Марфа поставила на стол тарелки и чашки для гостей. Разговор поддерживал Еремей Николаевич – о погоде, о ценах на обмолот, пушнину, убой дикого зверья и рыбу. Рассказал смешную историю времен своего пребывания в самарском госпитале. Наталья и Агафья смеялись с излишней готовностью, Нюраня заливалась, работники ухмылялись, Марфа прятала смешок, прикрыв рот ладошкой, и только Анфиса Ивановна сидела с каменным лицом. Ей показалось, что муж, едва заметно кивнув в ее сторону, как бы сказал гостюшкам: да пусть пыжится, не обращайте внимания.
В Сибири гостеприимство считалось важнейшей добродетелью. Но в гости обычно ходили по приглашению на престольные и семейные праздники. К приему гостей готовились: мыли дом до зеркального блеска, стряпали праздничные блюда. Без крайней нужды, по прихоти, никому не приходило в голову заявиться к кумовьям, родственникам или сватам. Отрывать от работы, сбивать заданный ритм трудов – грубость и невежество. Если у бабы имелась в клюве какая-то совсем уж горячая сплетня, она могла вызвать подружку, сестру или соседку на двор, быстро «сообчить» и убраться восвояси. То же касалось и мужиков, хотя у них, конечно, не сплетни, а политика. Еще бабы нарядами щеголяли и приготовленными яствами хвастались, отводили душу за пересудами на «беседках» – исключительно женских посиделках.
Приход сестер Солдаткиных, незваных, принявших приглашение разделить трапезу, усевшихся за стол, означал только наличие чрезвычайной новости. Все ждали ее оглашения, работники, по пятой чашке чая потягивающие, в том числе. А Еремей под одобряющими взглядами Натальи и Агафьи Солдаткиных витийствовал, красовался. Анфиса давно за ним ведала – иногда любит напылить. Бабы думают – для их восхищения, а он для собственного удовольствия. Настроение игривое у него сегодня, вчера что-то удачное навырезал из своих дощечек, а если бы не ладилось его пустопорожнее занятие, то не рассиживал бы, улизнул – разбирайся, жена, сама, какая нелегкая принесла этих баб.
Ритуал встречи незваных гостей затягивался, и молчание Анфисы на фоне общих смешков выглядело теперь, спасибо муженьку, нелепо.
Пришлось ей разомкнуть уста, отдать распоряжения:
– Аким – молоть ячмень. Федот – кузнецу отведи коней на перековку.
– Трех забрали Степан Еремеевич и Петр Еремеевич, – ответствовал Федот. – В выездные сани впрягли и ночью на тройке отбыли.
«Что ж ты до сих пор молчал?!» – в другой ситуации взвилась бы Анфиса. Но тут никак не отреагировала, только зыркнула гневливо и дернула головой в сторону двери – убирайтесь! Федот выходил понурым – рассердил хозяйку, он-то думал, по ее наказу сыновья уехали.
Наталья и Агафья намотали на ус: всем распоряжается Анфиса Ивановна, а Еремей Николаевич ни сожаленья, ни стыда не выказывает оттого, что жена вместо него командует. Ставки Еремея заметно упали.
Анфиса, у которой кончалось терпение, обратилась к гостьям:
– С чем пожаловали?
От такой грубости Еремей скривился, Марфа всхлипнула, как от тычка, и даже Нюраня хрюкнула от удивления – мамаша ее «за воспитание» часто ругает, а сама ведет себя невежливо.
Мысленно сложив факты, Анфиса уже поняла, что случилось. Степан хотел жениться на Прасковье Солдаткиной и этой ночью с братом уехал. Куда? Венчаться. Степка-то безбожник и с отцом Серафимом в контрах. Значит, отправился куда-то далеко, и вынудила его Параська, которая, получается, над ее сыном большую власть имеет. Теперь пришли Наташка и Агашка – хвостами мести, обстановку разведывать.
По большому счету, развитие событий устраивало Анфису. Степан наконец женился и взял свою, местную – тихоню Прасковью, из которой можно веревки вить. А то, что на первых порах Параська верх взяла, так это дело временное. У невестки помыслы, а у свекрови промыслы. Главное – Степан не привез из города девку в красной косынке. Про них жуть срамную рассказывают.
Наталья и Агафья Егоровны, мекая, заикаясь, рассказали про увоз. Не смогли скрыть печали: свекровь невзлюбит их Парасеньку – иного мнения, глядя на Анфису Ивановну, сложиться не могло.
У Анфисы были два варианта поведения. Первый: потеплеть, принять случившееся с христианским смирением, обняться с новоиспеченной сватьей и начать приготовления к свадебному пиру, сетуя на скромность угощения из-за скорых обстоятельств. Еремей знал, что в любых обстоятельствах, и в нынешних в том числе, когда продукты от реквизиторов прячут в схронах, Анфиса могла закатить пир горой. Он надеялся и взглядами предлагал жене поступить именно так. Второй вариант: сохранять ледяное равнодушие, не выказывать эмоций, что означало категорическое неодобрение случившегося.
Еремей раньше других понял, к какому решению склонилась жена. Мысленно чертыхнулся: «Турка каменная! Была царь-девица, а теперь из себя королеву Несмеяну корчит!»
Когда пришли гостьи, Анфиса смотрела на правую сторону комнаты. Пока они говорили, буравила их насмешливым взглядом, теперь же, выслушав презрительно и молча, повернула голову и уставилась на печь. Еремей понимал, что жена ведет себя грубо, но воспитывать ее в присутствии посторонних было недопустимо. Да и в отсутствие – хлопотно. Он пожал плечами и окончательно упал в глазах Натальи и Агафьи.
Нюраня, не понимая ситуации – подтекстов, намеков и невысказанного, – видела, что с мамой происходит неладное. Мама давно страдала какой-то болезнью, которая называлась вроде… вроде «замо?к». Что-то у мамы внутри запиралось, и во время приступа она белела от боли, не могла двинуться, просила лекарство. Название лекарства Нюраня помнила.
– Марфа! Скорее, Марфа! – закричала девочка. – Видишь, маму опять заперло! Касторки ей! Касторки!
Еремей зашелся от смеха, раскачиваясь, стукнул головой по столу. Марфа бросилась в куть, чтобы свекровь не видела ее смешка. Гостьи закусили губу, подавляя ухмылки. Анфиса от возмущения – спектакль провалился – теперь застыла по-настоящему. Наталья и Агафья поспешили распрощаться.
Когда Еремей возвратился из сеней, проводив гостий, Анфиса ожесточенно лупила дочь. На одну руку намотала косу Нюрани, больно прихватив у затылка, так, что девочка вывернула голову, другой рукой била наотмашь – куда придется.
Еремей выхватил дочь, прижал ее, рыдающую, к себе и попенял жене:
– Что ты, Турка, бесишься? Что ты не даешь жизни ни себе, ни людям?
– Я-а-а?! – заголосила Анфиса. – Я плохая?! Тогда берись сам, – она кругом повела руками, – берись за все, командуй, хозяин! Хватит бока мять! Как с войны пришел, ни одного заказа! А он досточки режет! Кому они нужны?! Кто семью кормить будет?!
Она поносила мужа, и все обвинения ее были справедливы. Но на самом деле ей хотелось сказать… даже не сказать (потому что в слова правильные и точные Анфиса облечь свою боль не могла), а выплеснуть на единственного рокового мужчину главный упрек – в том, что он, как никто другой, знает в ней хорошее и плохое и видит, что плохое чаще всего берет верх, так пусть бы сам из нее хорошее к свету тащил. И надо для этого малость – ласковое внимание да одобрение, теплоты сердечной хоть крупинка, заботы искренней хоть капля. Она, Анфиса, ради семьи гору готова свернуть, а при Еремином одобрении – все горы земли.
Ерема, обняв за плечи дочь, успокаивая, обещая вырезать ей красивое веретенце, ушел в другую комнату. Горе Нюрани было тем сильнее, что она не понимала, за что наказание. Хотела маму захворавшую полечить, а мама рассердилась.
– Чего ты там возишься? – развернувшись к Марфе, гаркнула Анфиса. – Сказано было варево делать!
Ничего подобного сказано не было. Вчера квасили капусту, набили три бочки шинкованной вперемешку с кочанами, разрезанными на четыре части. Сегодня планировали закончить, еще одну бочку наполнить. Варево – полуфабрикат для похлебки – обычно готовили по весне. Но Марфе и в голову не пришло указывать на вдруг сменившиеся планы. Она только спросила, сколько брать мяса и овощей.
Для варева на жире обжаривали рубленое мясо, овощи, лук. Отдельно на другой сковороде – муку, которую постепенно всыпали к мясу. Из остывшей густой массы катали шарики, затем подсушивали их в печи. Для похлебки было достаточно опустить шарик в кипяток – получалось сытное вкусное варево. Шарики брали, когда уходили из дома – на покос, в лес за грибами и ягодами, на охоту, на ямщицкий промысел.
Прощение
Петр и Степан с новоиспеченной женой ввалились в дом, когда Анфиса с Марфой и Нюраней, сидя за столом, катали шарики варева. Марфа, бросив короткий взгляд, отметила, что Степан обнимает за плечи Параську, а та испуганно прильнула к нему, у всех троих возбужденные, румяные с мороза лица.
– Крепче катай, – повернулась Анфиса к дочери, – чтобы пустоты внутри не было.
– Мама, – позвал Степан, – вот моя жена Парася. Прошу любить и жаловать.
– Марфа, у тебя в печи не подгорит? – спросила Анфиса невестку.
Петр загоготал, как всегда гыгыкал при любом напряжении – радостном, веселом или тревожном, скандальном.
– Анфиса Ивановна! – повысил голос Степан. – Вы меня слышали?
– Не глухая пока что. Молодец, доченька, теперь хороший кругляшок у тебя получился.
– Я женился!
– И что? Ты нашего с отцом благословения не спрашивал, тайно все обделал…
– Тому были причины!
– …честное тайным не бывает, – закончила Анфиса.
Она говорила спокойно, медленно, чтобы в речах ее услышались равнодушие, брезгливость, которых и в помине не было у Анфисы на сердце. Прасковья обмерла, еще теснее прижалась к Степану, хотя понимала, что поза их недопустимо вольная. Она боялась свалиться на пол в беспамятстве – так силен был ее ужас.
Парася навсегда запомнила эти минуты – скорый переход от счастья к обморочному страху. Только что была веселая езда в санях по первоснежью, в объятиях любимого под дохой из волчьих шкур, и ноги согревала полость из шкур медвежьих, и ветер холодил только лицо, но ему и надо было остужаться, потому что щеки пылали радостным огнем и переполняло ощущение наступившей долгожданной благодати, готовности всех любить, распахнуть душу… И вот пожалуйста – приехали! Тебя окатили ледяным презрением, и ты без сомнения знаешь, что впереди не радость, не тихое счастье, а горькое лихо – вечные попреки, укоры, а то и зуботычины. Если бы ноги Параси не отяжелели чугунно, наверное, развернулась и убежала бы к маме.
Степан усадил жену на лавку, подошел к Анфисе Ивановне, оперся ладонями на стол и приблизил к ней лицо.
– Мать! Ты лучше охолони! – процедил он сквозь зубы. – Как бы потом не пожалела.
Он называл мать и на «вы», и на «ты». Когда был добр и почтителен, весел или хмелен – «вы» и по имени-отчеству, когда злился, желваки ходили и глаза молнии пускали – «ты».
Анфиса смотрела на него снизу вверх. На своего сыночка, свою надежду, гордость, смысл ее существования. Степан единственный был похож на нее внутренней силой и крепостью. Ей, Анфисе, стоило появиться на свет только затем, чтобы родить и воспитать Степана. Работать до седьмого пота и других принуждать, копить добро, изворачиваться, прятать его, когда наступили времена бандитских конфискаций, – все для Степана, только он оправдал бы любые ее жертвы. И вот теперь сын смотрит на нее с неприкрытой злобой, его губы нервно кривятся, сейчас с них сорвутся проклятия. За что? Муж и сын… два самых дорогих… За что?
Горло Анфисы стиснуло судорогой, на глаза навернулись слезы. Степан наблюдал, как дергалось лицо матери с бледными, едва заметными шрамиками, – это она располосовала щеки, когда умоляла его не ходить на германскую войну. Тогда Степан не смог отказать, молодой был, глупый, да и к лучшему сложилось.
Степан знал, что мать его любит неистово. Петру и Нюране половины той любви не достается. Сам он, конечно, мать тоже любил, глубоко уважал, восхищался, гордился ею и по возможности старался границ не переходить. В его распоряжении было безотказное оружие – мать всегда можно утихомирить лаской и покаянием, пусть отчасти насмешливым. Но теперь было не до шуток. На глазах Анфисы Ивановны набухли слезы, и в них стояли боль и обида такой силы, что Степан ужаснулся тому страданию, на которое обрек мать. Она редко плакала, такие случаи по пальцам пересчитать, на похоронах даже самых близких людей прикладывала к глазам платочек, остававшийся сухим. Мать, гордая и своевольная, никогда не использовала бабских хитростей, вроде рыданий и причитаний о себе несчастной, чтобы добиться своей цели. Мать скорее выцарапает себе глаза, чем позволит кому-нибудь увидеть свою слабость.