Оценить:
 Рейтинг: 0

Книги, годы, жизнь. Автобиография советского читателя

Год написания книги
2022
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 ... 11 >>
На страницу:
2 из 11
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Дома потрясенный отец сказал мне: «Как она улыбалась… Фантазия!»

Воспоминания затягивают в себя, как в воронку: слишком многое всплывает перед листом бумаги… Но попробую все-таки придерживаться взятого направления.

Так вот, «Онегин». Он со мной до сих пор, знаю его чуть ли не наизусть. В детстве домашние смеялись над моей влюбленностью в Татьяну, особенно иронизировал над этим «романтизмом» Сережа, которого я безуспешно старалась заразить и портретом, и письмом, и благородством пушкинской героини. Но вот классе в шестом до меня стала доходить ирония Пушкина, его бесстрашие в изображении пошлости и трагизма жизни – и Сергей начал прислушиваться ко мне:

Она езжала по работам,
Солила на зиму грибы,
Вела расходы, брила лбы…
и т. д., и т. п.

А потом, потом… В юности я всей кровью почувствую, что нет лучшего изображения всепоглощающей страсти, как в письме Онегина:

Нет, поминутно видеть вас,
Повсюду следовать за вами,
Улыбку уст, движенье глаз
Ловить влюбленными глазами…

Это гениальное «глаз – глазами»…

Да, много, много было моих «открытий» в этом неувядаемом, волшебном, бездонном тексте. А сейчас… Сколько мужества мне придает последняя строфа:

Блажен, кто праздник жизни рано
Оставил, не допив до дна
Бокала полного вина,
Кто не дочел ее романа
И вдруг умел расстаться с ним,
Как я с Онегиным моим.

В зрелые годы я познакомлюсь со знаменитыми комментариями В. Набокова и Ю. Лотмана к «Евгению Онегину», причем безоговорочно отдам пальму первенства Юрию Михайловичу – первенства интеллектуального, эмоционального, читательского. А в 2020-м с восхищением прочитаю «Немого Онегина» Александра Минкина, отчаянно смелый, непривычный, остроумный и местами очень глубокий «роман о поэме». Пушкинскому тексту скоро исполнится 200 лет, а он не просто остался живой и неотъемлемой частью сознания почти каждого русскоговорящего, но до сих пор вокруг него кипят мысли, эмоции, страсти, ассоциации, до сих пор он загадка для внимательного читателя.

Мое детство – это послевоенные годы, 1948–1955. Отец не только прошел Великую Отечественную «от звонка до звонка», но и участвовал в «освобождении» Прибалтики (был в армии с 1939 года). Многочисленные военные герои и книги о них сопровождали меня до 1960-х годов. И почему-то ничто так не запало в детскую душу, как скромный томик в бумажной обложке цвета хаки: «Повесть о сыне» Е. Н. Кошевой. Почти сразу же я прочла «Молодую гвардию» А. Фадеева, но эмоционального потрясения практически не последовало. Записки Елены Николаевны покоряли безыскусственностью, не подчеркнутым, не надрывным, но тем сильнее хватающим за сердце материнским горем, гордостью за так жданного и любимого единственного сына. Доныне помню строчку оттуда (жаль, книжка затерялась): «Мой сын, которому не было и 16 лет, лежал передо мной седой…»

Конечно, было преклонение перед подвигом, было тайное допрашивание себя: «А я смогу?» Но запомнилось мне и первое в жизни сопоставление книги и похожей действительности, «лично знакомой и известной». Дело в том, что растила меня лет до восьми Кока – старшая сводная сестра бабуси, маминой матери. Елена Алексеевна Чупрунова – Кока – очень меня любила (кстати, она первая указала матери на мой физический недостаток: «А Наташка-то не слышит!»). Но жизнь ее сложилась трагически: рано овдовев, всю любовь и надежды она отдала единственному сыну, Коле Чупрунову. И когда он пропал без вести в первый же год войны, Кока не выдержала – начала пить. К моим семи-восьми годам жить в нашей семье ей стало не по силам, и она ушла «на квартиру», где вскоре и умерла. Помню, как она, пьяненькая, подходила к каменным воротам в наш двор и подзывала меня «поговорить». Я подходила, но пьяных я страшно боялась, и свидания эти были мучительными.

В разговорах с мамой я, как могла, защищала Коку, и однажды мама, не выдержав, бросила: «А помнишь Елену Николаевну? Какого сына потеряла! Но ведь не доходила до такого…» Только довольно долгое время спустя я нашлась, что ответить. Горе Е. Н. Кошевой было «на миру», сын ушел признанным героем, ее, как могли, поддерживали все – и официально, и неофициально.

Да, «Молодая гвардия»… И роман Фадеева, очень популярный, кстати, входивший в школьную программу, – его не просто читали, его герои были любимыми для множества моих сверстников: для кого – Олег (как для моей ближайшей студенческой подруги Сони), для кого – Сережка Тюленин, для кого – Уля Громова. Позже, много позже откроются светлые и темные тайны краснодонского подполья, я буду увлеченно и взволнованно отыскивать разные подробности, но святость этих подростков для меня очевидна и незыблема до сих пор. Кстати, в детстве я одолевала чудом сохранившийся в нашем доме первый вариант фадеевского романа, и накрепко запомнилась его стремительная компактность и эмоциональное единство. Очень жаль, что растрепанная книжка в бумажной обложке не сохранилась – конечно, последующая переделка «Молодой гвардии», выполненная по сталинскому велению, сильно ее ухудшила.

Чего я только не перечитала в те годы о войне! Запомнилась «Повесть о настоящем человеке» Б. Полевого (она входила в учебную программу по литературе для четвертого класса), «Повесть о Зое и Шуре», написанная их матерью, Л. Космодемьянской, «Это было под Ровно» Д. Медведева – о легендарном разведчике Николае Кузнецове. Были еще бесчисленные биографии молодых героев – Саши Чекалина, Лизы Чайкиной, Александра Матросова. Свидетельствую: послевкусие художественности осталось только после романа Фадеева. А уж такие вещи, как, например, прочитанный несколько позже и знаменитый в свое время «Тарантул» Г. Матвеева, отталкивали, помимо голого примитива словесной ткани, откровенной фальшью, резавшей даже детское ухо. В помянутом пухлом детективном томе повествовалось о поимке фашистского агента в блокадном Ленинграде, причем все муки голода, мороза, обстрелов были не просто затушеваны – отсутствовали напрочь. А я прекрасно помнила страшные рассказы своего двоюродного дядьки, привезенного к нам в Горький из Питера поздней осенью 1941-го, бабушкин ужас перед его тогдашней худобой и сетования на то, как трудно было его накормить – ел он беспрерывно.

Что-то, наверное, осталось от беспорядочного поглощения таких разных по художественному качеству текстов. Главное было, как видится сейчас, в нравственной безусловности описанного в них действия. А мужество и сила характера – что ж, они необходимы слишком во многих жизненных ситуациях, а книжки воспитывали по крайней мере уважение к этим чертам.

К моим семи годам томики, попадавшиеся мне в руки, никто уже не контролировал, я безнаказанно рылась в глубинах всех полок родительского книжного шкафа. Жуткое впечатление от некоторых страниц фурмановского «Чапаева», тех, где описываются издевательства белых над пленными красноармейцами, стоило мне первой детской бессонницы. На этих страницах была правда, которая не просто обжигала, но физически отталкивала от человеческой жестокости. Тогда, кстати, состоялось в моем сознании еще не отрефлексированное столкновение двух реализмов: Фадеева и Фурманова, столкновение правды художественного вымысла (пусть и частичного) – и правды факта.

При всей уже в дошкольном возрасте сформировавшейся любви к поэзии не могу обнаружить никаких оставшихся в детской памяти стихов о войне, кроме, пожалуй, симоновского «Сына артиллериста» (которого я и сейчас рекомендовала бы включать в школьные программы для младших классов – мальчишкам приключения Леньки гораздо ближе, чем пейзажная лирика) да совершенно забытого ныне стихотворения М. Исаковского «Слово о России». Существенно, что на наших школьных уроках слово «Россия» было из текста изгнано и всюду заменено «Отчизной»:

Советская Отчизна,
Родная наша мать!
Каким высоким словом
Мне подвиг твой назвать?..

Искренность текста, созданного в 1944 году, казалась несомненной, и это действовало. А все-таки трудно поверить, что той же рукой написана одна из самых гениальных песен о Великой Отечественной – «Враги сожгли родную хату…»

Русские народные сказки (и не только русские) были моим постоянным чтением класса до четвертого, да и позже я их с удовольствием перечитывала. Многие сборники помню на глаз, на ощупь, на запах. Трудно сформулировать причины этого пристрастия, тем более что и «взрослого» чтения в эти годы было предостаточно. Особенно привлекали сказки волшебные, насыщенные приключениями, «неведомым и невиданным». Нравилось разнообразие сюжетных узоров, вышитых по единой канве, но всякий раз по-разному, гармоничное сочетание нарратива и языка, психотерапевтический эффект благополучной развязки, и главное, пожалуй, пленяли характеры центральных персонажей – Ивана-дурака, Василисы Премудрой, Бабы-яги. Формировались первые представления о противоречиях национального характера: внешнее может (чуть ли не должно!) противоречить внутреннему, придурковатость оборачиваться красотой и удальством, лень и растяпистость – способностью к подвигу и упорством, женщина может (и должна!) быть умнее и сильнее мужчины, стать его опорой и надеждой…

К сожалению, сказки с элементами абсурда дойдут до меня много позже – в моем детстве они попросту были недоступны, за исключением великолепных текстов К. Чуковского – «Путаницы», «Крокодила» и прочих. Д. Хармса и Н. Олейникова я буду читать уже в 1980-х своему сыну, радуясь его ненасытному веселому удовольствию. Гениальная «Алиса» Л. Кэрролла войдет в мой читательский пантеон навсегда, так же как многие песенки В. Высоцкого, которые он написал для радиоспектакля «Алиса в Стране чудес», очень популярного в мои студенческие годы. Доныне в сложных ситуациях напеваю:

Зачем, зачем, сограждане, зачем я Кролик – белый?!
Когда бы был я серым – я б не бегал, а сидел…

И аккомпанементом к нынешним воскресным телепередачам вспоминается хрипловатый баритон:

Падайте лицами вниз, вниз!
Вам это право дано:
Пред Королем падайте ниц, —
В слякоть и грязь – все равно!..

Когда на лекциях мне понадобится проиллюстрировать волшебную силу грамматики, на помощь придет Кэрролл (в замечательном переводе Н. Демуровой):

Варкалось. Хливкие шорьки
Пырялись по наве,
И хрюкотали зелюки,
Как мюмзики в мове…

Как ни странно, первые школьные годы не принесли значимых перемен в круге моего чтения, наверное, потому, что он и так был достаточно велик и расширялся по другим причинам. Разве только упомянуть довольно стойкое, с третьего по пятый класс, увлечение астрономией? Ему способствовало постоянное посещение детской библиотеки, которая располагалась рядом с нашим домом, на соседней улице, и куда я, конечно, ходила самостоятельно. Помещение ее и лица приветливых библиотекарш помню до сих пор. Они никогда не ленились поговорить с ребенком, искренне (дети это чуют всегда) поинтересоваться его мнением о прочитанном, посоветовать новую книгу. Я перечитала все, что там было «астрономического», и не фантастику, а научно-популярную литературу. Отчетливо помнится увлекательнейшее «Солнечное вещество» М. Бронштейна – и как отзовутся эти детские впечатления, когда уже в 2000-е годы я прочитаю трагический «Прочерк» Л. К. Чуковской о своем расстрелянном муже.

Одним из аппетитнейших кусков моего книжного пирога оказались романы Ж. Верна: «Дети капитана Гранта», «20 тысяч лье под водой», «Таинственный остров». Впервые открылась огромность мира (я даже рисовала на глобусе маршрут экспедиции Гленарвана) и реальные подробности постоянной битвы за существование. Кроме того, до кончиков пальцев проникало редкое удовольствие «делания», которым пропитан «Таинственный остров» – пожалуй, одно из лучших пособий для воспитания радостного трудолюбия. Помню еще чувство счастливого удовлетворения: оказывается, плохих людей (таких, как Айртон) в мире очень мало – по пальцам пересчитать (да и те могут исправиться).

Вопреки младенческой влюбленности в сказочных мышат, книги о животных не стали для меня настольными, но многие герои рассказов Э. Сетон-Томпсона запомнились надолго – такие, как гордый лис Домино, непобежденным уплывающий на льдине навстречу своей вроде бы неизбежной гибели. Звери всегда казались мне самодостаточным объектом художественного изображения, а не вспомогательным средством для разоблачения человеческих пороков. Поразившая многих в 1971 году повесть Г. Троепольского «Белый Бим Черное ухо» (в которой автор, по его признанию, надеялся высказать все, что он думает о советском обществе) тронула, но не слишком: в тексте не хватало, как ни странно, самого Бима, его собачьей души. Той души, которая сквозила в каждой строке многократно читанного произведения моего детства – повести Д. Лондона «Белый клык».

Обычный круг детского чтения: сказки, путешествия, научпоп. В четвертом классе подошла очередь детективов: подружка дала прочитать «Собаку Баскервилей». До сих пор считаю повесть Конан Дойла «лучшим детективом всех времен и народов». Она да еще несколько позже за одну ночь проглоченный «Лунный камень» У. Коллинза на всю жизнь прививают мне страсть к мастерски написанным историям розыска, и уже в зрелом возрасте я от души соглашусь с восклицанием Ахматовой: «Ночь с детективом – это прекрасно!» Лучшего средства разрядки, интеллектуального отдыха, отвлечения от мелких бед и неприятностей просто не знаю (крупные бедствия – другая статья). Вот только детективы обязательно должны быть «со знаком качества»: с увлекательным и нестандартным сюжетом, аппетитными подробностями, живым, ярким и ненавязчивым языком. С первыми прочитанными детективами мне повезло, я получила пожизненное противоядие для отторжения низкопробного чтива, какой бы закрученной ни была соответствующая интрига, и все советские истории «про майора Пронина» и кагэбэшников с усталыми добрыми глазами равнодушно пропускались.

Нет, если автору удается вылепить обаятельного и узнаваемого главного героя и создать пусть не особо правдоподобный, но уютный мир сыщицкого розыска – такие вещи читать можно. До сих пор отдаю должное Аркадию Адамову, Николаю Леонову, Александре Марининой, Полине Дашковой. Но это, пожалуй, и все. Зарубежные детективы, коими полны современные прилавки, отталкивают количеством усилий, которые необходимо приложить для вживания в незнакомую и чужую действительность: тем самым теряется главная функция этой литературы – функция отдыха.

Как появлялся вкус к литературе реалистической, моделирующей мир в тех событиях, портретах и подробностях, которые позволяют соотнести с книжными страницами себя, близких, окружающее? К девяти-десяти годам формируется страстное желание прочитать в книге о себе, о своих подругах, о школьном бытии, его всевозможных перипетиях – и начинаешь искать на библиотечных полках хоть что-то похожее. Отлично помню читанные-перечитанные находки того времени: «Старшая сестра» Л. Воронковой, «Васек Трубачев и его товарищи» В. Осеевой, «Октябрина» Р. Облонской, «Семнадцатилетние» Г. Матвеева.

Истории взросления необходимы ребенку, как хлеб. Да, хлеб оказывался не всегда первосортным, но он был и поглощался с завидным аппетитом. Впрочем, очень быстро эта пища перестала меня насыщать: слишком значимым обстоятельством стало качество художественной ткани. (Радостным исключением окажется трилогия А. Я. Бруштейн, но о ней несколько позже.)

Еще из опыта детского (до одиннадцати лет) «реалистического» чтения благодарно вспоминаются романы Г. Мало «Без семьи» и В. Каверина «Два капитана». Все-таки без интригующего сюжета детская книга состояться не может, а от обоих романов оторваться просто невозможно. Сочувствие и сопереживание обездоленному Реми (главному герою Мало) запомнились еще Марине Цветаевой (смотри в ее воспоминаниях «Мать и музыка»), а обаяние действия во имя страны, которым пропитаны страницы каверинского текста, живо в сердце до сих пор. Каверин доныне один из самых любимых мною советских писателей – думаю, из-за юношеской чистоты его души, которую он сумел сохранить незапятнанной. Строгая и пылкая страстность его моральных оценок заставляет меня вновь и вновь перечитывать мемуарные «Освещенные окна» и «Эпилог». При чтении полного сдержанного трагизма повествования о судьбе любимого старшего брата, замечательного медика и биолога Л. Зильбера, отбывшего срок в сталинских лагерях, сжимает горло. Очень люблю повесть «Перед зеркалом» о художнице Лизе Тураевой; на мой взгляд, редко встречается в нашей литературе столь проникновенное постижение творческой женской души и ее неукротимого стремления сохранить себя живой и действующей.

Возвращаясь к «Двум капитанам», не могу не упомянуть, какое неизгладимое впечатление произвела на меня надпись, сделанная «летчиком Ч.» на собственной фотографии, подаренной Сане Григорьеву: «Если быть, так быть лучшим». Кстати, в Нижнем в начале Верхне-Волжской набережной красуется великолепный памятник Чкалову, на котором выбито: «Великому летчику нашего времени»; у его подножия я не раз разъезжала на трехколесном велосипеде. Памятник превратился в один из символов нашего города. Но это к слову. Дело в том, что помянутая надпись на фотокарточке стала моим девизом, долгое время я старалась следовать этому призыву. Сие повышенное внимание к собственной социальной успешности было вызвано вовсе не честолюбием, не стремлением услышать лишнюю похвалу. Все и проще, и сложнее: из-за моего физического недостатка (о котором я уже писала) возникало стремление найти какую-то компенсацию – отсюда и девиз…

Позже, на младших курсах университета, нам начнут преподавать латынь, и от чеканных афоризмов просто разбегались глаза. Впрочем, я стану неравнодушной к выразительным изречениям на всех языках, буду выписывать их, выискивая в соответствующих сборниках, и соревноваться с друзьями в кропотливых поисках. Но латинский язык придавал этим крупицам мудрости нечто чарующее. Любимым на долгие годы (пожалуй, до сегодняшних дней) стало следующее:

Navigare necesse est, vivere non est necesse.
Плавать по морю необходимо, жить не так уж необходимо.

С годами смысл этого изречения открывался все глубже. Главное – плыть! Попросту в жизни всегда должно присутствовать творчество. Если этого нет, жизнь теряет смысл. А значит, и необходимость.
<< 1 2 3 4 5 6 ... 11 >>
На страницу:
2 из 11