Лишь высокая температура и слабость, растекавшаяся по всему телу, помешали Варфоломею рассыпаться в благодарностях. Он и впрямь был растроган, но сумел произнести только: «Спасибо».
– Ладно, чего уж там. Ну, пока, – все так же смущенно пробормотал Николай и, неловко пятясь, скрылся за дверью.
«Потом… – глядя на пакет молока, сказал сам себе Варфоломей, мысли с трудом ворочались в его голове. – Потом я обязательно отблагодарю этого отзывчивого человека. Какое счастье, что не перевелись пока у нас такие люди, – растроганно думал он. – А пока, – уже вслух произнес он, – я должен вскипятить это молоко и выпить».
Все его тело опять начал сковывать противный озноб.
«Скорее, скорее в кровать. Вот только согреюсь и тогда обязательно попью молока».
Похоже, он уже начинал разговаривать с самим собой так, как обычно говорят с малыми, непонятливыми детьми.
Шаркающей походкой он добрался до кровати, лег и стал судорожно натягивать на себя одеяло, стараясь тщательно подоткнуть его под себя со всех сторон. Никак не мог он отделаться от ощущения, будто холод все равно просачивается к его телу.
«А мама не так уж и не права: был бы я женат, было бы кому за мной ухаживать, – неожиданно пришла ему в голову странная мысль. – И что верно, то верно: вечно я попадаю в какие-то дурацкие истории…»
Едва согревшись, он тут же провалился в забытье. Время от времени он, мокрый, в холодной испарине, пробуждался, открывал глаза, и всякий раз его взгляд, казалось, сталкивался с чьим-то усталым, грустным взглядом. Варфоломей тщетно пытался сфокусировать свое внимание, чтобы понять, кто же это так пристально смотрит на него. Ему это никак не удавалось, и он уже начал испытывать раздражение, как вдруг увидел какого-то худощавого человека, сидевшего с краю кровати, рядом с ним. Возраст его Варфоломей затруднился бы определить: лицо его, вроде бы молодое, вместе с тем было помечено тенью старости и усталости. Человек, казалось, смотрел на Варфоломея с глубокой жалостью и сочувствием. Печаль и озабоченность читались на его лице. Что-то знакомое улавливал Варфоломей в его внешности, где-то он уже видел этого человека раньше.
«Но где? И кто это? – напряженно пытался сообразить Варфоломей. – Может, один из мужиков, спасших меня? Господи, а я-то и сказать ничего не могу. Языком шевельнуть не в состоянии. Сил нет. Еще подумает, что я неблагодарная скотина! Как его хоть зовут-то? Хоть бы слово выдавить из себя!»
– Ты кто? – пересохшими губами наконец с трудом прошептал Варфоломей и сам поразился своему беззвучному, словно бы шелестящему голосу.
– Петрович я. Ты, внучок, так что поправляйся. Я тут пригляжу пока за тобой, – тоже почти беззвучно отозвался странный гость.
Глава третья
«У хорошей хозяйки, дочка, что бы там ни случилось, а к Пасхе изба должна быть прибрана, и кулич должен стоять на столе», – вспомнила Марьяна поучения своей покойной мамы.
– Ой, мама, мама, где же ты? – прошептала про себя Марьяна, доставая из печи горячий, пахнущий сдобой кулич.
Как истинную драгоценность, она поставила его на стол и сама тоскливо притулилась с краю. Без мамы и праздник не праздник.
«Мама, мама, где же ты теперь? Все твои дети – птицы перелетные – разлетелись кто куда, одна я осталась. Одна, – с печалью думала Марьяна, не отводя глаз от своего кулича, который напоминал ей о прежней жизни. – Никому я больше не нужна, и кулич-то мне разделить не с кем… А как раньше-то хорошо было!» – она даже мечтательно прикрыла глаза.
Дед еще загодя уходил на всенощную, а возвращался уже утром, когда вся изба уже пахла свежими куличами и в воздухе плавал совершенно особый, светлый запах Пасхи. Как было красиво, тепло уютно!
«Наверное, так всегда бывает в ранней юности, когда жизнь еще не омрачена невзгодами. А, может быть, и впрямь жизнь тогда такая была – полная тепла и света. Не боялись мы тогда ничего. А сейчас даже в церковь ходить не хочется – боязно. Не по-людски все стало, черт знает, что творится, – при упоминании черта Марьяна сплюнула и торопливо перекрестилась.– Господи, прости меня…» – Она тяжело вздохнула и привычно обратила свой взгляд в угол, где висела старая уже, почерневшая от времени икона.
Богоматерь с иконы смотрела на нее с печальным укором. Так, бывало, смотрела на нее мама…
Вдруг в окно кто-то заскребся.
«Господи! – испуганно подумала Марьяна. – Кто же это в такое позднее время? Никак Клавдия? Ах, зараза, вечно ее черти носят!»
– Че надо-то? – не слишком вежливо встретила она нежданную гостью.
– Ох, Марьянка! В избу-то пусти, че я тебе скажу! Ни в жизнь не поверишь!
– Чего не поверишь-то! Не пугай. И без тебя пуганые. Уже всему, кажись, чему и верить нельзя, поверили.
Марьяна с Клавдией некогда были давними подругами. Еще девчонками бегали по деревне в ватаге босоногих ребят. Вместе гусей пасли, вместе по ягоды ходили. Все вместе. А теперь судьба развела их в разные стороны. Хотя на самом деле судьба эта обошлась с ними одинаково – обе теперь вдовы, обе несчастные. Только Марьяна несла свой крест терпеливо, с горьким достоинством, а Клавдия словно бы узду закусила – по мужикам бегает, с новыми этими комиссарами заигрывает. «Никак в активистки пробивается», – осуждающе судачили про нее бабы.
– Че надо-то, говори! – повторила Марьяна.
– Че надо, че надо! Ты сядь, да послушай, что я тебе скажу! – Клавдия с не в меру нарумяненными щеками, с подмалеванными бровями была похожа на большую яркую курицу. – Сядь, а то упадешь, как услышишь, чего скажу. Батюшку нашего арестовали!
– Как арестовали? Батюшку? Да за что? – Марьяна охнула и даже задохнулась от такого неожиданного известия. – Его-то за что? Отец Федор завсегда тихий был, смирный! Он и против власти никогда не шел. Говорил: всякая власть – от Бога. За что же его арестовали?
– За что, за что! Живешь ты, Марьянка, рядом, а ничего не знаешь. Говорят, белогвардейская контра он! – Новое это слово Клавдия проговорила с особым смаком. – Контра он и за это судить его будут всем селом. Да ты вот, чего расселась! Ишь, куличи напекла! Вот дура-то какая! Темный ты, я вижу, человек! Не было б меня, кто бы тебя предупредил. Глядишь, и тебя вместе с ним заарестуют, как несознательный элемент. Ну-ка, дура, убери свою пасху! Да икону, икону спрячь!
Клавдия взглянула на икону и словно бы встретившись с укоряющим взглядом, вдруг осеклась.
– Ну, я не знаю… Поступай, как хочешь. Мое дело – предупредить. Тут такое творится, такое творится… – говорила она вроде бы с ужасом и одновременно с воодушевлением – такой уж она была человек, что любой скандал воспринимала с радостью и любопытством.
– Да чего творится-то?! Скажи толком!
– А то и творится, – ответила ей Клавдия, удовлетворенно, с чувством собственного превосходства усаживаясь на лавку. – Отец-то Федор, батюшка наш, говорят, помогал контре белогвардейской. Вредительством занимался – вот чего. Ты вот уже заохала – батюшка, батюшка… А какой он батюшка, ежели вредитель, враг, как говорится, народа. А с врагами, сама знаешь, разговор короткий. Судить его завтра будут. А ты вот чего, иконку все-таки спрячь, а то ненароком кто увидит, нехорошо тебе будет. Я тебя, как старая твоя подруга, предупреждаю.
– Знаешь что, подруга старая, – вдруг с неожиданной резкостью произнесла Марьяна. – Ты мне свое слово сказала, я тебя послушала. А теперь иди. Или подобру, поздорову, голубка.
– Ну смотри, как знаешь, подруга, – обиженно передернула плечами Клавдия.
Она была явно разочарована. Клавдия привыкла, что в деревне к ней относились с почтительным страхом – как к человеку, всегда знающему нечто такое, чего еще не знают другие. Она ждала, что и Марьяна начнет испуганно ахать и причитать, но та смотрела на нее осуждающе и отчужденно, будто и впрямь не были они никогда подружками – не разлей вода.
Клавдия сердито выскочила из дома, только дверь хлопнула – наверняка, побежала разносить свои вести по другим избам.
Впрочем, Клавдия ошибалась, когда думала, что Марьяна не испытывает испуга. На самом деле, лишь дверь закрылась за этой балаболкой, страх охватил все существо Марьяны.
«Ой, что делать-то? Что делать? – бормотала она. – Никак беда?! Господи, кому молиться, кого просить? Батюшку-то за что? За какие грехи?»
По привычке Марьяна обратила глаза к иконе. С тех пор, как Марьяна осталась одна в этой избе, икона была ее единственной собеседницей.
– Господи, иже еси на небеси… – принялась она упрямыми губами повторять слова еще с детства известной ей молитвы. – Господи, избавь нас от супостата! Спаси батюшку! Ведь не справедливо это! Несправедливо! Господи, разве ты не видишь это? Почему терпишь?
Раньше никогда она не позволяла себе так разговаривать с Богом, но сейчас отчаяние захлестнуло ее.
Печальные глаза Богоматери глядели на нее так, словно вбирали в себя все Марьянино отчаяние, всю ее боль. Казалось, в глазах этих вдруг затеплилось сочувствие, будто и впрямь услышала она молитву Марьяны.
– Ну вот и хорошо, вот и ладно, – прошептала Марьяна, неожиданно ощутив, как ее охватывает чувство благостного успокоения.
Утро светлого пасхального воскресенья встретило людей радостными лучами апрельского солнца. Добралось солнце и до избы Марьяны. Марьяна зажмурилась, потом открыла глаза и на какое-то мгновение ей показалось, будто вновь все будет так хорошо, так славно, как бывало в детстве. Вот вернется сейчас дед со всенощной, и они всей семьей будут молиться, стоя на коленях перед божницей в красном углу. А потом станут делить просвирку, весело будут стукаться крашеными яйцами…
Ах, как хорошо помнились Марьяне эти прежние пасхальные дни! Взгляд ее снова обратился к иконе, и вдруг – словно некое откровение нашло на нее – она отчетливо поняла, что сейчас следует делать.
Она торопливо взяла икону, завернула ее быстренько в полотенце и спрятала под фартук. Засуетившись и даже толком не став запирать избу, Марьяна выскочила за калитку.
По деревенской улице односельчане молча тянулись к деревенской церкви. Но не было радостных улыбок, не было просветленных лиц, не было поцелуев, которыми обычно христосуются на Пасху, не было привычных возгласов: «Христос воскресе! – Воистину воскресе!»
Один только испуг затаился в глазах людей. С опаской поглядывали они друг на друга, словно одна нынешняя ночь наполнила деревню подозрительностью и страхом.