Север, конечно, мне жалко было оставлять. Здесь до меня, мучился в арестантской робе, дядя, отца брат. Его при Никиты Сергеевича Хрущева, позже реабилитировали. Но, а тогда. Чего только я не навидался здесь. Побывал на Колыме, на трассе жизни, где каждый метр был усеян костями, умерших от болезней, расстрелов в затылок, узников, да и где я жил, следы лагерей, все еще оставались целыми, утыканными ими сопки, а их безымянные кресты, с номерами … живущим, помнить, не забывать… и все это, что зря… оставлять? Мне тогда всего было двадцать четыре, как некоторым узникам: рано умершим, безвинно расстрелянным, а у меня в жизни, одни неприятности, предательство. Я был тогда, как у карликовой березы лист, цепляющихся за выступы камней. Звенел из последних сил, под шквальным ветром, цепляясь, за жизнь, как она цеплялась, за каменный выступ сопок. И такая тоска вокруг меня создалось, как та осенняя погода, с низко летящими облаками, над безымянными могилами. Я думал тогда только о том, чтобы не узнали соседи, друзья, пока не уехали, предательством и безрассудством жены. Фуражку даже с козырьком купил, Жириновскую. В одно время, мода тогда пошла, чтобы мои глаза печальные, никто на улице не мог увидеть.
Вскоре она забеременела от меня. Мы, особенно я, был безмерно счастлив. Зная ее хорошо, с нее взял слово, чтобы она меньше думала, о «мифическом» Даньке своем. Но судьба, вновь и вновь меня ставила, на то самое место, той «параши», что остались разбросанными в лагерях у сопок. Я был до предела завинчен. Трос моих жил, был натянут, до того самого, предела. Еще жим, и трос – лопнет. Однажды, я этого никогда не забуду. Меня вызвали в роддом. Я, напуганный, все и всего, бросил все дела, побежал к ней, к моей жене.
– Господи! Господи! – кричу, молясь на ходу.
Но не пожелай бог никому, кто в этот миг, окажется на моем месте. Да и я, никому не желаю, то, что я испытал, несясь из последних сил к роддому. От меня шарахались люди. Встречные, крестили меня вслед.
Шептали:
– Господи! Что это с ним? Лица в нем нет…
А в действительности, пожар полыхал у меня в груди. Полыхал он и обугливался, отдавая боль во всех моих нервах, да и природа была не очень ко мне благосклонна в тот день. Скользили ноги, под мокрым бетоном. Я падал, вновь поднимался, как на последний бой. Давился, наполненным углекислотой, легким, хрипел, выплевывал на бетонный тротуар, мокроту. Рвался вперед, выпучив глаза, кричал, хотя я и не слышал, или я этого не обращал:
– Господи! Господи! Где ж ты. Отзовись! Зачем не поддерживаешь меня.
Добежал. Отдышаться не могу. Лемеха просто не дают мне дышать, выпрямится. Пот на лице. Сколько я бежал? Господи! Легче ведь на автобусе, доехать. А я, безголовый, одолел это расстояние все – таки. Стою потерянно, с поникшей головой, на крыльце роддома, оттираю с лица пот, тру глаза, чтобы снять эту пелену.
Мужик я, или баба. Ведь разговор мне предстоит серьезный. А я трусь, шевелю членами своими и прошу у господа бога, чтобы он ослабил трос моих нервов.
Наконец я стер с лица пот, рванул дверь входной на себя. Сбоку, солнышко пальнула на меня, да еще дохнул со свистом, заблудившийся ветер.
Фойе, куда я попал, людей было, как туча мух. Перемещались, жужжали, как крылья комара. Ну, куда, куда мне, и кому свое нечленораздельное слово вписать. Ага. Окошечко. Бегу туда и почти кричу, сидящей за столом молоденькой. Она еще переспрашивает, перебивая меня.
–Молодой человек. Повторите еще раз, что вы сказали?
Возмущаться?.. Да, о каком, возмущении, может пойти речь. Залепетал снова. Говорю, говорю, и даже успеваю, не произвольно, стереть из своих губ, запекшую слюну. О! воспитанность. Природа, или, все же, мать, наделила меня к той воспитанности, не забывать, как я буду выглядеть в глазах чужих людей. А она мне в детстве всегда внушала: не опускайся никогда в глазах других людей. – И, поучительно еще, добавляла.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: