– Помилуйте, сударь! Человек – вот истинный венец творения! Человеческое тело прекрасно! Вспомните греческие и римские скульптуры, живопись Возрождения. Они гениальны!
– Так я и не отрицаю, что создать руками возможно.
– А человеческий организм? Он уникален!
– Видел я его, вспоротый организм. Мало от свиньи отличается.
– Ах, боюсь, я не смогу вам объяснить красоты анатомии и ее связи с физиологией! Но, любезный Еремей Николаевич! Возьмите человеческий мозг. Он непостижим! Помяните мое слово, еще не одно столетие люди будут биться над величайшими загадками мозга. Почему один человек музыкально одарен, а другой туг на ухо? Один буен и невоздержан, а другой смирен как овца. Один учится легко, играючи, а другой на пальцах считает. В чем отличие их мозга? Моего, вашего, Нюраниного, Петра, милейшей Анфисы Ивановны? Природа спрятала мозг за крепкими костями черепа. – Василий Кузьмич постучал себя по лбу. – Сердце и легкие – за решеткой ребер, – он приложил ладонь к груди, – а мозг, самое ценное, упрятала в крепость. Мозг плавает в специальной жидкости, как ребенок в утробе матери. Мы знаем до обидного мало. При травмах той или иной части головы или при внутренних кровоизлияних наступают те или иные нарушения – зрительные, слуховые, пропадает речь, нарушается координация, а бывает и вовсе: вчера здоровый человек превращается в тихо помешанного. Значит, там, в мозге, находится участок, отвечающий за определенные функции. Но как он работает? Мозг – это командир, высшая власть, бог, если хотите. И в его обитель мы еще не допущены даже на порог. Топчемся за воротами, шаркаем по траве, грязь с сапог пытаемся очистить. А вы говорите – цветочки-листочки!
– Я говорю про красоту, – напомнил Еремей.
– Да вы, батенька, поборник чистой красоты? Было такое направление в философии… забыл, как называется. Не важно. Оно ошибочно! Красота всегда функциональна! И ваши листочки-цветочки функциональны. Я говорю сейчас не о природной жизни растений. Именно об эстетической стороне. Вы смотрите на цветочек и восхищаетесь его внешней красотой. Ваш мозг доволен, ему приятно. Зачем, скажите на милость, вы выстроили такой чудо-дом? Почему, по большому счету, человек вообще выбрался из пещеры, из землянки, из хижины? Ведь в них тоже можно жить и не чесаться. Нет! В человеке заложена функция красоты, удовлетворяемая через творения рук. Но и сам человек красив, потому что функционален в высшей степени. Возьмите… Вот, – схватил Василий Кузьмич руку Нюрани. – Человеческая кисть. Величайшее творение! Верьте мне, никогда не будут созданы механизмы и машины, способные заменить кисть человека. И дело тут не только в том, что машина не способна рисовать, как Леонардо, или играть на рояле, как Бетховен, или вырезать деревянные кружева, как вы.
– Благодарствуйте, что в столь почетную компанию меня записали, – улыбнулся польщённый Еремей.
Василий Кузьмич его не слушал, горячо продолжал:
– В кисти тридцать косточек! Вот тут, – тыкал он пальцем в Нюранину ладонь и гнул ее пальцы, – ладьевидная, полулунная, трехгранная, гороховидная, трапециевидная, головчатая, крючковидная, далее пять трубчатых костей, следом кости пальцев – проксимальная, средняя и дистальная фаланги. Все они работают благодаря тридцати трем мышцам. Тридцати трем! Плюс фантастическое переплетение сухожилий. Оперировать кисть чрезвычайно трудно. Сухожилие… это как каучуковая лента. Не сшил его в первые часы после травмы – пиши пропало, сухожилие убежало. Сломалась косточка, ты зафиксировал отломки, но маленький сустав без движения застывает, и палец скорее всего будет торчать как перст указующий, не гнуться.
Отец и Нюраня кивнули: они много видели людей с калечеными кистями, ведь крестьяне работали с острыми инструментами и часто резались.
– Кисть, – говорил Василий Кузьмич, – в ходе эволюции превратилась не просто в орудие труда. Она орган осязания. – Он приложил Нюранину ладонь сначала к теплому боку самовара, потом к столу, повозил из стороны в сторону. – Горячо, холодно, гладко, шершаво. И наконец, это средство общения, – скрутил из Нюраниных пальцев фигу и показал отцу. Выдохся, отпустил ее руку и плюхнулся на скамейку.
– А какой палец самый главный? – спросила Нюраня.
– Хороший вопрос, – похвалил Василий Кузьмич. – Нуте-с, Еремей Николаевич, какой из пальцев важнейший?
– Большой, наверное. Без него ухвата нет.
– Верно. В древности пленным воинам отрубали большой палец, чтобы они более не могли держать оружие и участвовать в сражениях.
Отец и доктор продолжили спорить о красоте, но Нюраня их больше не слушала. Она рассматривала свои руки – такие привычные и, оказывается, удивительные. Запускала пальцы под волосы и давила на кость, точно хотела проверить ее крепость или расковырять до мозга.
Тело человека – удивительное творение, в этом она была всей душой согласна с доктором. И более всего ей, Нюране, хочется постичь это творение, исправлять травмы и болезни – лечить. Хочется до спазма в горле и сладкого томления в груди.
Василий Кузьмич привязался к своей ученице. Он не смог бы определить своих чувств к девочке: было ли это умиление, которое он испытывал бы, имей дочь или внучку, трогала ли его расцветающая женственность Нюрани, веселили игривость, резвость и вытаращенные глаза, когда она со смесью внимания и трудно сдерживаемого восторга внимала докторской науке. Одно было бесспорно: в сибирской глухомани он встретил сокровище – милую девочку с задатками истинного врача. Василий Кузьмич перевидал на своем веку немало эскулапов. Большинство – ремесленники-середнячки, без полета и откровения, малая часть – те, кого к пациентам на пушечный выстрел подпускать нельзя, и такая же малая – лекари от Бога. В Нюране он предвидел врачевателя от Бога, а себя беспристрастно относил к ремесленникам.
– Тебе бы учиться, – говорил Василий Кузьмич девочке, «дегустируя» разбавленный водой самогон.
– А где на докторов учат? И женщин берут?
– Конечно. Мой учитель Дмитрий Оскарович Отт, между прочим лейб-акушер Императорского двора, был директором Повивального института, открытого еще императрицей Марией Федоровной, супругой Павла Первого. Дмитрий Оскарович добился для выпускниц равных прав с мужчинами-врачами.
– Мать не отпустит.
– В Омске на базе ветеринарного техникума открыли медицинский институт…
– Только если с братом Степаном поговорить, он добрый и за прогресс народов.
– Уж не знаю, чему там ветеринары научат.
– Но для мамы и Степа не указ.
– Без сомнения. Ты лучше не заикайся об этом, а то запретит в амбулаторию ходить. Кроме того, для поступления в институт требуется знать физику и химию, естественные науки, а ты о них не имеешь ни малейшего понятия.
– А где они наберут имеющих про науки понятия? – разумно спросила Нюраня.
Потом она у Степана выяснила: при институте имеется подготовительное отделение для «беспонятных». Кто его закончит и хорошо экзамены сдаст, поступает в студенты.
Так у Нюрани появилась мечта, настолько смелая, что от робости дух перехватывало. Ничего, за три года, которыми еще нужно взрослеть, Нюраня как-нибудь с робостью справится, и с мамой тоже.
Роды
Прасковья переносила беременность тяжело, а родила легко. В обед начались схватки, быстро отошли воды, и через три часа на свет появились два мальчика. Бабка Минева, которую Анфиса пригласила на всякий случай и которую Василий Кузьмич назвал народной акушеркой, обмывала детишек и пеленала. С ее точки зрения и к удивлению доктора, Анфиса проявляла странное равнодушие к родившимся внукам, пеклась о невестке: полностью ли отошло детское место, нет ли признаков кровотечения.
– Анфиса, да глянь ты на молодцов! – позвала Минева. – На руки возьми.
– Чего на них глядеть? – буркнула Анфиса.
Но все-таки подошла. Два запеленатых столбика, два красных сморщенных личика. Анфиса набрала в грудь воздуха для горестного вздоха и застыла, не дыша, таращась на младенцев. Потом осторожно положила на их тельца ладони.
Ни слова не говоря, на ватных, непослушных ногах Анфиса вышла из комнаты, молча прошла по горнице и скрылась в спальне. Ерема бросился за ней. Как и Марфа с Нюраней, он отлично слышал детский плач, но у жены было такое лицо…
Анфиса сидела на кровати, руки безвольно висели, глаза смотрели в одну точку на противоположной стене. И самое поразительное – из глаз жены градом катились слезы, текли по щекам, капали на грудь… Анфиса и слезы – это небывальщина. Она не плакала ни в горе, ни в радости. Еремей подозревал, что у его суровой жены вовсе отсутствует орган, производящий слезную влагу. Хотя рассказывали, что, не отпуская Степку на войну, Анфиса рыдала – стены тряслись, лицо себе оскребала, до сих пор шрамики видны. «Бывают слезы редки, да едки», – вспомнил пословицу Ерема, но вслух не произнес.
– Фиса, что? – спросил он. – Еще живы вроде, но скоро преставятся?
Анфиса была твердо убеждена, что Прасковьины дети не жильцы, и мужу это внушила. Она заранее вычеркнула первых внуков из семейного списка, и поэтому ее расстройство было странно Еремею. Еще несколько дней назад Анфису даже не волновало, успеют ли они окрестить детей, или те умрут некрещеными.
Она механически, будто кукла, перевела взгляд на мужа, не двигая глазами, а повернув голову. Как ни был испуган Еремей, он отметил, что никогда не видел жену столь прекрасной. Большие черные глаза, распахнутые, молодые, омытые слезами. Пухлые яркие дрожащие губы. Выражение беспомощности, к которому ее лицо было непривычно, казалось особенно трогательным, как и слезы, которые все катились и катились, точно где-то внутри Анфисы был спрятан крепко запечатанный сосуд, а теперь его прорвало и хлынувшая течь неостановима.
– Ерема! – прошептала Анфиса и протянула к нему руки.
Он бросился вперед, оступился и упал на колени, не поднимаясь, обнял жену крепко. Теперь она заревела в голос, навзрыд, икая, выкрикивая нечленораздельные слоги. Ерема тоже заплакал, сам не понимая почему.
– Еремушка, родной мой, – постепенно Анфиса уняла заикание, – внуки наши… Степины детки… они жить будут… они не помрут, я чувствую, я знаю… Радость какая непереносимая! Счастье в сердце не помещается…
– Ну что, что ты? – гладил Ерема жену по спине, терся о ее плечо лицом, промокая слезы. – Все ведь хорошо.
– Очень хорошо! Наврала мышь проклятая, напраслину каркала.
– Ты о чем, Фисонька, какая мышь каркает?
– Да это я так… Не буду сейчас об этом… Ой, Ерема, ты чего? – плакала и улыбалась Анфиса. – Ты чего, дедушка, удумал?
Муж расстегивал ей блузку на груди.
Жалость к женщине всегда возбуждала его. А сейчас жалость смешивалась с ликованием, с восхищением женой, которая открылась ему обликом неожиданным и прекрасным.