Когда мне стало так скучно, что показалось, будто мозг сейчас вытечет через нос, как сопли, я слезла с кровати и вытащила платье, которое до этого заправила в трусы.
– Линда, – сказала я. – Хватит.
– Что хватит?
– Просто хватит. Хватит – значит хватит.
– Это ничего не значит.
– Нет, значит. Значит, что надо пойти поиграть.
Линда перекатилась на спину и задрала ноги вверх, словно муха.
– Нет, нам нельзя идти играть. Это опасно. Мы умрем, как Стивен.
– Нет, не умрем.
– Можем умереть.
– Ну а если не пойдем играть, умрем от скуки. А я лучше умру от игры, чем от скуки. Поэтому я пойду. А ты делай что хочешь.
– Ш-ш-ш. Мама услышит.
Когда я бывала у Линды дома, мне приходилось тратить кучу времени на то, чтобы убедиться, что ее мамочка не слышит меня. Мамочка Линды не была особо ласковой. Она была из тех мамочек, от которых пахнет церковью и глажкой и которые месяцами могут не говорить ничего, кроме «осторожнее», «перестань» или «пора пить чай». Если споткнуться и упасть прямо перед Линдиной мамочкой, она поднимала тебя на ноги и отряхивала колени, словно счищая с них грязь, и при этом бормотала: «Ничего страшного, ничего страшного». Если падала не я. Меня она не поднимала и не отряхивала. Я знала, почему она не любит меня: потому что когда мне было семь лет, я сказала ей, что у нее больше седины, чем у других мамочек (что правда), и это, наверное, означает, что она старше других мамочек (что тоже правда). Поэтому, когда Линдина мамочка отворяла двери и видела меня на крыльце, она крепко свивала руки на груди, словно пытаясь остановить меня и не дать войти.
Я спустилась вниз по лестнице и вышла за дверь, ступая так легко, что совершенно не производила шума. Мне не нужно было оглядываться, чтобы посмотреть, следует ли за мной Линда. Она всегда следовала за мной. В этом весь смысл Линды. Я сказала, что нужно позвать Донну, хоть и не любила ее, – ведь она единственная из всех, кого могли выпустить из дома. У Донны так много братьев, что ее мамочка даже не заметила бы, если б один ребенок пропал. Я не любила Донну по многим причинам – помимо, конечно, тех, что она толстуха и такая послушненькая, – но главная причина заключалась в том, что во время рождественских каникул она укусила меня за руку только за то, что я сказала, будто ее лицо похоже на картофелину (и это тоже правда). У меня целую неделю не сходили фиолетовые отметины от зубов. Итак, она толстая, послушненькая, а ее лицо похоже на картофелину, но нам не приходилось выбирать, кого выпустят поиграть на улицу.
Когда мы позвонили в дверь дома Донны, ее мамочка хотела нас прогнать, но кто-то еще из детей наблевал на пол в кухне, и она передумала. Сказала, что Донна выйдет, но только если Уильям тоже пойдет, потому что ему двенадцать лет, он большой и сильный мальчик и сможет присмотреть за Донной в случае чего. На самом деле Уильям был тощим и слабым парнишкой, от которого в случае чего не было бы никакого толку, разве что против маленького ребенка или крошечного мышонка, и даже тогда от него не было бы толку, потому что он боялся мышей и других хвостатых зверей. Но я крепко сжала зубы, чтобы не сказать этого вслух. У Донны был розовый велосипед с голубыми ручками, и если б она вышла погулять, то, может, позволила бы мне прокатиться на нем.
– Куда мы идем? – спросил Уильям, когда мы миновали игровую площадку.
– В переулок, – сказала я.
– Не-а. Нельзя. Мама нам не разрешает туда ходить, – возразила Донна.
– Твоей мамы тут нет, – напомнила я.
– Она не позволила бы нам, если б была здесь, – сказала она.
– Ну а ее здесь и нет.
– Ну а я и не иду.
– Ну а я и не хочу, чтобы ты шла.
– Ну и отлично, значит, иду.
Когда-то переулок был местом, где жили люди, как в домах на наших улицах. Только в переулке жили самые бедные семьи – в грязных комнатах с черной плесенью на стенах. У детей из переулка в груди всегда ужасно хрипело оттого, что они дышали грязным воздухом, на животах были расчесы от клоповых укусов, а вокруг рта – чешуйчатые болячки из-за слюны, сохшей на холоде. Теперь дома в переулке были заброшены, и бедные семьи уехали оттуда. Говорили, что эти дома разрушат и на их места построят высокие сверкающие здания из коробок, стоящих друг на друге, и в разных коробках будут жить разные люди, но семьи из переулков не смогут жить там, потому что коробки будут очень дорогими. Из-за этого в церкви даже собирали собрание; взрослые по очереди вставали и говорили что-то вроде: «Это трагедия, что мы живем в обществе, которое ничего не делает, чтобы защитить тех, кто испытывает нужду». Мы с Линдой торчали в задних рядах и поедали печенье со столика для приношений, пока викарий не велел нам уходить.
Люди повязывали белые ленточки на косые жерди ограды в переулке, чтобы все помнили, что именно здесь умер Стивен. Я стянула одну ленточку и повязала ею волосы. Перед синим домом стояли конусы, между которыми была протянута полицейская лента, но полицейских рядом не было, а под ленту было легко поднырнуть. Уильям обнаружил уцелевшее окно и стал бросать в него камнями, чтобы мы могли отколоть стекляшки и залезть внутрь. Можно было войти и через дверь, но так скучно – с тем же успехом можно было бы вообще не ходить в переулок. Я уже почти пролезла в окно, когда пошатнулась и оперлась на раму, чтобы удержаться. В ладони вспыхнула резкая боль, а когда я соскочила вниз, то почувствовала, как по пальцам струится что-то теплое. Вязкое, маслянистое и красное. Я вытерла ладонь о свое платье. Не плакала. Я никогда не плачу. Теперь на платье еще одно пятно, которое можно выдать за кровь Стивена.
Все хотели увидеть, где он умер, поэтому я повела их наверх. Я замечала вещи, которые не заметила, когда была здесь со Стивеном, – например, диванные подушки, грудой сложенные у печи, раскиданный вокруг мусор… Обои облезали со стен, а там, где стены сходились с потолком, виднелись пятна плесени, похожие на лимонадную пену. Дома в переулке почти все были сырыми.
– Откуда ты знаешь, что это было здесь? – спросила Донна.
– Она была тут, когда тот мужчина вынес его, – сказала Линда. – Убежала вперед, пока я надевала на Полу подгузник. Смотрела через окно. Она видела, как тот мужчина поднял его с пола в этой комнате и отнес вниз, к мамочке.
На самом деле это было неправдой, но мне нравилось, какой важной делали меня эти слова. Когда Донна посмотрела на меня, я видела, что она притворяется, будто совсем-совсем мне не завидует, и на миг мне захотелось сказать ей, что это я совершила убийство, – чтобы заставить ее по-настоящему мне завидовать. Мне пришлось снова сжать зубы. Мне часто приходилось так делать после смерти Стивена, чтобы удержать рот закрытым.
– Это правда? – спросила Донна.
– Да, – сказала я. – Я видела всё.
Подошла к полоске пола под дырой в крыше, где солнце заглядывало внутрь и разливалось желтым светом по половицам.
– Вот здесь он умер. На этом самом месте умер.
Остальные подошли и встали кружком. В середине оставалось как раз достаточно места для тела маленького мальчика.
– Как он умер? – спросил Уильям.
– Просто умер, – ответила я. Потом поплевала на палец и стала тереть порез.
– Так не бывает, – возразила Донна. – Люди не умирают просто так, безо всякой причины.
– Иногда умирают, – сказала Линда. – Когда мне было пять лет, мой дедушка пришел к нам домой на ужин и умер безо всякой причины. Он просто сидел в кресле с куском рыбного пирога на коленях. А потом умер. – Она обвела нас взглядом, словно думала, что кто-то из нас закричит или упадет.
– Но твоему дедушке, наверное, было сто лет, – заявила Донна. – А Стивен был совсем маленький. Это не одно и то же.
– Это одно и то же, – заупрямилась Линда.
– Нет, другое, – сказала Донна. – Не тупи.
Краснота быстро поползла вверх по шее Линды на лицо, и она зажала зубами уголок нижней губы так, что весь рот перекосился. Вообще Линда действительно тупая, поэтому не так много людей хотят дружить с ней. Она тупит, когда нужно читать или писать, определять время или завязывать шнурки, и порой говорит настолько тупые вещи, что удивляешься, как она вообще ходит, потому что непонятно, каким образом настолько тупой человек способен научиться ходить. Из-за своей тупости она верит во все, сказанное ей, и иногда это забавно. Когда мы были в третьем классе, Линда во время перемены откусила печенье и вместе с ним проглотила свой зуб, и я сказала, что у нее в животе вырастет новый рот, который будет поедать всю ее еду, и она будет делаться все тоньше и тоньше, пока совсем не умрет, и с этим теперь ничего не поделаешь, раз уж она проглотила зуб. Она плакала громко и сильно, слезы текли по лицу, смешиваясь со струйкой крови, бегущей изо рта, и миссис Оукфилд отправила ее в медкабинет. Она спросила, не знаю ли я, из-за чего Линда так расстроилась, но я не ответила. Была занята тем, что доедала Линдино печенье.
Линда ненавидела, когда ее обвиняли в тупости, потому что в глубине души она знала, что это правда, а я ненавидела, когда люди называли ее тупой, потому что она это ненавидела. Я пихнула Донну в грудь.
– Заткнись, картофельная морда. Он просто умер. Как ее дедушка. Это то же самое.
– Спорим, не то же самое, – отозвался Уильям.
– Вот именно. Спорим, другое? – подхватила Донна.
– Слушайте, вы, – сказала Линда. – Вы должны верить Крисси. Она самая умная из нас. Она знает все. – Щеки ее были розовыми, потому что она обычно не произносила фраз, начинавшихся со «слушайте, вы», особенно обращаясь к Донне. Линда сдвинулась ближе ко мне, и я взяла ее за руку.
– Да, – сказала я. – Вы должны верить мне и не должны обижать Линду, потому что она моя лучшая подруга, и если вы будете ее обижать, я вам покажу. Но самое главное – вы должны верить мне, потому что я самая умная и знаю все. И я уж точно знаю, что случилось со Стивеном.
Особенным во мне было не то, что я знала, что же случилось со Стивеном. А то, что только я знала, что с ним случилось, – единственная из всех детей, взрослых и даже полицейских. В школе нам сказали, что с ним произошло несчастье, пока он играл в переулке: упал сквозь пол, когда прогнившие доски провалились под ним, и жизнь утекла из его тела, как вода из разбитой чашки. «Поэтому вам никогда не следует ходить в переулок и играть там, – сказали нам. – Понимаете?» Даже если б я не убивала его, я знала бы, что это неправда. Его тело нашли в комнате наверху, так что он не мог бы ниоткуда упасть и разбиться, если только не играл на крыше – а никто не играл на крышах в переулке, даже я, хотя все знали, что я лазаю лучше всех. Он не мог умереть от того, что порезался о стекло, потому что, когда его нашли, на нем не было никакой крови, что бы я ни наболтала Донне. Он умер от того, что я взяла его обеими руками за горло и сжимала, пока не выдавила всю жизнь до последней капли.