Как писал в свое время в газете палестинских патриотов «Аль-Кодс» Алексей Балиев, «В 1955 году всевозможные публикации насчет преодоления ошибок «периода культа личности» и важности «коллективного, ленинского руководства» становились в СССР уже традиционными. Еще в 1954 году были отменены Сталинские премии за укрепление мира и дружбы между народами и в области литературы, искусства и науки. И уже с мая 1953 года прекратилось издание произведений Сталина…»
Это не говорит о том, что Берия, Маленков, Молотов и другие тоже были врагами народа. Нет, они лишь хотели, видимо, во-первых, подправить, подкорректировать направление развития государства в том, в чем были не согласны со Сталиным, во-вторых, им это виделось способом укрепления собственного авторитета и удержания власти. Но и тут они, как оказалось, просчитались.
XX съезд и его отзвуки
Между прочим, моему отцу в свое время тоже пришлось принять участие в разоблачении «культа личности». После окончания института его как отличника, фронтовика и молодого коммуниста, вступившего в партию на фронте, взяли на работу в обком, конечно, на самую маленькую должность, кажется, инструктором в сельхозотдел. Мы переехали в областной центр, но прожили там недолго, потому что вскоре отца в составе так называемых «тридцатипятитысячников» отправили «усиливать партработу на селе». Село было большое, фабричное, по тем меркам богатое. Это уже шел год знаменитого XX-го съезда, и отцу, естественно, надо было «проводить разъяснительную работу по решениям партсъезда на низовом уровне». Проводил он ее оригинально, это вообще было его любимое слово и любимый подход к делу. Он приглашал мужиков к нам домой и вел свои беседы с ними за столом с бутылкой водки и нехитрой закуской. А я слушала их споры, сидя за уроками в соседней комнате, я уже была большая, училась в первом классе. Конечно, я понимала, о чем идет речь, только упрощенно: отец, разъясняя доклад Хрущева, говорил о преступлениях Сталина, а мужики, ожесточенно дымя своими цигарками с махоркой и самосадом, с ним спорили и не соглашались.
Я не помню, сколько раз они собирались – село, как уже сказано, было большое, мужики приходили разные, в том числе и беспартийные, приходили и по второму разу, не доспорив, видимо, в предыдущий. Но ни один из них с отцом так и не согласился. Ни разу и ни в чем. Нет, отца мужики уважали – он был такой же крестьянский сын, такой же фронтовик, как и они, к тому же ученый и грамотный. Но Сталина не сдал никто. Ни один человек. Это вам не Политбюро и не Пленум ЦК, это были простые сельские мужики, они не боялись отставки, потери высокой должности, карьеры, почему-то не боялись никаких лагерей и посадок за «не ту позицию» и безбоязненно говорили то, что думали и в чем были уверены.
Я очень любила отца – он был для меня самый сильный, самый умный, самый красивый и бесстрашный, самый-самый… С ним было надежно и не страшно даже в грозу. Но тут я поняла: он, мой любимый отец, не прав, правы мужики. Не потому, что их много, а он один, а… потому что правы. Почему – объяснить я бы не смогла, но ощущение, что правда на их стороне, было сильным.
Отец вскоре ушел с партийной работы на хозяйственную, его дружно избрали председателем колхоза, где он и проработал много лет, пока не поссорился с местным начальством и резко не сменил род деятельности, уйдя при этом в прямое подчинение Москве. Но до тех пор ему «на собственной шкуре» пришлось вынести все дурацкие, бесконечные хрущевские эксперименты, больше всего ударившие именно по селу: все эти укрупнения и разукрупнения, когда колхоз то становился, по его словам, «величиной со Швейцарию», то возвращался почти к прежним размерам; превращение колхозов в совхозы и обратно; ликвидацию МТС, кукурузную кампанию… Наконец, обрезание приусадебных участков и ликвидацию личного стада, за что Хрущева крестьяне просто возненавидели. Это творческая интеллигенция могла к нему относиться двойственно, порицая за отношение к «авангардистам» и прославляя за разоблачение «культа личности», а на селе я за все детство не слышала ни разу, чтобы кто-то называл его Никитой Сергеевичем, тем более «дорогим», только – «Хрущ», «кукурузник», «толстый боров» и «лысый черт». «Лояльнее» всех относился к нему отец, называя его с уничижительной усмешкой «Микиткой». И никак иначе. Интересно, знал ли он, что так же нередко называл Хрущева и Сталин? Вряд ли. В те годы о подробностях жизни больших людей книг не писали.
Со временем, когда моего родного отца давно уже не было в живых, а во время перестройки началась очередная антисталинская кампания, заставив нас снова переосмыслить наше прошлое, я поняла, что на самом-то деле отец у меня был ярко выраженным сталинистом. Рассматривая его фотографию в молодости, я с удивлением увидела, что он – светловолосый, синеглазый, с мягкими чертами округлого, типично славянского лица – тоже подобие Сталина. И дело не только в прическе под вождя – дело в выражении лица, волевом и решительном, во взгляде, бесстрашном и победительном. И характер был соответствующий, его даже и называли в колхозе не иначе как «Сам» или «Хозяин». Как того, самого главного «Хозяина», хотя время было уже давно послесталинское. Однако молодость-то его, появившегося на свет в далеком 1925-м, проходила в сталинские годы, и отец мой, как и все его сверстники и старшие братья, делал себя под него, под вождя. Они были воспитаны тем временем, пропитаны его духом.
Но искренне ли он вел тогда свою «разъяснительную работу»? Думаю, что искренне, испытав, как и все, огромное потрясение от разоблачений «чудовищных преступлений сталинского режима». Изменил ли он потом свое отношение к Сталину? Не знаю, отец рано умер от рака, возникшего на месте страшного осколочного ранения. Поговорить с ним на эту тему я не успела.
Между прочим, мои детские воспоминания и ощущения по поводу Хрущева подкрепляет своими словами известный «шестидесятник» Владимир Буковский, который пишет: «Конечно, после того шока, который дало нам всем разоблачение Сталина, ни один коммунистический вождь никогда уже любим народом не будет и ничего, кроме насмешек и анекдотов, не заслужит. Но никто, видимо, и не вызовет столь единодушной и лютой ненависти, как Хрущёв. Всё раздражало в нём людей. И его неумение говорить, неграмотность, и его толстая ухмыляющаяся рожа – кругом недород, нехватка продуктов, а он ухмыляется, нашёл время веселиться! До него тоже бывал голод, была безысходность, но была вера в усатого бога, которая заслоняла всё. Он отнял эту веру… и вся горечь, вся ненависть, вызванная смертью бога, обрушилась на Хрущёва. Лишив людей иллюзий… он тотчас же оказался для всех виновен».
Не прав Буковский, думается, только в том, что не иллюзий лишил людей Хрущев, а веры во власть, которой с тех пор действительно не стало. И второе, не менее важное – не толстая рожа и не неумение говорить раздражало людей, нередко Хрущев был вполне по-народному красноречив. Его не столько даже ненавидели, сколько презирали – за предательство. Это теперь у нас предательство стало едва ли не нормой жизни, и власовский флаг над Кремлем говорит об этом сильнее всего, а в ту пору, когда главную роль везде играли еще молодые и сильные фронтовики, предательство считалось самым позорным из пороков.
…Еще раз имя Сталина коснулось моей жизни уже в начале семидесятых, когда я училась на последних курсах факультета журналистики МГУ. У меня был приятель, работавший в «Комсомольской правде», к которому я частенько забегала. Однажды при мне в его кабинет зашел руководитель отдела.
– Послушай, девочка, я хочу с тобой поговорить, – вдруг обратился он ко мне. – Ты давно к нам забегаешь, мы давно тебя наблюдаем, и ты нам очень нравишься. Ты хочешь пойти к нам работать?
Это был шок. Меня, провинциальную девчонку, еще студентку, еще никак себя не проявившую на ниве современной журналистики, спрашивают, хочу ли я пойти работать в самую популярную и известную газету страны? Уж не сон ли мне снится? Может ли быть такое наяву? Или меня разыгрывают? Слава Богу, за годы учебы в МГУ я уже поняла, что творческие люди большие любители розыгрышей. Как же это выяснить? И я попыталась сделать робкую попытку.
– Да, конечно, – пролепетала я. – Но вы же не знаете, подхожу ли я вам. Может быть, вам не понравится, как я пишу…
– Для нас это и не важно, – со снисходительным высокомерием прервал меня мой собеседник. – Писать у нас есть кому. Для нас важно, чтобы человек был «наш».
Я вытаращила глаза. Вот уж не догадывалась, что при поступлении на работу в такую газету будут не важны профессиональные навыки и способности.
– А лакмусовая бумажка, – продолжал заведующий отделом комсомольской жизни, – отношение к Сталину. Так как ты относишься к Сталину?
Мне очень хотелось работать в «Комсомолке». Но я не была «их» человеком, как-то сразу я это поняла. И врать не умела, да и не хотелось. Поэтому постаралась ответить обтекаемо, хотя вполне честно.
– Я пока не определилась. Ведь в ту эпоху было много всего, и хорошего и плохого.
– Что?! – голос моего собеседника взвился, зазвенев от «праведного гнева». – Двадцать миллионов расстрелянных и погибших в лагерях, а она не определилась?! Да у тебя, дорогая, нет элементарного нравственного чувства! – И он выскочил из кабинета, раздраженно бабахнув дверью.
Больше в «Комсомолку» я не ходила. Дружба с приятелем сама собой сошла на нет. (Только после 90-х мне стало понятно, в какую клоаку я могла бы попасть, если бы «все срослось». Какое счастье, что этого не случилось!) А интерес к Сталину и той эпохе с тех пор стал особо острым и пристрастным.
– Двадцать миллионов репрессированных? А почему не сорок? Чего мелочиться-то? – возмутилась моя подруга, которой я, оскорбленная до глубины души обвинением в безнравственности, приехав в общежитие, рассказала о произошедшем. (В наше время это число, как мы знаем, доходит временами и до сорока, и до шестидесяти, и даже до ста миллионов. Мелочиться давно перестали). – Ты только подумай: на войне, где каждый день били пушки и стреляли пулеметы, тоже погибло двадцать миллионов. Так в твоей семье сколько на войне родственников погибло? Два дяди, и отец был страшно ранен. И у меня два дяди погибло. И так в каждой семье, кого ни возьми. А репрессированные у тебя в семье есть? Нет? И у меня нет, и знакомых таких не знаю. Откуда же двадцать миллионов? Ведь там, в лагерях, люди не воевали, а работали. Пусть в тяжких условиях, пусть их плохо кормили, но пулеметы-то не стреляли!
Ей, моей подруге по факультету, уже тогда все было ясно – ее еще на школьной скамье просветила по этому поводу другая подруга, более старшая, тоже потерявшая двух «дядьёв», только во время «красного» революционного террора, когда зверствовала та самая «ленинская гвардия», которую в основном и репрессировали в пресловутом 37-м.
Но на всякий случай мы решили во время каникул провести свое собственное расследование и порасспрашивать родственников и знакомых о репрессированных – может быть, их было много и среди «простого народа», но о них нам не рассказывали? Провели. Поспрашивали. Подруга не нашли никого, мне моя тетка рассказала об одном мужичке из Плеса, который не давал житья местным начальникам, постоянно критикуя их за головотяпство, дурость и корыстолюбие.
– Вот они его и засадили, чтобы он им жить не мешал, – рассказала мне тетя. – Боевой слишком был, принципиальный. Только при чем тут Сталин? Разве он им такой приказ дал? Мог ли он знать, что в такой огромной стране разные начальнички вытворяют? Подозревал, конечно, и за это многих из них наказывал, а они наказывали тех, кто им был неугоден или мешал. Нет, дочка, мы тогда жили и мы знаем, что тогда было, нас не обманешь…
Кстати, моего знакомца из старой «Комсомолки», так лихо давшего мне отпор и урок в те далекие 70-е, я не так давно увидела по телевизору в передаче Татьяны Малкиной, где речь шла об отношении к нынешним богатым нуворишам. Жив, курилка, и даже неплохо выглядит, руководит каким-то гламурным женским журналом с английским названием. Что ж, идеологические битвы позади, победа за ними (и тут уж действительно вопреки Сталину), пора и об обеспеченной старости подумать, а в наше время журналы с бабскими сплетнями дохода приносят несравненно больше, чем с обрыдшей всем либерально-демократической демагогией. Что же касается английского названия, так теперь это язык новой «элиты», каким был в свое время французский для русских бар. Не «Ярославной» же, в самом деле, называть журнал для «рублевских» жен.
Но не о нем, одном из маленьких, однако многочисленных подвижников и деятелей, готовивших и совершавших нашу «катастройку», здесь речь. Речь о том, почему эти деятели появились в стране в то время, когда она достигла пика своего могущества за всю её большую историю, став второй державой в мире, а по каким-то показателям и первой. Или это случилось раньше? И почему, за что они ее так возненавидели, что решили уничтожить? Не повторяется ли это с Россией?
И не пора ли нам, вместо проклятий «проклятому советскому прошлому», задуматься наконец о том, как и за счет чего государства добиваются величия или проваливаются в историческую пропасть? Как и почему обычные люди становятся героями, а в иных условиях – «поколением пепси», для которого главное – «не дать себе засохнуть»? И вспомнить, что героями этими становились не древнегреческие боги, а наши же родители! Что же давало им силу, за счет чего они одерживали великие победы и совершали подвиги?
Ну не страх же, в самом деле, не репрессии…
«Революцию в белых перчатках делать нельзя…»
Стоит лишь посмотреть старую хронику – съемки с первомайских парадов 30-х годов, на которых красивые, крепкие, пышущие здоровьем девушки-физкультурницы демонстрировали праздничные спортивные выступления, наподобие тех, что сейчас устраиваются перед Олимпиадами. Глядя на лучащиеся радостью счастливые лица этих девушек, невозможно поверить, что они чего-то боятся или лишь изображают то, что должны, потому что так изображать радость невозможно. Во всяком случае, русские так не умеют – не американцы, знаете ли. Им, чтобы так улыбаться, надо по-настоящему испытывать и радость и счастье.
Чему же они так радовались в разгар тех «чудовищных» репрессий, о которых нам не устают рассказывать, вставляя обязательные сцены и рассказы о них в любой фильм о том тридцатилетии, когда во главе страны стоял Сталин? Ведь все это происходило на их глазах, отчеты о процессах печатались в газетах, передавались по радио, а они сами на митингах дружно выступали за самое жестокое наказание обвиняемых, почему-то не думая, что завтра «топор страшных репрессий» нависнет и над ними. Почему-то были уверены, что над ними не нависнет. И об этом говорит не только наше студенческое самодеятельное исследование, но и статистика – репрессировали в подавляющем большинстве, как известно, элиту и ее обслугу из числа деятелей культуры, искусства и СМИ, до народа иногда долетали лишь «щепки».
Но, глядя на элиту сегодняшнюю, предающую и продающую оптом и в розницу все, что можно и нельзя, грабящую и терзающую народ, уничтожающую, по сути, страну, невозможно отделаться от кощунственной мысли: а стоит ли сожалений такая «элита»? Стали бы мы сегодня горевать, если бы все эти Абрамовичи, Вексельберги, Дерипаски, Гайдаро-Чубайсы и Грефо-Кудрины и их более мелкая, но не менее паразитическая поросль, а также их теле-радио-журнальная гламурная обслуга были отправлены в столыпинских вагонах на Колыму? Как ни чудовищно звучит этот вопрос для нашей «элиты», для народа он риторический – народ был бы счастлив и так же воодушевлен, как те красивые девушки и спортивные юноши на сталинских парадах. Народ бы воспринял это как восстановление исторической справедливости, как долгожданное возмездие за все, что они сделали со страной и с нами, и как «бич Божий», ударивший наконец по тем, кто это давно заслужил.
Но можно ли сравнить нашу «элиту», скажете вы, с той, революционной «ленинской гвардией», которая сражалась не за свои богатства, а за благо трудового народа, которая и осуществила революцию? Безусловно, та, революционная элита была много умнее, энергичнее и деятельнее, дееспособнее нынешней. Но вот по отношению к народу и его благу…
Тут невольно вспоминаются слова о «красном терроре», которые с таким восторгом произносил один из главных деятелей революции Лев Троцкий, считавший, что террор является важнейшим средством и оружием революционеров.
«Революцию, товарищи, революцию социальную такого размаха, как наша, в белых перчатках делать нельзя! Прежде всего это нам доказывает пример Великой Французской революции, которую мы ни на минуту не должны забывать.
Каждому из вас должно быть ясно, что старые правящие классы свое искусство, свое знание, свое мастерство управлять получили в наследство от своих дедов и прадедов. А это часто заменяло им и собственный ум, и способности.
Что можем противопоставить этому мы? Чем компенсировать свою неопытность? Запомните, товарищи, – только террором! Террором последовательным и беспощадным! Уступчивость, мягкотелость история никогда нам не простит. Если до настоящего времени нами уничтожены сотни и тысячи, то теперь пришло время создать организацию, аппарат, который, если понадобится, сможет уничтожать десятками тысяч. У нас нет времени, нет возможности выискивать действительных, активных наших врагов. Мы вынуждены стать на путь уничтожения, уничтожения физического всех классов, всех групп населения, из которых могут выйти возможные враги нашей власти.
Предупредить, подорвать возможность противодействия – в этом и заключается задача террора…
Есть только одно возражение, заслуживающее внимания и требующее пояснения, – продолжает спокойным, академическим тоном оратор. – Это то, что, уничтожая массово, и прежде всего интеллигенцию, мы уничтожаем и необходимых нам специалистов: ученых, инженеров, докторов. К счастью, товарищи, за границей таких специалистов избыток. Найти их легко. Если будем им хорошо платить, они охотно приедут работать к нам. Контролировать их нам будет, конечно, значительно легче, чем наших. Здесь они не будут связаны со своим классом и с его судьбой. Будучи изолированными политически, они поневоле будут нейтральны.
Патриотизм, любовь к родине, к своему народу, к окружающим, далеким и близким, к живущим именно в этот момент, к жаждущим счастья малого, незаметного, самопожертвование, героизм – какую ценность представляют из себя все эти слова-пустышки перед подобной программой, которая уже осуществляется и бескомпромиссно проводится в жизнь!»
Эти слова Троцкого, услышанные на собрании партийного актива в Курске, проводившегося как раз в связи с приездом в город этого вождя революции, приводит в своих записках белоэмигрант А. Л. Ратиев.
В другом месте Лев Давыдович сделал еще более поразительное и чудовищное заявление: «Если в итоге революции 90 % русского народа погибнет, но хоть 10 % останется живым и пойдет по нашему пути, – мы будем считать, что опыт построения коммунизма оправдал себя».
Не отставали от Троцкого в революционной беспощадности и некоторые другие деятели революции. «Не ищите на следствии доказательств того, что обвиняемый действовал делом или словом против советской власти. Первый вопрос, который вы должны ему предложить, какого он происхождения, воспитания, образования или профессии. Эти вопросы и должны решить судьбу обвиняемого». «Если можно обвинить в чем-нибудь ЧК, то не в излишней ревности к расстрелам, а в недостаточности применения высшей меры наказания», – учил, например, своих сотрудников М. Лацис, помощник председателя ВЧК Ф. Дзержинского.
Удивительно ли, что в середине тридцатых годов, когда память о революционном беспределе двадцатых была еще свежа, когда знали еще поименно и тех, кто этот беспредел творил, с таким восторгом и одобрением воспринимались сталинские чистки, уничтожавшие этих «революционных гвардейцев», которых теперь принято считать «невинно пострадавшими»? Пусть их судили вроде бы не за то – не за террор против народа и издевательство над ним, а за шпионаж и предательство (но разве не объясняет одно другого?), – воспринимались эти процессы все равно как восстановление справедливости, как возмездие. Так, старый революционер, а затем эмигрант, не принявший Октябрьскую революцию, Владимир Львович Бурцев писал во время процессов 1936–1938 годов: «Все радовались, что наконец-то казнены эти палачи, и были счастливы, что могут открыто, на площадях и на собраниях кричать анафему казненным, о которых они до сих пор принуждены были молчать. Мы с полным правом можем сказать в защиту Сталина, что в бывших троцкистско-зиновьевских-бухаринских процессах он не проявил никакого особенного зверства, какого все большевики, в том числе и сами ныне казненные Зиновьев, Бухарин, Пятаков не делали раньше – все время после 1917 года со своими врагами – небольшевиками».
Однако, конечно же, не репрессиям радовалась молодежь, хотя без них, опять же, как кощунственно бы это ни звучало, не было бы того ощущения справедливости новой жизни, о котором писала почему-то именно в тридцатые, а не в двадцатые годы Мариэтта Шагинян, непосредственная участница тех событий: «Есть на языке человечества не то медицинское, не то психологическое или философское слово – эйфория. Оно говорит о полном, лишенном всяких других оттенков, чувстве освобождения, совершенной легкости – словно чьи-то тяжелые лапы вдруг сняты с твоих плеч, и тебя не покидает пронизывающее ощущение свободы, обретенного счастья. Вот так было пережито мною и моим поколением единомышленников чудо Октябрьской революции».
И теперь можно было с открытым сердцем радоваться новой жизни, в которой они могли участвовать в парадах и праздниках, учиться в школах, на рабфаках и в университетах, петь, танцевать, ставить спектакли, заниматься спортом в многочисленных кружках, студиях и секциях. Делать все то, о чем раньше им, детям простого народа, не приходилось и мечтать.
«Большевицкое руководство было неоднородно»
Чтобы понять их чувства, стоит вспомнить то время, когда Сталин принял страну от тех, чьи внуки и идеологические наследники ныне входят в состав нашей правящей верхушки, занимая практически все посты в политическом и экономическом пространстве сегодняшней России.