане, для которых нет полезного без приятного, летом сбираются сюда на купанье, а зимой кататься на коньках. Влево возвышалась на отдаленном горизонте какая-то огромная церковь; после узнал я, что это был знаменитый Пантеон.
Но мне было не до расспросов; я жадно смотрел вперед. На углах переулков, примыкавших к нашей дороге, я читал крупную надпись: «Улица предместья Сен-Мартен». Предместье Сен-Мартен! Кто не знает этого имени, кто не бывал воображением в этом предместии с Бальзаком, с Жуй[16], со всею фалангою ста одного чичероне? Право, мне самому это предместье было знакомее Замоскворечья! Но где ж, однако, Париж? Чем это предместье отличается от нашей Таганки, Рогожской? Дома, правда, все каменные, в несколько этажей – но такие грязные, такие уродливые! Народу много, очень много, но на Тверской и Покровке у нас не меньше; только что на улице не видно русских бород – да и то неправда! Мелькает и это почтенное украшение на устах многих, вероятно, последователей отца Анфантеня[17] или питомцев Юной Франции[18]!
Утомленный однообразием, не представлявшим ничего особенного, ничего оригинального, я хотел было махнуть уже рукой и сказать: «Славны бубны за горами!», как Сен-Мартенские ворота (Porte St. Martin) стали поперек дороги. Эти ворота сами в себе не имеют ничего особенно замечательного. Но ими кончилось предместье; за ними начался Париж. Сцена совершенно переменилась! Мы проехали между бульварами Сен-Мартен-ским и Тамильским. Меня вдруг ослепило и оглушило… Вот настоящий Париж! Вот это чудовище, так прекрасно изображенное Бальзаком; до тех пор мы тащились по его хвосту, теперь только попали в самую пасть!
Да! Это Париж! Чем более погружался я в его внутренность, тем живее испытывал то состояние, которое мы русские так живописно называем «зажорой». В самом деле, меня зажрало в полном смысле; вскоре потерял я способность различать подробности; шум, гам, крик, теснота, чуть не давка на улицах; всё кипит, всё толчется взад и вперед; пестрота невообразимая! Право, настоящий Содом и Гомор! Я помню только, что проехал мимо ворот Сен-Дени, видел конную статую Людовика XIV на площади Побед[19] – и только!
Наконец дилижанс повернул в ворота огромного дома, и я увидел себя на большом круглом дворе. Мне всунули в руку билетец, подхватили чемодан мой на плеча; и прежде, чем я опомнился, я уже был водворен в гостинице Орлеанской, на улице Сент-Оноре, в доме дилижансов Лаффита, Гальяра и комп.[20]
Так въехал я в Париж, проехал половину Парижа, и не имел никакого понятия о Париже, кроме самого смутного, самого хаотического впечатления! В этом отношении, Париж не имеет той выгоды, чтобы с первого взгляда производить какое-нибудь цельное, определенное впечатление, по крайней мере своей наружностью. Он лежит в такой яме, что его с приезда почти ниоткуда не видно. Да и вообще, нет таких точек зрения, с которых бы он представлялся в живописной панораме, как например Москва с Воробьевых гор или с Ивана Великого, как Вена с Каленберга или со Стефановской башни. Ознакомясь с его подробностями, я хотел доставить себе удовольствие окинуть его в целости, одним взглядом. Я всходил на Нотр-Дамскую башню, на купол Пантеона, был на Монмартре, на кладбище Отца Лашеза[21], и признаюсь, нигде впечатление не соответствовало моим ожиданиям.

Виктор Адам. Перевозки Лаффита, Гальяра и комп., 1842 г.
Башни Нотр-Дамские владычествуют над правым берегом Сены, но их подавляет правая сторона, особенно гора Св. Женевьевы, увенчанная Пантеоном. Я входил на одну из этих башен (другая, украшенная трехцветным флагом, заперта для посетителей), входил с «Notre-Dame de Paris» в руке; мне хотелось под руководством Гюго пронестись au vol d’oiseau[22] над дивным городом. Но я видел только безобразную громаду зданий, давящих друг друга своими черепичными кровлями. Течение Сены, посреди которой возвышается Нотр-Дамский собор, представляет некоторую перспективу. Только эта Сена – позор Парижа! Вы не можете вообразить, как дрянна, как ничтожна эта река, особенно середи Парижа. Шириною не больше нашей Москвы-реки, она даже не имеет того преимущества крутобережности, которое дает нашему Кремлю такую очаровательную прелесть. Беспрестанные отмели, высовываясь из плоских берегов длинными желто-серыми языками, застилают ее поверхность, и без того слишком некрасивую, мутную и грязную. Великолепные мосты только что давят ее; огромные здания с обоих берегов так теснят бедную, что она кажется жалкой канавой. Одним словом: вид Парижа с Нотр-Дамской башни, при всем моем уважении к таланту Гюго, не представляет решительно ничего живописного, ничего поэтического.

Томас Гёртин. Вид Пантеона, 1803 г.
С фонаря Пантеона еще хуже. Это огромное по высоте своей здание (249 футов 4 дюйма до верхушки фонаря) стоит на возвышеннейшем месте Парижа, что естественно уменьшает все размеры, сливает все подробности в неразличимую массу. Париж представляется оттуда грудой камней, из которой кое-где высовываются башни старинных и куполы новых церквей, как вехи на межуемой пустоши. Никакого определенного облика, никакой панорамы!
С вершины Монмартра (Buttes Montmartre), откуда русские пушки разгромили последние подопоры Наполеонова престола, Париж виден в ширину, en face[23], если можно так выразиться. Но и здесь впечатление его совсем не живописно. Во-первых, его не видно вполне: взор переносится через ближние кварталы, которые кажутся построенными на дне глубокой пропасти; многие части, направо и налево, маскируются изгибами горы. Во-вторых, то, что и видно, видно слишком издалека, следовательно, сливается для взора.
Лучше всех вид с кладбища Отца Лашеза, особенно с террасы, где стоит кладбищенская часовня. Париж виден отсюда в длину, в профиль. Взор простирается беспрепятственно, верст на семь русскою мерою, от заставы Трона[24], соседней с кладбищем, до противоположной заставы Звезды[25], где заложены Наполеоном великолепные триумфальные ворота, которые и доныне всё строятся. Взглянув отсель на Париж, я вспомнил место из «Тринадцати» Бальзака, где он заставляет Г. Жюля, похоронив свою несчастную жену, оглянуться на Париж, волнующийся под его ногами. В самом деле, противоположность между этой огромной котловиной, в которой кипит столько страстей, волнуется столько жизни, и между мирной, пустынной обителью смерти, где эти страсти утихают, где эта жизнь улегается под холодною доскою гроба – противоположность эта имеет в себе много поэзии. Но отнимите это привходящее, театральное обольщение: взгляните просто на Париж, не думая, откуда и на что смотрите? Всё то же! Огромное поле, засеянное бесчисленными зданиями – и только!
Вообще физиономия Парижа не живописна ниоткуда потому, что ей недостает выпуклостей, которые преломляли бы взор и разнообразили ее плоскую, монотонную поверхность, недостает церквей и башен, которые своими куполами и шпицами составляют истинную красоту города в панораме. В Париже весьма мало подобных зданий. От прежних феодальных твердынь, любивших врезываться в облака своими зубчатыми башнями, не осталось почти ничего в столице Франции. Церкви есть, но их очень мало в сравнении с обширностью города, и притом они так разбросаны, так отдалены друг от друга! Знаменитый Нотр-Дамский собор находится почти в центре, на острове Сены, но он совсем не имеет того величия, чтобы владычествовать над всею массой Парижа и собирать ее вокруг себя в одну живописную панораму. Это не то, что св. Стефан в Вене, мюнстер в Страсбурге, или Домо в Милане.
Две башни, усеченные сверху гладкими плоскостями без шпицев и куполов, едва заметны на пространстве ю тыс. арпанов, покрытом 30 тыс. домами. На всем правом берегу Сены взор различает много две или три значительные башни, из которых выше и резче всех бросается в глаза уродливая масса прежде бывшей церкви Сен-Жак-ла-Бушери[26], ныне обращенной в фабрику.
Левый берег богаче выпуклостями: Сорбонна, Валь-де-Грас[27], св. Сульпиций[28], св. Женевьева[29], аббатство Сен-Жерменское[30], и по обоим концам Парижа – великаны, как будто стоящие на страже: Пантеон и Инвалиды со своим раззолоченным куполом. Но эти два последние здания, бесспорно принадлежащие к великолепнейшим памятникам зодчества, находятся в таком беспредельном расстоянии друг от друга, что их нельзя подвесть под один взгляд во всем их величии. Какое различие от любого немецкого, любого итальянского города! Коротко сказать: Париж в целости не представляет ничего ландшафтного! И вот почему ни один живописец не воплотил его на полотне; вот почему французы довольствуются только отдельными изображениями отдельных памятников своей столицы!
Но если Париж почти ничтожен для глаза, то взамен производит своей необъятной массой удивительное впечатление на другое чувство, на слух! Вы улыбаетесь! Да! Я говорю серьезно, не шутя! Города не безмолвны, они имеют свой характеристический шум, свой так сказать говор! Хотите ли слышать Москву? Ступайте в тихий летний вечер на Воробьевы горы или на сторожевую башню Симонова монастыря. Между тем как дневной шум природы постепенно умолкает под ризою сумрака, вы услышите яснее и яснее другой шум, долетающий к вам из волнующегося под вами города. Этот шум смутен, глух, не определен, как гул отдаленного моря. Но вслушивайтесь пристальнее: вы различите в нем бесконечное разнообразие характеристических звуков, и все эти звуки сливаются в один чудный аккорд, понятный для чувства, красноречивый для воображения!
Париж в этом отношении гораздо красноречивее, гораздо музыкальнее, если можно так выразиться. Это чудовище – я повторяю выражение Бальзака – никогда не умолкает; тишина ночи делает только внятней его оглушительный шум; там нет покоя даже и в таинственный час между полночи и рассвета, столь любимый задумчивостью поэта!